VI
VI
Весь этот год (1814) и весь следовавший за ним Марья Ивановна провела в непрерывной тревоге о Грише. Мысль о том, что он не в штабе, что он осужден тянуть скучную полковую лямку, что его карьера остановлена, – эта мысль убивала ее; она боялась, что, оставшись без попечительного надзора, он напроказит пуще прежнего и окончательно погубит себя. А он в довершение горя почти не писал ей. Почти каждое ее письмо начинается со слезных упреков за молчание. Написал из Базеля 13 января, вот уже наступил май, он вошел в Париж, а писем от него нет и нет. Все матери в Москве получили письма от сыновей из Парижа: Олсуфьева, М. А. Волкова, Щербатова, Баранова, Строганова, – только она без письма. «Нет несчастнее меня в мире. Воля твоя, если ты жив и здоров, как не написать двух слов ко мне, что ты и как ты? Конст. Булгаков, дай ему Бог здоровья, пишет тот день, как вошли в Париж, к брату, – не забыл написать об тебе в этакое время, что он тебе деньги с письмами отдал… Несчастный Паша после Аустерлица на перепачканной бумажке-лоскутке написал: Я и Никола живы, запечатал пятаком; а ты, милый, теперь больше имеешь способов через Булгакова ко мне написать, да не делаешь». В это время еще шла война; мать, напуганная двумя потерями, дрожала за жизнь Григория. Она пишет ему, что по несколько раз в день вспоминает о нем, каждый раз с молитвою: «Мать, Пресвятая Богородица, помилуй его и защити его от злодея!» Поздравляя его со днем рождения, она прибавляет: «Несносная мысль, мой друг, Гришенька: пишу к тебе, а может, тебя уже нет. Господи, услышь мою грешную молитву», и т. д. Так же редко, раз в два, три месяца писал ей Гриша затем из Варшавы, где был водворен его полк с середины 1814 г., для охраны вел. кн. Константина Павловича[195]; тут она боялась, не заболел ли он, не «сослан» ли за проказы. Деньги – по 90 дукатов каждый раз – регулярно высылались ему, то с почтою, то по оказии, но он очень часто даже не извещал о получении их. Он жил в Варшаве с одним из сыновей известной Настасьи Дмитриевны Офросимовой{181}, приятельницы Марьи Ивановны; молодой Офросимов каждые три недели писал родителям, и Марья Ивановна пеняла сыну, что только-де через Офросимова она и знает, «что есть эта несчастная Варшава». Пишут и сестры, просят его не лениться ради спокойствия матери, – ничего не помогает. Марья Ивановна пробует облегчить ему труд: «Я решилась тебе написать форму письма, как тебе писать ко мне, и отдавай эту записку в письмо Офросимова… Форма: Я, слава Богу, здоров. Желаю вам того же. Сын Ваш Григорий Р.-Корсаков. – Я больше ничего не желаю, как узнать об тебе, жив ли ты и здоров ли». Но и это средство не помогло.
Тем временем Марья Ивановна без устали хлопотала за сына. По ее просьбе К. Я. Булгаков просит кн. Алексея Щербатова взять Гришу в адъютанты; по ее просьбе М. А. Волкова-мать пишет о нем Полиньяку то самое письмо, которое кстати должно было напомнить ему о забытой им любви и которое так часто поминается в письмах Волковой-дочери к Ланской; Марья Ивановна заставляет своего приятеля, кстати же и вздыхавшего о ее Наташе, Ф. И. Талызина, написать к Олсуфьеву и просить его «о неоставлении твоем, если с тобой что случится несчастное». «Право, Гришенька, – прибавляет она, – ты бы с ним (с Олсуфьевым) познакомился и ходил бы к Олсуфьеву. Он тебе пригодится, также и с Кривцовым». На Талызина она надеялась больше всего; он, пишет она, «наш верный ресурс», то есть через него Гриша освободится от строевой службы: «он имеет дивизию, то будем его просить. Ему дали второго Владимира и в ожидании быть генерал-лейтенантом; он представлен… К нему войди и потом он тебя в адъютанты возьмет и будет тебя чаем поить». Поставить Гришу в такое положение, чтобы начальник поил его чаем, – вот о чем страстно мечтает Марья Ивановна. А пока это устроится, – хоть не был бы без надзора и авторитетной опоры. Она пишет к кн. Петру Мих. Волконскому, «который генерал-адъютантом и которого наш государь жалует»: он с нею знаком и, бывши в Москве, обедал у нее; «к князю Петру я, право, такое жалкое письмо написала; нельзя, чтобы он не сжалился надо мной». И еще – «к князю Сергею писала Волконскому, что по прозванию Бехна, князь Петр женат на сестре Бехны». По ее просьбе бывший екатерининский фаворит И. Н. Корсаков пишет Ланскому, губернатору в Варшаве, «чтобы тебя там не оставил». Она пишет о нем к А. И. Татищеву (который позже был военным министром), и сыну пишет: «Ходи к Татищеву. Я просила его, чтобы он тебя не оставил и к нему прямо послала посылку». Когда генерал-губернатором в Москву, на место Ростопчина, был назначен Тормасов, в деятельном уме Марьи Ивановны тотчас сложился план: оба полицмейстера – ее зять Волков, и другой, Брокер, – просятся в отставку; Тормасов наверное захочет одно из этих мест предоставить своему любимому адъютанту Бибикову, стало быть, освободится место адъютанта при нем; вот на это место и надо пристроить ее Гришу – и Волков берется попросить Тормасова; одно препятствие – что отец, Александр Яковлевич, в прошлом году, по такому же случаю, писал ей, что ни за что на свете не позволит, чтобы его сын был адъютантом при каком бы то ни было главнокомандующем.
