VII Мерцающий луч в прозрачном океане Рим 253–268 гг.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VII Мерцающий луч в прозрачном океане

Рим 253–268 гг.

Лентяй один не знает лени,

На помощь только враг придет,

И постоянство лишь в измене.

Кто крепко спит, тот стережет.

Дурак нам истину несет,

Труды для нас — одна забава,

Всего на свете горше мед,

И лишь влюбленный мыслит здраво.

…Я резко обернулся и увидел человека-грушу уже сидящим в кресле в углу у окна. На нем были светло-коричневые брюки, красная рубашка и зеленоватый пиджак; на босых ногах — огромные грязно-серые кеды пятьдесят какого-то размера. Он ковырялся в своих не очень чистых ушах и что-то весело и гнусаво напевал. Я был уже спокоен — в конце концов ко всему привыкаешь. Он же, встретившись со мной взглядом, попытался подобострастно улыбнуться и привстать. Первое ему удалось, а второе — нет: он словно был привязан к этому, неизвестно откуда взявшемуся креслу в полоску. Тогда он помахал мне своей тонкой, в желтой коже, рукой и с достоинством сказал: «Привет! Иногда очень полезно встречаться тет-а-тет».

Он понизил голос, поднял подбородок вверх, а потом резко, с хрустом, двинул вниз и произнес почти шепотом:

— Наверняка и там и там нас подслушивают. А ведь на этот раз я хотел сказать нечто исключительно важное… Для тебя.

Он замолчал на минуту, поглаживая свой замечательный нос. Затем, посмотрев на меня пристально и чуть насмешливо, начал говорить:

— Итак, если ты помнишь, в 253 году сенат провозгласил Публия Лициния Валериана императором, а его сына, Публия Лициния Галлиена, — соправителем отца. Это был очень интересный период: Империя-то в это время фактически распалась на части. Галлиен благодаря своим блестящим военным способностям наносил одно поражение за другим провинциальным претендентам. Но вместо одного честолюбца очень часто появлялось два новых.

Естественно, что чем шире развертывалась гражданская война, тем сильнее становился натиск варваров на границы. Поэтому Валериан, старый и опытный государственный деятель, решил сам справиться с растущими проблемами. Оставив на Западе Галлиена со всеми правами и полномочиями августа, он в 258 году поехал на Восток, в Антиохию, чтобы на месте организовать защиту.

Обстановка на Востоке к этому времени крайне обострилась. Готы на судах напали на Малую Азию. Халкедон, Никомедия, Апамея и другие прибрежные города попали им в руки. Только разлив рек остановил их дальнейшее продвижение.

Валериан из Антиохии двинулся на помощь Малой Азии. Чума, распространявшаяся в римской армии, заставила его вернуться назад. Но еще более опасной была угроза персидского завоевания: конница персов вторглась в Сирию.

Валериан попытался вытеснить персов из Месопотамии, но под Эдессой потерпел поражение и был вынужден пойти на мирные переговоры. Шапур I потребовал личного свидания с императором. Во время этого свидания, в 260 году, семидесятилетний Валериан был захвачен персами в плен.

Многие знатные римляне осуждали Галлиена за то, что он не бросился сломя голову освобождать своего отца. Однажды, в 263 году, когда в торжественном шествии вели толпу пленных персов, несколько шутников смешалось с ними, с любопытством разглядывая лицо каждого. Когда их спросили, что означает эта выходка, они ответили: «Мы ищем отца нашего государя». Галлиен велел сжечь шутников живыми. А осуждавшему его за этот поступок Плотину сказал он следующее: «Быть хорошим сыном легче, чем хорошим императором. И Квинтилиан, замысливший и сделавший все это, знал об этом, а потому и поплатился. Народ же, забывающий о своей ответственности как народа, заслуживает жестоких уроков».

Шапур, обманув Валериана, с ходу захватил столицу Сирии, богатую Антиохию. Затем наступила очередь Цезареи, города, расположенного в восточной части Малой Азии. Неизвестно, как далеко в глубь полуострова удалось бы продвинуться персидской коннице, если бы не подоспел римский полководец Каллист. Он нанес поражение персам и погнал их обратно в Сирию. Когда они переправлялись через Евфрат, на них напал правитель Пальмиры Публий Септимий Оденат. Персы были разбиты наголову.

