Игра и молитва Олеси Николаевой

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Игра и молитва Олеси Николаевой

Афанасий Фет писал про Горация: «Он ужасно криво пишет, а это я только и ценю в поэте и терпеть не могу прямолинейных». Вот и Олеся Николаева никогда не писала прямолинейно. Её поэзия – это сплошное метание между роскошью и аскезой, между игрой и молитвой, между Ольгой Вигилянской в бытовой жизни и Олесей Николаевой в жизни поэтической. Впрочем, она осознанно выбрала свою судьбу.

Там – за именем – судьба совсем иная

Открывается, лицо совсем иное.

Даже время по-другому ходит,

Даже мир – и тот глядит иначе.

О, как жаль не бывшего – и

Ольги Вигилянской: у неё изящней

Получился б этот праздник жизни.

Этот выход в сапожке испанском!..

Напряжение, энергетика её поэзии – это напряжение и энергетика в борьбе со своими искушениями. Олеся Николаева и сама не скрывает этого: «О, какое же это искушение для поэта, когда он непременно хочет понравиться всем, отчебучить что-нибудь этакое, чтобы всех поразить! И чтобы все говорили: о, как он понравился нам своими новинками, этот поэт, как он удивил, как много у него всяких находок, диковинок и всего, всего!»

Помнится, то же самое писал Юрий Кузнецов об ахматовском женском «самолюбовании» в «ста зеркалах». Конечно, Олеся всю жизнь пытается бороться со своим тщеславием, с избыточной эмоциональной чувственностью, с личными переживаниями во имя принадлежности к церкви. Как она пишет: «Церковь, как и искусство, – не автомат добра, а область свободы, этой страшной человеческой свободы. Когда ничтожный (в смысле своих возможностей перед вечностью) человек может сказать Богу – нет, Бог не совершает над ним насилия. Единственное, что может сделать церковь, это отторгнуть от себя человека, который не желает к ней принадлежать». Но и в контексте православного учения Олеся всегда ищет свою свободу выбора. Она искренне боится собственного своеволия, что так хорошо отражено в её романе «Инвалид детства». В её воцерковлении отчетливо видно женское чувственное начало. В ней всегда сильно эстетизированное, театрализованное мировосприятие. Впрочем, и к церкви она пришла скорее не путем познания, а своим практическим служением – на послушании в Пюхтинском женском монастыре, или позже, работая шофером у игуменьи Новодевичьего монастыря.

Всё со мною пребудет, что я полюбила, – да!

Разложу пред господом Сил, Господином лет: —

Посмотри, у меня и Твоя земля, и Твоя вода

Сохранили вкус, сохранили запах и цвет.

И готовы к вечному празднику города…

Но куда же ей деться от мирских чувств, переполняющих её душу, от мирских прелестей, от постоянного спора то ли с ангелом, то ли с бесом своим? Добрую треть своих стихов поэтесса ведет отчаянную борьбу с властным повелителем её чувств, распорядителем её стихов. Земной ли это друг, возлюбленный, учитель, или одинокий демон, нам, читателям знать не дано, да и не нужно.

Только стоило выйти из дома так поздно,

Что деревья сбегались все вместе и грозно

Тень ложилась сплошной пеленой.

Тот же самый таинственный и безымянный

То ли ангел мой, то ли мой бес окаянный

Чуть поодаль шёл следом за мной.

И этот неведомый герой, неведомый властитель её дум сопровождает Олесю вплоть до небесного Ерусалима. И никак не поладить, не спеться им двоим, ни порвать, ни расстаться. Ужасно еще и то, что речи его полны ересью, поступки полны коварства, в душе царит раскол.

…Ты теперь еретик и раскольник.

Перейдя роковую черту.

Рассыпаешь мой дактиль, мой дольник,

Мой анапест в опальном скиту.

Даже в стихах не уберечься от личных трагических переживаний, не укрыться и в послушании. Ибо чувства переполняют душу поэта. И всё не расскажешь в коротком четверостишье, не отсюда ли эта потайная тяга к сверхдлинным повествовательным стихам, к неклассическим метрам – дольнику, акцентнику? Поток лирического сознания, еретически тревожащий православную душу.