Эти и все другие хлопоты Марьи Ивановны о доставлении сыну адъютантства остались бесплодными. Тем усерднее работала она одновременно в другом направлении: она хотела выпросить Гришу в отпуск – прежде всего, разумеется, для того, чтобы увидеть его, но не менее и с практической целью, – чтобы здесь уговорить его выйти в отставку из Литовского полка, и затем сызнова, при лучших условиях, вступить в службу, конечно, уже не «рядовым» офицером и по возможности в Москве. Она сильно тосковала о сыне. 13 мая 1814 г. поздно вечером, не предупредив родных, приехал домой, прямо из только что занятого русскими Парижа, 19-летний сын М. А. Волковой, Николай – брат той Волковой, чьи письма к Ланской, нами не раз цитируемые, имел в руках Л. Н. Толстой во время своей работы над «Войною и миром»: приезд Николиньки Волкова, описанный в этих письмах[196], без сомнения, и подал ему мысль изобразить сходный приезд Николиньки Ростова. Волков привез Марье Ивановне письмо от Гриши; узнав о его приезде, она в тот же день поехала к Волковым, а на следующий день писала сыну: «Вот уж, милый друг Гриша, истинно тебе скажу, вот минута была, что я крепко ему позавидовала. Он сидит между своими, – не только они радуются на него, – я, посторонний человек, но мне тоже было приятно и весело на душе моей его видеть и слышать. Подумаешь, откуда он приехал, какая даль, и все деяния ваши! Сколько раз человек был на ниточке жизни, что мимо ушей пролетело ядер, пуль!»
Лишь только Гриша с полком вернулся в Россию, в Варшаву, Марья Ивановна начала приставать к нему: просись в отпуск. Просись, писала она ему, на четыре месяца, а отпустят на два. Она пускает в ход все свои связи, по ее просьбе другие ходатайствуют у вел. кн. Константина Павловича через близких к нему людей – ген. Куруту, ген. Сабанеева. В октябре (1814 г.) ей подвернулся счастливый случай: приехал в Москву герой Вязьмы, Милорадович, она познакомилась с ним, излила пред ним свое сердце, и он твердо обещал устроить Гришу по ее желанию. Письмо, где она описывает сыну этот свой разговор с Милорадовичем, стоит привести целиком: оно как нельзя более картинно.