В это время Галлиен старался защитить рейнскую границу от нападений франков и аламаннов. Города были обнесены сильными укреплениями, из Британии вызваны два легиона, часть территории на верхнем Рейне очищена, чтобы сократить оборонительную линию. Этими мерами, а также заключением договоров с некоторыми варварскими вождями удалось временно отстоять рейнскую границу. Но зато аламанны и другие племена через Альпы вторглись в Италию.

В долине По их встретил и разбил Галлиен, спешно прибывший с Рейна.

В этот момент разразилось восстание легионов в Мезии и Паннонии, выдвинувшее императором наместника Паннонии Ингенуя. После того как войска императора наголову разбили мятежников, бежавший Ингенуй был убит своими собственными телохранителями. Едва Галлиен вернулся в Италию, как в Паннонии опять вспыхнул мятеж во главе с новым претендентом, сенатором Регалианом. В конце концов Галлиен победил и его.

Для защиты Рейна Галлиен оставил полководца Кассиания Латания Постума. Это был выходец из низов, благодаря своим способностям и энергии дослужившийся до высших чинов в армии. Охране Постума Галлиен поручил своего молодого сына Валериана. Но у Валериана был еще опекун — префект преторианцев Сильван. Вскоре между обоими опекунами начался спор из-за дележа добычи, захваченной у аламаннов. Сильван, находившийся вместе с Валерианом в Кельне, потребовал, чтобы добыча была доставлена ему. Раздраженные этим солдаты восстали и осадили Кельн, требуя выдачи Сильвана и Валериана. И их вскоре выдали. Оба, Сильван и Валериан, были убиты солдатами, которые в этом же 259 году провозгласили Постума императором.

Галлия во главе с Постумом превратилась на 10 лет в самостоятельное государство, удачно отбивая все атаки Рима.

Все новые претенденты на высшую императорскую власть в изобилии появляются на Востоке. Против двух из них, Квиета и Каллиста, выступил пальмирский Оденат, объявивший себя на стороне Галлиена. Оба узурпатора были осаждены в Эмесе и погибли в 262 году.

Формальное признание Оденатом власти римского императора, гарантируя его от нападения с Запада, развязывало ему руки на Востоке. Фактически Галлиен ничего не мог с ним сделать и вынужден был признать Одената «полководцем Востока». В 262 году Оденат вновь выступил против персов. Его войска заняли Месопотамию и разбили Шапура под Ктесифоном. После этого под властью Одената объединились Сирия, Месопотамия, южная часть Малой Азии, Финикия и Северная Аравия. На западе и на востоке Римской империи образовались сильные самостоятельные государства.

Этот год, 262-й, вообще оказался катастрофическим для Галлиена. Страшное землетрясение разрушило города Малой Азии. Говорят, земля намного дней покрылась мраком. Были слышны раскаты грома, но это гремел не Юпитер, а грохотала земля. Во время этого землетрясения было поглощено много зданий с их обитателями, многие умерли от страха.

Земля тряслась также в Риме и Ливии. Во многих местах в ней образовались расщелины, причем во рвах появилась соленая вода. Многие города были затоплены морями. В самой Италии свирепствовала чума. Мавританские племена вторглись в Нумидию. Готы, скифы и сарматы снова появились на Балканском полуострове. Они опустошили Фракию и Македонию. С моря был разграблен Эфес в Малой Азии. В Византии восстал гарнизон.