Я всё больше думаю о твоём вероломстве,

Двуличии и коварстве.

Если найдут мои дневники, в потомстве

Выйдет распря о нас…

И при этом читатель замечает неиссякаемое самомнение поэтессы, уверенность, что дальнее потомство будет ценить и жадно перепечатывать её дневники. Это еще один нерукотворный памятник, но сохранится ли он? Впрочем, без этого чувства собственной значимости, наверное, и невозможна поэзия. Но как примирить живые трепетные чувства женщины и глубинную, пронизывающую тягу её к полноте религиозного сознания? И опять вспоминается Анна Ахматова, её наполненность земными грешными чувствами и её высокая отрешенность от быта в молитвенных стихах. Вспоминаются и размышления Бориса Эйхенбаума о метаниях поэтессы между будуаром и кельей. При том, что Анна Ахматова и Олеся Николаева мало в чем поэтически схожи. А вот от женской судьбы отказаться невозможно. В своих вольных метаниях, в своей лирике Олеся становится куда более сокровенна и откровенна, чем иные нынешние поэтические вольнодумцы. Но если Анну Ахматову жизнь, не спрашивая её, развернула от богемного состояния «царскосельской веселой грешницы» к положению свидетельницы народных страданий:

Непогребенных всех —

Я хоронила их.

Я всех оплакала, а кто

Меня оплачет.

То Олеся Николаева стезю свою выбрала сама. И о метаниях своих сама же, без участия критиков или суровых и ревнивых поэтов, в стихах и пишет.

Оттого-то мой конь имеет двойную сбрую,

И двойную жизнь мою знает – этакую. Такую:

Как горюю и праздную, праздную и горюю.

Как ликую и бедствую, бедствую и ликую…

Её поэзия изначально была – блаженное иноязычие. «Чужбина, именуя которую и наделяя её бытием, обретаешь родину». Я помню еще те первые поэтические вечера в начале семидесятых в Доме художника на Кузнецком мосту, в котором вместе с Володей Вигилянским, Алексеем Приймой, Алексеем Парщиковым и другими метареалистами выступала студентка литературного института Олеся Николаева. Помню мир, её окружающий: праздничный, элитный, вполне космополитный. Стихи её мне и тогда нравились, но думал я, прорастёт новая искусная мастерица, кокетливая жеманница, новая насмешница и любимица всех друзей, пишущая свои стихи в ларец избранных.

Дорогой! То, что хотела сказать вчера,

Говорю сегодня: мне бы хотелось обзавестись домом,

Наряжаться, принимая гостей, устраивать вечера

«с направлением», держать салон, выходить с альбомом

К именитым гостям. Чтобы, запечатлев

Своё присутствие здесь словами «милой хозяйке…»,

Целовали мне руку…

Я ждал от Олеси Николаевой изысканных стихов о любви. И они появлялись. Я ждал тончайших акварельных зарисовок природы, волшебного богатства красок. И читал с наслаждением пейзажные зарисовки в ярком метафорическом облачении:

О, всегда я дивилась искусствам изысканным этим,

Дерзновенным художествам – птицам, растениям, детям.

И мне нравились их имена – аспарагус и страус.

Завитки насекомых – вся нотная грамота пауз.

Над лугами летают поющие альт и валторна.

И ничто не случайно у них, и ничто не повторно!

И вдруг из элитарных салонов и богемных шумных застолий, из бражничанья и фрондерства на грани фола прелестная во всех своих земных проявлениях, литинститутская королева красоты, Олеся Николаева, погружается сначала в традиционную патриархальную семейную жизнь, рожает одного за другим троих детей, а потом и вовсе обращается к нашему русскому христианству без всяких католических или протестантских примесей, столь свойственных русским интеллигентам. Думаю, переход к христианству и христианской поэзии давался Олеси Николаевой не так уж просто. Это видно и по её стихам.

Слава Создателю – в их ночном окаянстве!

Божье благодаренье – в их дневном хлебе!

Всё, что мы потеряли во времени, – обретем в пространстве.

Всё, что мы обронили в городе, – подберем в небе.