«Сюда приезжал гр. Милорадович на несколько дней. Я с ним ужинала у Варлама (тесть К. Я. Булгакова). Вечером я с ним успела познакомиться. Он так словоохотен и без чванства человек, что с ним так легко познакомиться, как воды стакан выпить. На другой день кн. Сергей Голицын нас пригласил на бал, где праздновали его сиятельство, пели ему песнь. В течение вечера я с ним долго рядом сидела. Слово за слово начала ему рассказывать свои несчастия, начиная с Бородина и кончая потерей Варенькиной, вояж свой в Нижний от французов, потом про тебя, что ожидала тебя видеть скоро здесь, но надо, чтобы я так несчастлива была, что тебя отправили в Варшаву. «О, вы должны этим радоваться. Государь мне приказал выбрать лучших офицеров, чтобы послать в Варшаву». – Радоваться, граф, я радуюсь, но жалею больше, что он не со мной. Вот граф, вам стоит одно слово сказать, так верно все сделано. Тогда бы я вам при всей публике до земли поклонилась. Возьмите его к себе в адъютанты. «О, послушайте, у меня есть два адъютанта, которыми я недоволен. Обещать вам не обещаю, а постараюсь. Я уже двоим обещал, а вам его пришлю. Великий князь меня жалует; я к нему напишу, чтобы отпустил. Если же не отпустит, то я пошлю другого офицера на его место, а сын ваш будет вскоре у вас». Рассказывавши свое горе на балу, я заплакала. «Вы не должны плакать и огорчаться: у вас такие прекрасные дети. Я вам скажу чистосердечно, что я был в Париже, а такую прекрасную не видал, как ваша дочь» (т. е. Наташа). – Надо тебе еще сказать, что у него Аракчеев адъютант, полковник, который вляпался в нашу Пенелопу (Наташа) по уши. Я дала этому адъютанту записку об тебе. Он через полчаса приходит ко мне: «Будьте, сударыня, уверены, что сын ваш будет при графе». И Волкову он тоже сказал: «Я графу говорил, он мне сказал: возьмем, брат, к себе». Он этого Аракчеева очень любит, он измайловский. Ну, мой друг Гриша, я все делаю, что возможно, мой голубчик, а об успехе не отвечаю. Кажется, Милорадович вернее всех. Он не упустил мне рассказать, как государь ему дал команду гвардии и почему его великий князь любит за дело, которое было под Шампенуазом. Я ему сказала: «Позвольте мне вам через письмо напомнить об сыне». – «Будьте покойны, что никак не забуду». Он мне страх полюбился, и, кажется, предобрый, а болтун на заказ»[197].
Неизвестно, сдержал ли слово Милорадович, но его адъютант сделал все, что было в его силах. Недели через две Волков, зять Марьи Ивановны, получил письмо от этого Аракчеева. Оно сохранилось. «Спешу вас уведомить, – писал Аракчеев, – и навести удовольствие как вам, так и ее превосходительству, генеральше Корсаковой, что об увольнении сына ее, лейб-гвардии Литовского полка, в отпуск уже послано с курьером к его высочеству, Константину Павловичу. Исполняя свято данную мне препорученность как от его сестрицы (т. е. Наташи Корсаковой), так и от вас, долгом поставляю я вас о сем уведомить и просить вас, Александр Александрович, о продолжении вашего со мною знакомства». Эти строки доказывают, во-первых, что Марья Ивановна не ошиблась насчет чувств, внушенных храброму полковнику ее Пенелопой, и, во-вторых, что храбрый полковник был мало искусен в слоге.
Из этого дела ничего не вышло: отпуска Грише не дали, и в адъютанты к себе Милорадович его не взял. Но неудача, казалось, только удвоила настойчивость Марьи Ивановны. Из ее писем не видно, чтобы Гриша так же страстно желал отпуска, – иначе ей не приходилось бы беспрестанно напоминать ему, чтобы просился в отпуск. Весь конец этого года она истощается в усилиях выпросить сына, и, наконец, в первых числах января 1815 г., отчаявшись, принимает героическое решение. «Мой друг Гриша, голубчик мой родной, – пишет она 11 января, – все мои просьбы об тебе, теперь вижу, никакого действия не имеют. Итак, мой милый, я решилась благословясь, написать к великому князю от себя письмо прямо, и написавши к тебе, повезу на почту. Дай, Боже, чтоб был успех, желаемый мной. Господи, не смею вперед радоваться и полагать себя счастливой матерью». Она послала сыну копию своего прошения, чтобы он знал, что отвечать, если великий князь призовет его к себе. Прошение было составлено искусно, – не в плачевном тоне, однако так, чтобы все ее беды бросались в глаза: и потеря Павла, и смерть Варвары Александровны, и бегство в Нижний Новгород, и свое слабое здоровье. Она почтительно просила дать Григорию отпуск на тот срок, какой великому князю угодно будет назначить. Ей казалось, что риска в ее поступке нет. «Что ж беды, если я так буду несчастлива, что не отпустит; мне стоит один труд написать, да за почту заплатить. А если он рассердится, то все, что худо может случиться, – что он письмо бросит в корзину».
Легко представить себе, с каким болезненным нетерпением Марья Ивановна ждала ответа, переходя от надежды к унынию. То великий князь казался ей «милостивым и чувствительным», то ее брала дрожь при мысли, что откажет. В этом нервном состоянии она писала сыну: «Да, мой истинный друг, для тебя, мой голубчик, всякого и всякому стану подлить».
Ответ пришел по-тогдашнему очень скоро, 5 марта (1815), то есть менее чем через четыре недели. Великий князь сообщал, что при всем уважении к просьбе Марьи Ивановны и всегдашнем своем желании оказывать возможное содействие своим подчиненным «должен с сожалением моим, – знаю, что будет вам, как матери, прискорбно, – по всей справедливости сказать, что сын ваш весьма неревностно, и, можно сказать, совершенно лениво продолжает службу. Он даже несколько месяцев как рапортуется больным, и я не помню, когда уже видел его на службе; словом, он не заслуживает быть уволен в отпуск».