Все это заставило Галлиена, одного из наиболее выдающихся римлян III века, пойти на целый комплекс реформ. В армии и в муниципальных кругах он стал исключительно популярен. При нем ряд городов получает новые привилегии. Он стал афинским архонтом, подобно императору Адриану, был посвящен в элевсинские мистерии и дружил с Плотином. Галлиен славился как оратор, как поэт и отличался во всех искусствах. Ему принадлежал тот эпиталамий, который оказался лучшим среди произведений ста поэтов. Пытаясь возродить старые римские религиозные традиции, Галлиен отменил, по совету Плотина, и преследования христиан. В борьбе с сенатскими кругами Галлиен запрещал увеличивать повинности колонов и закрыл сенаторам доступ в армию. Отныне они не могли быть не только легатами легионов, но и наместниками провинций, в которых стояли легионы. Зато перед солдатами открывался путь к высшим военным постам. Галлиен провел реформу армии, соединив все конные формирования под одним командованием, что было вызвано тем, что роль кавалерии у германцев, сарматов и персов значительно выросла. Это заметно усилило боеспособность римской армии в борьбе с ними. Знать же платила Галлиену последовательной ненавистью.

Тут странноносый замолчал, посуровел, взглянул на меня пристально и сказал:

— К сожалению, Галлиен был всего лишь смертным человеком. Будь он демоном, он бы знал, что делать: надо было разрушить социальный статус старой римской элиты. В новых условиях именно она, живя старыми представлениями и старыми ценностями, не была способна к кардинальным сдвигам. А вместо нее необходимо было создать более открытую модель новой элиты, способной к созданию новой идеологии и новой программы развития. Но он этого не сделал, и Рим медленно продолжал двигаться к своему фатальному концу.

Тем не менее армейские реформы Галлиена укрепили на время военный потенциал империи. В 264 году Галлиен послал против Постума своего старого и лучшего полководца Авреола. Но последний, один раз уже изменивший Галлиену, по-видимому, готовил новую измену и действовал против галлов крайне вяло. Тогда в Галлию отправился сам император и, несмотря на то, что на сторону Постума перешел один из римских полководцев, Викторин, нанес галлам несколько поражений. Это послужило началом конца для Постума. Военные неудачи обострили борьбу в его армии между римскими и галльскими элементами. Вскоре Постум был убит своими же солдатами.

В это время в результате дворцового переворота был убит победитель Шапура Оденат, но власть захватила в свои энергичные руки жена убитого Зенобия. Только посланному Галлиеном Аврелиану удалось подчинить отделившиеся восточные провинции.

В 267 году припонтийские варвары — герулы, готы, скифы, сарматы — начали новый грандиозный набег на Малую Азию и Балканский полуостров — провинции слабеющего Рима. Огромный флот из 500 судов напал на Византии. Город был взят, но через некоторое время войска, посланные Галлиеном, выбили из него варваров, а затем римский флот нанес им поражение на море. Однако варвары отнюдь еще не были разгромлены. Усилившись новыми пополнениями, они прошли Геллеспонт, захватили северные острова Эгейского моря и высадились на Балканском полуострове. Большая часть Греции была разграблена. Наконец появился римский флот. Варвары отступили в Беотию, а затем через Эпир и Македонию направились во Фракию. Здесь их догнал и разбил Галлиен, но он был вынужден спешно вернуться на Запад: Авреол, оставленный им для защиты долины По от галлов, поднял новый мятеж. Военные способности Галлиена и на этот раз дали ему возможность одержать верх: Авреол был разбит и заперт в Медиолане. Галлиен начал осаду города.

Здесь-то неутомимый император, в течение 15 лет отчаянно боровшийся за спасение Рима, и нашел свой конец: он уже не смог одолеть обстоятельства. Задача была слишком сложна и не по силам одному человеку.

Среди военачальников легионов, осаждавших Милан, созрел против него заговор. Во главе его стояли префект претория Гераклиан, полководцы Марциан и Марк Аврелий Клавдий, иллириец по происхождению, один из способнейших и старейших полководцев, любимец императора.

Однажды мартовской ночью заговорщики подняли ложную тревогу, сообщив Галлиену, что Авреол якобы произвел вылазку. Полуодетый император вскочил на коня и бросился навстречу предполагаемому врагу так быстро, что охрана не успела за ним последовать. В искусственно поднятой суматохе один из заговорщиков нанес Галлиену смертельную рану. Умирал он долго и мужественно, как истинный римлянин. Преемником своим назначил Клавдия, хотя и догадывался о его участии в заговоре. Произошло это весной 268 года.