А ведь добилась же в своих лучших стихах исполнения мечты, стала не просто христианкой, но и христианской поэтессой, с легкой раскованной речью, с добротным русским языком, с пристальным чисто женским вниманием к деталям вещного мира, превращая этот суетной мир в метафизические притчи. Думаю, роман в стихах «Августин» уже останется в православии памятником христианского поэтического мироотношения. Удивительно, но и читается этот богословский роман в стихах, вроде бы старомодный и по форме, и по содержанию, увлекательно, держит читателя в напряжении. Редкая удача, сравнимая, пожалуй, с христианскими стихами Пастернака к «Доктору Живаго». «Августин», может быть, одна из вершин и её, и современной поэзии. Но и в «Августине» поэтесса не скрывает всех искушений, которых то удавалось, то не удавалось избежать. Впрочем, без искушений и напряженного почти детективного действия «Августин» превратился бы в пересказ творений святых отцов церкви Иоанна Златоуста и Исаака Сирина.

Думаю, легче было бы пройти этот путь ко Христу и христианским стихам почвеннику Николаю Рубцову или моей поморской землячке Марии Авакумовой. А Николаю Тряпкину этот путь и проходить не надо было, он рос сызмальства в нём. Но чем труднее путь, тем выше вершины. Мир либеральной интеллигенции, с юных лет окружавший Олесю Николаеву, в России традиционно атеистичен и еретичен, насмешлив и ироничен. Как хранить веру в постоянном общении с Давидом Самойловым, Юрием Левитанским, Андреем Синявским – большими мастерами, но отнюдь не воцерковленными людьми. Там ценятся знания, мастерство, но к любой вере относятся со скепсисом. Впрочем, этот мир подробно описан в романе Олеси Николаевой «Инвалид детства». И не ошибусь, если предположу, что образ Ирины, выцарапывающей из монастыря своего сына Сашу, во многом списан с самой Олеси. Все её переживания и трудности преображения, врастания в религиозное сознание описаны с высшей достоверностью.

«Александр, ты не должен делать этого жеста!.. Ну, поживи ещё вольной жизнью, поколобродь. Давай устроим в доме праздник, зажжем самые лучшие витые свечи, купим шампанское. Позовём остроумных блестящих людей, поедем на пикник, отправимся куда-нибудь на юг – в Коктебель, на Пицунду. Будешь гулять по морскому берегу, бросать по воде камни… Но что за дичь – отправляться куда-то в Тмутаракань. Обретаться среди запахов провинциального общепита… Залезать в выгребную яму оттого, что там якобы никто не мешает думать о жизни и смерти. Довольно сомнительный эксперимент!»

Вот на этот «довольно сомнительный эксперимент» и пошла сама Олеся Николаева, отправляясь в 1982 году «в выгребную яму» на послушание в Пюхтицкий женский монастырь. Так что в романе «Инвалид детства» Олеся Николаева, как хорошая актриса, ведет сразу две партии, и своенравной богемной светской львицы Ирины, и сына её, послушника Александра. Кстати, обе партии ведет блестяще. Спорит сама с собой, снабжая убедительными аргументами обе стороны. Павел Басинский, высоко оценивая её прозу, скорее выделяет динамичный сюжет, сопереживание, живость интонации. Но, видимо, мало знакомый с её поэзией, не видит автобиографических мотивов, психологической дуэли бесов с ангелами в самой душе поэтессы. Впрочем, и я могу лишь предполагать, сравнивая героев романа напрямую с иными её стихами.

Не хочу играть в ваши игры, угадывать ваши буквы.

Лишь свои со своими могут соперничать так, стараться…

Лучше буду сажать на полях монастырскую брюкву —

Исключительно корнем кверху, по слову старца.

И за то, что бьет меня оторопь, оробь,

И за сердце ленивое, спрятанное в чулане,

Я себя достану, столкну в крещенскую прорубь.

Вынырну в самом Иордане!

Павел Басинский пишет: «Олеся Николаева в силу своей биографии (стала матушкой, работала шофером у священника) варилась и, вероятно, продолжает вариться в этом соку. Но и как художник, и как человек с ясным религиозным сознанием она сохраняет в этой ситуации здравый смысл и ироническое зрение…» Очевидно, всё так и есть, но сохраняется и пропасть в душе у поэта между игрой и молитвой, между роскошью и аскезой, между легким огнем и тонким хладом, между смирением и дерзновением, между странствиями и оседлостью, между материнским долгом и капризами красивой и талантливой женщины, между юродством и эстетством.