Марья Ивановна была как громом поражена: этого она не ожидала. 5 марта пришел ответ вел. князя, а 6-го она пишет сыну отчаянное письмо, и 8-го опять. Вопрос об отставке отошел уже на задний план: теперь она трепещет, как бы великий князь, в гневе своем на Гришу, не стал его преследовать, не выписал его куда-нибудь на линию или в Оренбург; «этого я уж не перенесу и не переживу этакой беды». Она заклинает сына служить исправно (разумеется, только ради карьеры). «Родной мой, у ног твоих лежу. Гриша, прошу тебя, как мать: если ты не хочешь над собой сжалиться, то, по крайней мере, надо мной. Будь прилежен к службе, не сказывайся больным по пустякам, старайся заслужить милость его высочества, а заслужить оную иначе нельзя, как стараться служить хорошенько. Помни, что все счастье твое и мое зависит от великого князя; иначе ты не можешь ничего получить приятного по службе, как твоим старанием. Да, мой друг, это я тебе говорю от истинного сердца, душа моя теперь ничем не наполнена, как совершенным горем на твой счет».
Отныне она уже не знает покоя; ей все мерещится, что с Гришей случилась какая-нибудь беда, или же ей представляется, что он не мог так долго рапортоваться больным, а верно у него есть злодеи, которые оклеветали его перед великим князем.
На ее счастье в Москве как раз находился ее друг и поклонник ее красивой Наташи, Ф. И. Талызин. Она заставила его тотчас написать самое настоятельное письмо (оно сохранилось в копии) к его другу, генерал-майору Н. Д. Олсуфьеву, – ближайшему фавориту вел. кн. Константина; он заклинал Олсуфьева склонить милость вел. князя к молодому Корсакову, обелить последнего, выпросить ему отпуск и оказывать ему покровительство, но также и написать всю правду. По-видимому, он или сама Марья Ивановна не были уверены в полной непорочности Гриши. Как ни далека была Варшава, до Марии Ивановны все-таки доходили кое-какие слухи. Так, незадолго до этой истории, в конце зимы, ей рассказали, что Гриша поссорился со своим батальонным командиром и переведен в другой батальон. Тогда она ему горько пеняла за это: одна-де надежда на отпуск должна бы сделать его скромнее, да и вообще ей странно, «как вы, господа храбрые офицеры, не понимаете, что командир, будь он хоть дубина, но его надо слушать и повиноваться». А того она не знала ни теперь, ни потом, что Григорий действительно был болен, и именно вследствие раны, полученной им на дуэли с каким-то офицером. Об этом мы узнаем из письма к Григорию его друга, С. Ю. Нелединского-Мелецкого.
Отпуска он не получил, а тут недолго спустя вернувшийся с Эльбы Наполеон снова замутил Европу{182}. 7 апреля (1815 г.) Марья Ивановна смогла написать сыну лишь несколько строк: «Милый друг Гриша, не могу много писать, мой родной; не осушая глаз, плачу. Каково же – опять война. Господи, спаси тебя и помилуй! Дай-то Бог хоть через два года увидеться. Христос с тобой, спаси тебя и помилуй!» Но Литовский полк на войну не послали. 4 августа, когда уже все было кончено, Марья Ивановна пишет: «Вчера у нас прошел слух, будто черт сам околел (т. е. Наполеон). Если бы эта милость Божья была! Но нет, мир христианский столь грешен, что оной милости не достоин. Довольно и того по нашим грехам, что его и в другой раз поймали. Это невероятно даже, в 3 месяца кончить все; вот каков седенький Блюхер. Как я рада, мой милый друг, этого я не умею объяснить, что гвардия не ходила дальше Варшавы; хотя прогулка эта и не совсем приятна, но живы все остались. Велик Бог и милость Его до нас многогрешных. Верно вам всем не очень приятно, что вас не было там и вы не в Париже. Матери и жены не так рассуждают, и всякая молит Бога за Блюхера. Я не умею объяснить, как я боготворю Блюхера и Веллингтона. Конечно, жаль, – и у них тоже люди погибли, а не мухи. Если б столько и мух перебить, сколько погибло людей с тех пор, как этот черт Наполеон вел войну, да привести потом на это место человека с чувством, где лежат 10 миллионов мух, так всякий содрогнется, кроме черта самого и изверга Наполеона, – этому все ничего. Если он околел, неужели его не открыли, чтобы видеть внутренность этого изверга? Я уверена, что у него было два сердца, так как у злых людей находили по два крана. И он не был злой, а был кровопийца; только и счастлив, чтоб губить людей для своей славы, которая что ему сделала? околел как собака; даже и в