…В Риме на триумфальной арке Галлиена и Салонины на Эсквилинском холме сделана такая надпись:

«Галлиену, милосерднейшему принцепсу, непобедимая доблесть которого превзойдена только одним его благочестием, и Салонине, святейшей августе…» Корнелия Салонина была женой Галлиена, который ее очень любил. Она умерла за девять лет до смерти своего мужа…

…Порфирий, выпрямившись и чуть заметно прищурившись, смотрел на медленно полыхающий огонь в очаге. Его губы слегка подрагивали: казалось, он хотел заворожить пламя. И действительно, огонь сжался, округлился, приобрел форму почти идеального шара, затем взорвался длинным, тонким языком, осветившим все углы большого зала.

А Порфирий вернулся к своему пергаменту:

— На десятом году царствования Галлиена я, Порфирий, приехавши в Рим из Эллады вместе с Антонием Родосским, нашел здесь Амелия, который уже восемнадцать лет жил и учился у Плотина, но писать еще ничего не решался и вел только записи уроков, да и тех еще до ста не набралось. Плотину в тот десятый год царствования Галлиена было около пятидесяти девяти лет, а мне, Порфирию, при той первой встрече с ним исполнилось тридцать. Еще с первого года царствования Галлиена Плотин стал излагать письменно те рассуждения, которые приходили ему в голову. К десятому году царствования Галлиена, когда я, Порфирий, впервые с ним познакомился, у него была уже написана двадцать одна книга, но изданы они были лишь для немногих, да и то издавал он их не легко и не спокойно, и назначались они не для простого беглого чтения, а чтобы читающие вдумывались в них со всем старанием. Заглавий он на своих сочинениях не ставил, поэтому каждый озаглавливал их по-своему.

Я провел с Плотином весь этот год и следующие пять лет (в Рим я прибыл незадолго до празднования десятилетия правления императора Галлиена, когда по летнему времени Плотин отдыхал, а не вел беседы, как обычно), и за эти шесть лет, многое рассказав нам в наших занятиях, он в ответ на усердные просьбы Амелия и мои написал еще двадцать четыре книги, черпая их содержание из рассматривавшихся у нас в это самое время вопросов. Вместе с теми книгами, которые были написаны до нашего приезда, это составляет сорок пять книг. А когда я уехал в Сицилию (дело было на пятнадцатом году царствования Галлиена), то Плотин написал еще пять книг и переслал их мне: «О счастье», «О провидении» (первая и вторая книги), «О познающих субстанциях и о том, что выше их», «О любви». Их он послал мне в первый год царствования Клавдия. А в начале второго года, незадолго до собственной смерти, прислал еще следующие: «В чем зло», «Что делают звезды», «Что есть человек», «Что есть животное», «О первичном благе, или О счастье». Вместе с сорока пятью книгами, в два периода написанными ранее, это составляет пятьдесят четыре книги.

Я разделил пятьдесят четыре книги Плотина на шесть эннеад, радуясь совершенству числа «шесть» и тем более девятки. В каждой девятке я постарался соединить предметы родственные, в каждой начиная с вопросов менее значительных.

Итак, первая эннеада заключает сочинения преимущественно этические: «Что есть животное и что есть человек», «О добродетелях», «О диалектике», «О счастье», «В продолжительности ли счастье», «О прекрасном», «О первичном благе и остальных благах», «В чем зло», «О разумном исходе из жизни».

Вторая эннеада, напротив, посвящена предметам физическим и обнимает то, что относится к Космосу: «О Космосе», «О круговом движении», «Что делают звезды», «О двух материях», «О силе и действии», «О качестве и виде», «О всеобщем смешении», «Почему издали вещи кажутся маленькими», «Против утверждающих, что мир — зло и творец его — злой».