Я к нему приходила со всем юродством своим, тоску

Украшая венком из ромашек, лесным «ку-ку»,

Веселящим юность, вином обожанья, но —

Ты был с нами всегда на страже и начеку:

Помнишь, я ему жизнь свою обещала, как ни смешно?

Я не знаю, кто у них в семье был ведомым, кто – ведущим. Еще в первые годы перестройки её муж Владимир Вигилянский был радикальным либеральным критиком в коротичевском «Огоньке», прославился разоблачением богатств советских писателей (где нынче эти богатства, да и были ли они, даже в сравнении с западными гонорарными мерками?), и лишь в 1995 году был рукоположен в диаконы. Затем был священником храма Мученицы Татианы при МГУ, а сейчас возглавляет пресс-службу при Патриархии. Таким образом, с 1995 года поэтесса Олеся Николаева стала матушкой. Но я обхожу стороной её реальную бытовую жизнь, да я её и не знаю. Все мои предположения вытекают из искренности её стихов. Поэтому я удивлен признаниям Павла Басинского, что «…к её стихам, признаться, равнодушен, как и, например, к стихам Ольги Седаковой, с которой они совсем не похожи, но так или иначе объединены религиозной поэтической темой… Мне от стихов хочется обнаженного, неприкрытого наива, ломом пробивающего коросту залубеневшей культуры». Чего-чего, а неприкрытого наива у Олеси Николаевой хватает, и предельной обнаженности тоже. Вчитайтесь, как с неприкрытой прямотой Олеся Николаева представляет, что бы случилось с кающейся Магдалиной, когда представляет её сегодня в нашем православном храме:

Ну-ну,

А ты попробуй нынче: в покаянье

Приди к архиерею, на колени

Пади, слезами вымой ему ноги.

Так волосами даже не успеешь

Их вытереть – тебя под белы руки

Оттуда выведут. И хорошо, когда бы

Всё обошлось без шума, вздора,

Пинка, а так – иди, мол, не тревожь владыку!

Кстати, ополчившиеся на неё после достаточно неожиданного выбора жюри национальной премии «Поэт» либеральные критики, такие, как Глеб Морев, Леонид Малкин, и замаливающий свои консервативные грехи Дмитрий Ольшанский, на мой взгляд, с поэзией Олеси Николаевой слабо знакомы, и были раздражены прежде всего её прямолинейной христианской публицистикой, выступлениями в сетевом журнале «Pravaya.Ru» антилиберальной крамолой, высказанной на телеканале «Культура». «Сама Николаева, с её православно-охранительными выступлениями в СМИ, создает забавный контекст для либерального пиара РАО „ЕЭС“…» – пишет недавний черносотенец и охранитель Дмитрий Ольшанский. Успокойтесь, Дмитрий, ведь премия дается за поэзию. Так вы и Достоевского с Лесковым за их реакционерство от литературы отлучите. Нельзя же кидаться из крайности в крайность. Да и журналисты, отмечавшие в роскошном ресторане «Савой» присуждение национальной премии «Поэт» Олесе Николаевой, больше гадали: наградили поэтессу за её стихотворные достижения или жюри решило поощрить в её лице православную народническую публицистику. Вот и мой друг поэт Александр Бобров недоумевает: «В этом году присуждение литературной премии „Поэт“, учрежденной РАО „ЕЭС России“, совпало по времени с публикацией открытого письма митрополиту Кириллу от заместителя председателя политсовета СПС и члена правления РАО ЕЭС Леонида Гозмана. Последний выразил обеспокоенность тем, что Церковь стремится вмешиваться в государственные дела: „Будучи либеральной партией, Союз правых сил выступает за свободу совести и, безусловно поддерживает Церковь как институт гражданского общества. При этом мы решительно против того, чтобы Церковь превращалась в государственную структуру, что, как это ни печально, происходит сейчас“. Самое любопытное, что премия была вручена демонстративно православной писательнице Олеси Николаевой… Случайное совпадение или игры на недоступном нам уровне? Бог весть. Во всяком случае, вручая награду Олесе Николаевой, г-н Гозман таким образом как бы извинился за свои нападки на позицию русского Православия…»