истории, если будут ее писать, героем его грешно назвать, а просто разбойником, извергом. И сколько слез пролито! его бы, злодея, несколько раз можно бы было в них утопить. Но дай-то Бог, чтобы это была правда, что он околел. Казалось бы, что ему самому бы надо убиться или опиться, – да мерзавец-то любит жизнь больше всего». – Марья Ивановна ненавидела не только Наполеона, но и всех французов. Вообще на ее примере можно видеть, как личные страдания, перенесенные русскими людьми в 1812—14 годах, породили в обществе негуманный, эгоистический национализм. Той же осенью 1815 г. она пишет сыну: «Я чай, ты по-польски так и режешь, как эти бритые поляки с завороченными рукавами. Признаюсь, что ненавижу их род, – все обманщики и плуты, не много лучше этой бесхарактерной французской нации: сам ласкает, а за пазухой змея сидит. А эти мерзавцы французы голопятые – уже ни на что не похожи: присягают королю, а между тем комплоты новые ежеминутно против него. Что уже про них говорят теперь, волосы дыбом становятся. Всякий русский должен Бога благодарить, что он родился не французом; всякий русский мужик лучше и почтеннее французского министра: совесть чиста перед Богом и перед отечеством». Эта ненависть к французам, как видно, крепко укоренилась в Марье Ивановне; еще в 1821 году, передавая слышанный ею из вторых уст непочтительный отзыв какого-то французского депутата об Александре I, она разражается бранью: «Мерзавцы, безбожники, уроды рода христианского! ненавижу! что черт, что француз – одно и то же».
Гриша взял (или ему дали) отпуск только весною 1816 г., для лечебной поездки на Кавказ. До тех пор продолжалось то же: он писал редко, мать просила и корила его, со вздохом перечисляла счастливые семьи, чьи сыновья или мужья приезжали в отпуск, и все продолжала высылать Грише деньги, не малые, и чай, и халат бухарский, теплые сапоги и фуфайки и разные другие вещи с оказиями. Ее любовь к сыну нимало не пошатнулась, несмотря на его невнимание, шалости и нерадение в службе (он все еще был подпоручиком); она уверяла себя, что это «видно остатки Нелединского дружества».
Нелединский с середины 1814 г. жил в Петербурге и был в переписке с Григорием Корсаковым. Из писем Нелединского мы узнаем, что он перед тем был болен и лечился в Бадене; по приезде в Петербург он еще не совсем оправился, сидит взаперти – и не жалеет об этом: Петербург ему не нравится, один только и есть приятный дом – Архаровых; он рад своему уединению, где чтение и музыка составляют его отраду. – Он пишет по-французски, и в его письмах есть аффектированная разочарованность. Недель шесть спустя (ноябрь 1814), уже бывая в обществе, он еще более недоволен Петербургом. Корсаков, как видно, жаловался ему на варшавскую скуку; удивляюсь, пишет Нелединский, как можно скучать среди очаровательных полек; другое дело – Петербург, здесь действительно можно умереть со скуки, и вы напрасно завидуете моим развлечениям и победам. Здесь все так неприветливо, женщины едва отвечают, парадируя напускной неприступностью вместо добродетели; их шокируют, видите ли, дурные манеры военных, а некоторые порицают даже тот любезный прием, который оказывают военным в немногих порядочных домах Петербурга. От этих жалких кумушек приходится слышать такие речи: эти-де господа (т. е. военные) привыкли за время войны вести цыганский образ жизни, пусть-ка сначала отвыкнут от своих бивачных нравов, а если не научатся вести себя прилично, – их надо будет совсем исключить из светского общества. Хорош патриотизм; так-то поощряют доблесть и вознаграждают за лишения, сопряженные со службою родине! – Словом, Петербург так противен Нелединскому, что он с нетерпением ждет новой войны (тогда поговаривали о войне с Австрией или с Турцией); где бы ни воевать, только бы оставить этот несносный город. – Это было написано в ноябре, а полгода спустя, в апреле (1815) Нелединский уже привольно плавает и ныряет в петербургском свете, адски влюблен, танцует без устали, и более не жалуется на Петербург. Между прочим, из его слов видно, что Корсаков сердился на мать за то, что она своей глупой затеей – послать прошение великому князю – навлекла на него неприятности по службе; Нелединский увещевает его, что Марьей Ивановной руководило только естественное желание увидеться с ним, Гришей.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.