Третья эннеада, также посвященная Космосу, обнимает смежные с нею предметы рассмотрения: «О судьбе», «О провидении, I», «О провидении, II», «О присущем каждому демоне», «О любви», «О бесстрастии бестелесного», «О вечности и времени», «О природе, умозрении и едином», «Разные наблюдения». Эти три эннеады мы расположили в одном сборнике.

После книг о Космосе четвертая эннеада охватывает книги о Душе. Вот они: «О сущности души, I», «О сущности души, II», «О сомнениях души, I», «О сомнениях души, II», «О сомнениях души, III, или О времени», «Об ощущении и памяти», «О бессмертии души», «О нисхождении души в тело», «Все ли души — одна душа». Таким образом, четвертая эннеада обнимает все вопросы о душе, тогда как следующая за ней, пятая — об уме, причем каждая книга здесь касается и того, что выше ума, и того ума, который в душе, и, наконец, эйдосов. Вот эти книга: «О трех начальных субстанциях», «О становлении и порядке того, что после первичности», «О познающих субстанциях и о том, что выше их», «Как от первого происходит последующее и о единице», «О том, что вне ума нет умопостигаемого, а также о благе», «О том, что не может мыслить то, что выше сущего и что есть первое мыслящее, а что второе», «Существуют ли эйдосы частных вещей», «Об умопостигаемой красоте», «Об уме, эйдосах и бытии». Четвертую и пятую эннеады мы также расположили в одном сборнике.

Остальные книги составили шестую эннеаду, образующую отдельный сборник, так что все, написанное Плотином, распределяется по трем сборникам, из которых первый состоит из трех эннеад, второй из двух, а третий из одной. В третий сборник и в шестую эннеаду входят следующие книги: «О родах сущего, I», «О родах сущего, II», «О родах сущего, III», «О том, что сущее повсюду одно и то эхе, I», «О том, что сущее повсюду одно и то же, II», «О числах», «Как существует множественность эйдосов, а также о Благе», «О добровольном и воле Единого», «О Благе и Едином».

…Груша с вдохновением поедал немыслимо огромный, нарезанный кружками ананас. Он с шумом и пыхтением вгрызался в него; челюсти жадно двигались; сладкие струйки сока стекали на красную рубашку. Но одновременно он ухитрялся и быстро говорить, поглядывая на меня:

— Очень важной для любой культуры и цивилизации является господствующая, но практически никогда не осознаваемая на обыденном, каждодневном уровне установка на соотношение жизни и смерти. В культуре жизнь и смерть в определенном смысле равноценны, ибо ведь есть более высокие ценности (например, Бог). Но затем, в рамках цивилизации, на первое место выходит как системообразующая ценность «жизнь», а смерть — как противоположное — приобретает главенствующую роль как антиценность.

Он замолчал, опять потер свой прыщавый нос, задумчиво прожевал кусок и продолжил:

— Еще при Плотине истинные римляне совершенно иначе, нежели вы, относились к дихотомии «жизнь — смерть»: спокойнее, фатальнее, возвышеннее… Не так ли?

Он смотрел на меня и улыбался, широко раскрыв рот и демонстрируя гнилые зубы.

Я отвернулся и посмотрел на Порфирия. Он вновь, казалось, задумался, и пламя свечи вздрагивало иногда от его тяжелого стариковского дыхания. Он смотрел на уже исписанный пергамент:

«На платоновском празднике я прочитал однажды стихотворение о священном бракосочетании, и так как в нем иное было сказано мистически, а многое — и по вдохновению, то кто-то заметил, что „Порфирий безумствует“; но учитель объявил мне: „Ты показал себя и поэтом, и философом, и иерофантом!“ А когда ритор Диофан стал читать апологию Алкивиада на Платоновом пиру, рассуждая, будто для научения добродетели следует отдаваться наставнику, ищущему любовного соития, то Плотин несколько раз вставал с места, словно собираясь выйти вон, но сдерживал себя, и, лишь когда собрание разошлось, он поручил мне, Порфирию, написать опровержение.

А когда Евбул, преемник Платона, прислал из Афин написанное им сочинение по некоторым платоновским вопросам, то Плотин и его велел мне передать для рассмотрения и ответа.