А я бы всё-таки отделил четкие, прямолинейные и ярко публицистические выступления Олеси Николаевой от извивистых линий её и в стилистическом, и в смысловом вариантах энергийной напряженной межполюсной поэзии. Скорее, соглашусь с Андреем Немзером, также как и я, давним ценителем её поэтического дара, который отметил своеобразное сочетание у Олеси юродства и интеллектуализма, холодноватой ясности, застывшей музыкальности и внутренней лихорадочности. И то, и другое вполне органично присутствуют в её стихах. Она вся меж полюсами, впрочем, как и жизнь в России. И потому она на самом деле истинный русский национальный поэт.

В России судьба баснословна, странна, иностранна, чудна,

То праведна, то уголовна, абсурда и смысла полна.

Небесного поприща странник! Отечество славя своё,

Ты тоже – избранник, изгнанник, чернец, иностранец её!

Всем миром встаёт на колени великодержавный приют,

Когда «На реках Вавилонских…» его домочадцы поют.

Её юродство носит вполне православный характер, но иногда к этой молитвенности добавляется игровой скоморошеский элемент. Её интеллектуализм превращает столь ею любимые бытовые сюжеты в метафизические притчи. Простодушный православный читатель вполне будет доволен её простодушием и складным задушевным христианским рассказом. Интеллектуал оценит и центонность её стихов, отсыл к русской и мировой классике, увлечение достаточно редким ныне акцентным стихом. Но нет в этой межполюсности николаевской поэзии унылого постмодернизма. И в жизни своей, и в поэзии она менялась согласно собственным убеждениям. Она сама долгое время не верила в свою воцерковленность. Читала религиозных философов, ходила в Церковь, но сама себя считала вольной художницей. Даже в литургической поэзии поначалу она увидела лишь новые возможности для развития собственной поэтики. Кстати, так и возникли её ритмически раскачанные вольные стихи, скрепленные, как пуговицами, по определению М. Гаспарова, акцентными рифмами.

И мастер пуговиц мне говорит: «Ты напрасно здесь

Тревожишься тщетностью дел, прикусив язык,

Без пуговиц мир неполон и не застегнут и весь

Расхристан, бесформен, дик…»

Вот поэтесса и борется с бесформенностью и расхристанностью своих живых чувств. С неизбежным женским тщеславием, тем более, что всегда было, чем похвалиться перед окружающим миром. Борется и с затурканностью интеллигентов, с их неизбывной тоской и мечтаниями о чем-то ином. Воцерковленность её, послушание в монастыре – это тоже были крепкие пуговицы на расхристанных и дерзких желаниях, пуговицы прятали природное кокетство подальше от глаз людских.

Впрочем, мне всегда не хватало покоя и воли, денег

И размаха, мужества и смиренья.

За моё тщеславие меня укорял священник,

Обещая епитимью за моё куренье.

О, когда бы слиться всецело с Господней дланью.

Не припрятав себе ни пяди в пространстве звездном.

Ни лихого часа. Ни помысла, ни желанья.

Не казался бы век беспризорным, а мир – бесхозным!..

Ей с детства довелось царить на всех балах, стихи писала с семи лет, да и читала их не школьным подружкам, а самым именитым поэтам. Вот из записей Давида Самойлова за 1974 год: «Олеся читала стихи, доказывающие её дарование, но очень несложившиеся, велеречивые по-ахмадулински. Абстрактные чувствования. Мало шкуры…» Хотя авансом мастер написал предисловие к её подборке в «Дне поэзии» в том же 1974 году: «Олеся Николаева совсем еще молодой поэт – ей восемнадцать лет. Как легко написать такую фразу. И как трудно тому, о ком она сказана, оплачивать позже так запросто приобретенное звание…» Вот и платит Олеся Николаева по всем счетам до сих пор, полновесной поэтической валютой. Признал её по-настоящему и Давид Самойлов, уже всерьез и очень верно на примере её поэзии сравнивая её поколение с шестидесятниками: «Черты нового поколения по сравнению с предыдущим:

1. Те „громкие“ – эти тихие.