Мне, Порфирию, он однажды три дня отвечал на мои вопросы о том, как душа связана с телом, и когда вошел Фавмасий, записывавший в книги его рассуждения на общие темы, и хотел его послушать, но не мог этого сделать, оттого что я, Порфирий, все время перебивал его речь своими вопросами и ответами, то Плотин сказал: „Пока я не решу всех сомнений Порфирия, ничего сказать для книги я не смогу!“»

У Порфирия внезапно всплыла в памяти картина, свидетелем которой он был когда-то. Собрались в загородном доме у Амфиклеи человек двенадцать, чтобы торжественно принести жертвоприношения и отпраздновать день рождения божественного Платона. Проходило празднование каждый год, и за этим тщательно следил сам Плотин, желавший, чтобы священный огонь в этот день возгорался не только в Афинах, Крите и Микенах, но и в Риме. Сам он, будучи уже больным, возлежал молча на носилках, в которых его принесли рабы, посланные Оронтием.

Уже после пышных жертвоприношений, возглавленных Амелием, чтения некоторых особо сокровенных произведений Платона и собственных, специально подготовленных для этого случая работ, беседа неожиданно направилась по весьма странному руслу.

А началось это, когда Гемина поведала следующую историю.

— Был в Афинах дом, просторный и вместительный, но ославленный и зачумленный. В ночной тиши раздавался там звук железа, а если прислушаться внимательно, то звон оков слышался сначала издали, а затем совсем близко; потом появлялся призрак. Жильцы поэтому проводили в страхе, без сна, мрачные и ужасные ночи: бессонница влекла за собой болезни, страх рос, и приходила смерть, так как даже днем, хотя призрак и не появлялся, память о нем не покидала воображения. Дом поэтому был покинут, осужден на безлюдье и всецело предоставлен этому существу. Объявлялось, однако, о его сдаче на тот случай, если бы кто-нибудь, не зная о таком бедствии, пожелал его купить или нанять.

И вот прибывает в Афины философ Афинодор, читает объявление и, услыхав о цене, подозрительно низкой, начинает расспрашивать и обо всем узнает; тем не менее он даже с большой охотой нанимает дом.

Когда начало смеркаться, Афинодор приказывает постелить себе в передней части дома, требует таблички, стиль, светильник. Всех своих отсылает во внутренние покои, сам пишет, всем существом своим сосредоточившись на писании, дабы праздный ум не создавал себе призраков и пустых страхов. Сначала, как это везде бывает, стоит ночная тишина; затем слышно, как сотрясается железо и двигаются оковы. Он не поднимает глаз, не выпускает из рук стиля, но укрепляется духом, затворяя тем самым свой слух. Шум чаще, ближе, слышен как будто уже на пороге, уже в помещении.

Афинодор оглядывается, видит и узнает образ, о котором ему рассказывали. Привидение стояло и делало знак пальцем, как человек, который кого-то зовет. Афинодор махнул ему рукой, чтобы оно немного подождало, и вновь принялся за стиль и таблички. А привидение замерло в ожидании, позванивая цепями. Афинодор вновь оглядывается на подающего тот же знак, что и раньше, а потом, больше не медля, поднимает светильник и следует за привидением. Оно шло неторопливо, словно отягченное оковами. Свернув во двор дома, оно внезапно исчезло, оставив своего спутника одного. Оказавшись один, он кладет на этом месте в качестве знака сорванные травы и листья, а на следующий день обращается к должностным лицам и уговаривает их распорядиться, чтобы место это разрыли. Находят кости, крепко обвитые цепями; они одни, голые и изъеденные, остались в оковах после тела, сгнившего от долговременного пребывания в земле, — их собрали и публично предали погребению. После совершенных как подобает похорон дом избавился от призрака.

Когда же Гемина замолчала, приподнялся на своем ложе Зеф, чтобы продолжить, но я опередил его, ибо неожиданная мысль сверкнула во мне, заставив даже нарушить принятые в нашем кругу правила беседы:

— То, что поведала достопочтенная Гемина, совершенно не случайно рассказано именно здесь и в это время. Во всяком случае, как мне представляется, оно связано с нашими жертвоприношениями божественному Платону.

Наступила сосредоточенная тишина. Но наш друг сразу понял, к чему я клоню, и заговорил — медленно, но очень внятно:

— Слушая Гемину, я вдруг вспомнил вот о чем. В Афинах, как вы знаете, судили в соответствии с вечными законами не только людей, но и животных, и даже растения и камни. Если какой-либо афинянин жаловался судье, что некий камень сам сорвался с возвышенности и ударил его, то после расследования обстоятельств дела выносился, в соответствии с законами, и приговор: камень торжественно выбрасывали за пределы города. А теперь подумайте вот о чем: что связывает божественного Платона, призрак и камень, подвергшийся наказанию.

Все внимательно слушали Плотина, но более всех дочь Гемины — она с восхищением смотрела на него, широко раскрыв свои огромные, с проникновенной голубизной глаза. Заговорила — и мудрость, не свойственная ее возрасту, сквозила в этих словах:

— Я скажу, и это будет отчасти ответ, а еще больше загадка. И камень, и призрак, и Платон имеют каждый свое намерение. Намерение — это то, что едино для души как чистого эйдоса и души в соединении с телом в конкретной жизни. Намерение — это сила направленности. Призрак не только имел намерение быть погребенным, но и намерение стать испытанием для Афинодора. И когда он исчез, он исчез и в Афинодоре.

В этот момент Плотин повернулся к ней и сделал знак рукой, запрещая ей говорить что-либо еще по этому поводу. Она согласно кивнула, а затем продолжила, словно бы о другом:

— А загадка, в которой, вероятно, больше ясности, нежели тайны, вот в чем: гаруспики, как вы знаете, гадают по внутренностям жертвенных животных, внимательно исследуя сердце, легкие, но более всего печень. Наш друг считает, что печень — источник намерения или, точнее, то, через что фокусируется намерение. Гаруспики выделяют в ней сорок частей и предполагают, что каждой из них соответствует одна из сорока небесных сфер…

Я ее прервал:

— То что объединяет камень, призрак и Платона, есть намерение. Но намерение не есть готовый план, предопределенность, судьба, рок и т. д. Намерение — это сила направления, всегда питаемая желаниями индивидуальных душ, по отношению к этой реальности либо бывших, либо актуальных, либо будущих. Поэтому намерение питается и прошлым, и настоящим, и будущим.

Некогда галлы разрушили Рим, и сенат стал решать, отстроить ли город на прежнем месте или всем жителям перебраться в лежавшие неподалеку Вейи. Когда пришло время принимать решение, за дверью раздался голос центуриона, проходившего мимо со своим отрядом стражи. Центурион велел знаменосцу поставить знамя и сказал: «Останемся здесь». Сенат тут же постановил как можно скорее восстановить уничтоженный Рим. Конечно, речь не идет о случайных словах солдата и даже не о решении сената. Будущий процветающий Рим со своими духами места был важным фактором намерения в этот миг. Так же как таким фактором был прошлый Рим — со своими родами, со своими родовыми эйдосами, со своими душами, привязанными к этому месту. Сенаторы знали все это и ждали: ждали проявления намерения. И только тогда пришло указание: «Останемся здесь». Но от кого?

Наконец-то Америй дождался своего: он уже давно хотел вмешаться в разговор. Да и то сказать: здесь-то он был знатоком великим!

— И это верный показатель духовного совершенствования: умение ждать с умением быть внимательным, да при этом быть бесстрастным и счастливым, даже понимая, что, возможно, ждать придется несколько жизней.