2. У тех динамизм жизни – у этих статика.

3. Те выходили дружно, напористо – эти медленно, поодиночке.

4. Тем важны толпа, эстрада, форум – этим свой угол.

5. Те – острая форма, эти – приглушены.

6. У тех тема гражданского поведения, у этих жизнь души.

7. У тех – лидеры, у этих нет.»

Поражает зоркость видения Давида Самойлова, еще в 1975 году он высказал пожалуй все главные слова о нашем поколении одиночек, до сих пор медленно входящих в литературу. Также по первым стихам разглядел он и гений Юрия Кузнецова.

Критики любят перечислять предшественников Олеси Николаевой, оказавших на неё влияние, определивших развитие её поэтики. Тут и Борис Пастернак, и Юрий Левитанский, и Иосиф Бродский. Конечно, на пустом месте никакая поэзия не произрастает. Но, я думаю, предшественники лишь усилили её интерес к прозаизации стиха, к эстетизации бытовых подробностей, к сверхдлинной строке. Поэтесса и сама никогда не любила «обноски ямбов, дактилей и хореев». Любила в стихах размышлять о природе своих стихов. Обращаясь всё к тому же незримому и всемогущему собеседнику, вечному оппоненту и герою её стихов, она пишет:

Вот и ты, мой друг, заразился этой – расшлепанной на широкую ногу,

Безалаберной, взбаламученной строфою, распахнутой, как объятья,

Навстречу ветру, музыке за забором, горю-злосчастью, Богу…

Сколько же вольнодумства, однако, в складках её широкого платья!

Сколько прихоти и капризов в её черных штапелях, сиротских ситцах!

Даже когда она прикрывается облаками,

В недомолвках туманных – как не проговориться?

Как не выболтать даже больше, чем было – обиняками?..

Вот и ты теперь можешь сказать, что Бог – на душу, что луна – полю.

Что прямая речь не выдержит – спрячется, как улитка,

И, ломая синтаксис, язык прикусит, пока в крамоле

Света лунного плещется рифма – то кокетка, то кармелитка…

Я привел столь большую цитату и потому, что мне безумно нравится это стихотворение, и потому, что цитата вновь подтверждает все мои фантазии на тему её творчества. Стихи о стихах – что может быть скучнее и зануднее, этакая постмодернистская заумь. Так ведь здесь и о стихах, и о всей её поэтике акцентного стиха сказано емко и образно, но кроме этого, и прежде этого – о ней самой. Хоть переиначивай заглавие моей статьи – «То кокетка, то кармелитка…» Это не только рифма плещется в крамоле света, это и Олеся Николаева также плещется в крамоле своей межполюсности, своих сокровенных женских чувств. То, чего Олеся не позволяет в своей православной публицистике, щедро изливается в её поэзии. И никакого Эйхенбаума со Ждановым не надо, сама признается читателю во всем. Стоит только внимательно читать, чтобы разглядеть, сколько прихоти и капризов женских скрывается за безалаберной, раскованной строфой. И как смело подошла к её чувственной поэзии риторическая церковная литургическая форма стиха.

В этом смысле, Олеся Николаева – поэт уникальный, соединяющий на ниточку своей женской судьбы и интуиции невозможные, несоединимые мотивы. Становясь своей и для суровых монастырских старцев, и для веселой детворы, и для эстетствующих ценителей прекрасного, и даже для воинов – защитников Отечества.

Ходила я по земле Отечества моего.

И поняла я, что не всё оно здесь, перед глазами.

Ибо и на безднах, и реках имя его,

И на горах – в ледниках и вулканах с огненными языками…

Кажется, вот оно – размахивает тысячами ветвей!..

А оно – в небе корнями нас защемило.

Ибо нет для Отечества моего отошедших в персть сыновей.

Но – почившие да усопшие до побудки архангела Михаила.

Всех, кто хочет разобраться в простой для восприятия, живой, почти разговорной, прозаической строфе Олеси Николаевой, и одновременно крайне сложной с нормативной литературоведческой точки зрения отсылаю к, пожалуй, самой блестящей работе по её поэтике, увы, рано скончавшегося талантливого литературоведа Владимира Славецкого. Он пишет о том, что Олеся «…компенсирует якобы отвергаемую поэтическую дисциплину другими средствами. Ведь подавляющее большинство текстов Николаевой – рифмованные, поэт не отказывается от рифмы и в тех случаях, когда строка становится „сверхдлинной“ и где есть риск ослабить единство и тесноту стихового ряда, выразительность вертикальных связей стиха… Вообще поздняя Николаева отдает предпочтение неклассическим метрам – дольнику, тактовику, акцентнику. Причины здесь разнообразные – от общей тенденции нашей поэзии к сходству с естественной речью до фольклорных влияний и воздействия литературных имитаций народного стиха, например опытов в жанре стихов духовных…» Все недавние статьи об Олесе Николаевой, переходя к поэтике, по сути, в той или иной мере повторяют точный анализ Славецкого.

…Выболтаться до зияющей юродивой речи на пустыре посреди бурьяна!

Проговориться в поле невнятиц под гудящей высотой у бессвязной межи!

Проболтаться, оговориться, выронить, словно окровавленный платок из кармана,

Слово, из которого вырастают, как пальцы, предлоги, флексии, приставки,

                                                            творительные, предложные падежи!

Вот и мне остается лишь повториться, опровергая уже надоевшее настойчивое напоминание о её именитых предшественниках от Пастернака до Бродского. Бросьте искать её учителей в привычных для вас местах.

Во-первых, прежде всего её формотворчество, ритмопоиск связаны с духовной поэзией, с церковной словесностью, с молитвословными стихами, с литургической поэзией. Помнится, и Олег Чухонцев обратил внимание на гимническую и одическую традицию в её творчестве в библейском варианте. И критик Евгений Белжеларский признавал, что «…Стихи Олеси Николаевой – религиозная поэзия, владеющая контекстом. Оригинал, а не копия. Среди её предшественников и создатель философской оды Державин, и Роман Сладкопевец, и, ежели угодно, царь Давид». Мне кажется, Олеся Николаева по-настоящему впервые обогатила светскую поэзию всем богатством форм литургической поэзии. Как говорит сама поэтесса: «Мне давно уже было тесно в традиционных стихотворных размерах. Приходилось что-то придумывать. А литургическая поэзия открывает совершенно новые, совсем нерациональные возможности иной поэтики. Возникает другое измерение мира, слова».

И пока склонение столь благосклонно, и каждый падеж столь падок

До сверчков и скрипочек, – в блеске, в брызгах, неосторожно

Заборматывающаяся судьба, спотыкаясь средь опечаток,

Так сама себя пишет, как вовсе писать нельзя! Но пройти по водам – возможно.

Во-вторых, почему-то забывают, что отец у Олеси был совсем даже неплохой поэт-фронтовик, оказавший на свою дочку колоссальное влияние. Думаю, всё же многое в характере и в судьбе Николаевой от отца. Я немного знал его в юности, помимо знакомства с Олесей, знал как молодой начинающий критик. Александр Николаев – однорукий, крепкий мужчина (руку потерял на войне), но совсем не кичившийся ни своей инвалидностью, ни фронтовыми заслугами. Ценитель русской и мировой классики, контактный в общении. Близость к отцу, кстати, тоже не давала Олесе Николаевой еще в доцерковные времена совсем уж уйти в книжный элитарный мир. Тянула в другую, традиционную поэзию. Может быть, и без воцерковления она бы пришла к постижению в своей поэзии народности, к характерам простых людей, слишком уж силен в ней отцовский замес.

За тебя – за смиреннейшего Александра,

Я скажу на эту земную боль и неземную красу:

Был ты вроде диковинного рододендрона, олеандра

В этом роде, в смешанном этом лесу!

А когда и меня понесут отсюда во гробе, —

Потерявший руку в великой страшной войне, —

Ты из белых одежд две руки вдруг протянешь: обе

Распахнутся блаженным объятьем навстречу мне!

От отца, думаю я, и идет в поэзии Олеси Николаевой понимание поэзии, как духовного подвига, как служения людям. «Поэт на Западе – профессор, филолог. Поэзия – род литературной деятельности. Или – самовыражение. Или – психотерапия. А у нас поэт – пророк. Поэзия – служение, духовный подвиг. Оттого наш слух „чуткий парус напрягает“. Ловит с неба искры Божьи, золотые энергии и швыряет в толпу, прожигает одежду, кожу… Воистину – читаешь стихи – дух захватывает. А пишешь – и чувствуешь, как целый столп энергии извергается из тебя».

Традиционно русское, национальное отношение к поэзии тоже вполне могло оттолкнуть от Олеси Николаевой кое-кого из негодующих по поводу присуждения ей национальной премии «Поэт». Не влезает в их формат. И, может быть, в невидимом споре с Ольгой Седаковой она противопоставляет экуменизму этой поэтессы свое яростное неприятие католицизма и папизма.

…Честно сказать – твой излюбленный Папа римский

Надоел мне изрядно…

Его папская туфля

Попирает пол-Украины, над Эстляндией заносит подошву,

Над Московией мыском помавает…

А тут еще и несомненные имперские мотивы, хотя бы в том же «Прощании с империей», или же в полемике с поляками. Олеся Николаева смело продолжает то ли пушкинскую линию гневной отповеди «Клеветникам России», то ли куняевскую линию антипольской публицистики книги «Шляхта и мы».

Варшава гневная! С тобой мы не в ладу.

Не в духе, что ли, ты проснулась на виду

Европы, потерявшей интерес к тебе, и, грудью

Ложась на стол, чтоб ложку мимо рта

Не пронести, швыряешь нам счета.

Мифически взывая к правосудью?..

Варшава шустрая – до моды, щегольства

Охочая, – ты жаждешь сватовства

С Парижем женственным и Лондоном лукавым.

Когда суха земля, зыбка листва.

Ты корни рвешь славянского родства:

Всё шуйцей норовишь за ухом правым…

Даже удивился, прочитав эти явно имперские стихи, более подходящие к газете «Завтра», в почтенном и благопристойном «Новом мире». От души поздравляю за смелость наших коллег. И рад за Олесю, стихи которой именно в последнее время приобрели более четкий миродержавный уклон, давно уже свойственный её христианской публицистике. Поэтесса Олеся Николаева подтягивается к христианскому публицисту Олеси Николаевой и в отрицании нынешней моды на нигилизм по отношению к прошлому России, к страшной и величественной народной войне, которую столь самоотверженно прошел её отец. И уже поэтому Николаева никогда не сможет забыть подвиг отцов. Как бы ни иронизировали по этому поводу иные её либеральные коллеги.

Как отец мой к Большому театру летит – погляди! —

Чая встретиться там с фронтовыми комбатом, начдивом…

Он в особом костюме таком, где пиджак на груди

Орденами проколот – в костюмчике этом счастливом!

То ли с Буга полковник, то ль прапорщик с Березины.

Но ни этих, ни тех… Лейтенант, вашей армии нету!

И братки полегли, и корявое тело страны

Просто сброшено в ров меж востоком и западом где-то…

В погребальные пелены, в черные сучья одето…

И отец на ветру, так что гаснет его сигарета

Всё уходит отец мой, уходит отец мой с войны,

Через вражьи заставы к своим пробиваясь всё лето.

Вот так, даже если быт тебя окружает совсем чужой, если душа мечется в терзаниях и сомнениях, остается тот давний народный дух, который бывает неистребим ни в детях, ни во внуках. И разложение его как бы не касается, и нет отчужденности между поэтом-фронтовиком Александром Николаевым и поэтессой Олесей Николаевой. Нет разрыва в душе, нет оторванности от народа своего. Даже молитва, обращенная к небу, обретает иной соборный характер. И уже с этим знанием, с этим поминанием в душе всех предков своих, приходишь к пониманию человека, к оправданию человека и его апологии, всё выше поднимаясь «по ступеням Отечества – к небу». В результате понимаешь и свое писательское место в жизни России:

И пока я жду поезда на перегоне холодном,

Всё ищу, как бы высказать, выразить словом простым

То, что всё-таки можно в России писателю жить,

Можно жить и остаться свободным

Под покровом небесным, под куполом под золотым!

Июнь 2006. Внуково

Данный текст является ознакомительным фрагментом.