Тут важно, как мне кажется, и другое еще, а именно, читая предзнаменования, знающий готовится к встрече с намерением. Причем сама эта подготовка может быть и типично человеческой. Возьмите того же Октавиана Августа. Перед громом и молнией испытывал он страх, везде и всюду он носил с собою для защиты от них тюленью шкуру, а при первом признаке сильной грозы скрывался в подземное убежище… Сновидениям, как своим, так и чужим, относившимся к нему, он придавал большое значение. В битве при Филиппах он по нездоровью не собирался выходить из палатки; но все же вышел, поверив вещему сну своего друга. И это его спасло, потому что враги захватили его лагерь и, думая, что он еще лежит в носилках, искололи и изрубили их на куски. Некоторые приметы и предзнаменования Октавиан считал безошибочными. Если утром надевал башмак не на ту ногу, левый вместо правого, это было для него дурным знаком. Если выпадала роса в день его отъезда в дальний путь по суше или по морю, то это было добрым предвестьем быстрого и благополучного возвращения.

Но больше всего волновали его чудеса. Когда между каменных плит перед его домом выросла пальма, он перенес ее в атрий, к водоему богов Пенатов, и очень заботился, чтобы она пустила корни. Когда на острове Капри с его приездом вновь поднялись ветви древнего дуба, давно увядшие и поникшие к земле, он пришел в такой восторг, что выменял у неаполитанцев этот остров на остров Эпарию. Соблюдал он предосторожности и в определенные дни: после нундин не отправлялся в поездки, а в ноны не начинал никакого важного дела.

Вновь заговорил Плотин, подслеповатыми глазами вглядываясь по очереди в каждого из нас, словно что-то искал:

— Намерение, о чем вы говорите, есть потенциальность. Но это такая потенциальность, которая живет не как понятие, не как абстракция, а как абсолютная жизнь, даже будучи величественнее жизни. Намерение — это движущаяся в самой себе потенциальность; это бурлящая потенциальность.

Намерение присутствует всюду, ибо оно создает миры. Люди и все живые существа — камни, растения, духи, боги — все служат намерению еще и потому, что обладают своими желаниями. Когда мы становимся совершенными, намерение становится нашим другом, потому что мы отказываемся от иллюзорных желаний, и намерение начинает показывать нам удивительные вещи.

Плотин смотрел в этот момент на Рогациана. Тот был очень худ, бледен, с желтым цветом лица, но глаза его сияли каким-то необыкновенным блеском, добротой и силой. Рогациан, один из немногих, сидел неестественно прямо. Он, в свою очередь, посмотрел на Плотина:

— Жить гармонично — это слишком широкая формула. Ее высшая фаза — жить гармонично с намерением, что означает любить свободу намерения и быть в этом свободным.

— Я не понимаю, — откровенно сказал Малютка.

— Стремящийся к совершенству все, что случается с ним, интерпретирует как тотальный, духовный знак. Это — первое. Так, оракул Аполлона предупредил царя Македонии Филиппа, что он погибнет от колесницы. Царь воспринял это как угрозу, а не как знак: мистический символ колесницы заключался в необходимости поворота в жизни, но он этого не понял и приказал разрушить все обычные колесницы. Тем не менее во время театрального представления его заколол Павзаний мечом, на рукоятке которого была вырезана колесница. А император Траян, отправлявшийся на войну с парфянами, послал спросить оракула, вернется ли он в Рим после похода. Вместо ответа он получил виноградную лозу, разрезанную на части. Траян не понял этот знак, и, вместо того чтобы подождать, отправился с легионами на восток. Смысл же знака стал ясен незнающим позже, когда Траяна привезли в Рим мертвого, с изрубленным на куски телом.

Стремящийся к совершенству всегда рассматривает первое событие как программу, или карту, или план того, что предпочитает намерение. Это — второе. Поэтому намерение требует постоянного развития внимания.

Разве не об этом говорят мудрые предания наши? На официальной церемонии ауспиций авгуры выступают в особом одеянии — трабее, парадном белом плаще с пурпурными полосами, знаками особого внимания. Они произносят необходимые молитвы — это дальнейшая концентрация внимания. И все, что происходит потом, — не есть ли божественное сосредоточение внимания: на освященном традицией месте на Капитолийском холме авгур очерчивает определенное замкнутое пространство для ауспиций в форме квадрата, ориентированного по сторонам света. На обозначенном месте ставят шатер, так, чтобы вход в него был обращен на юг.

Авгур усаживается пред входом в шатер, очерчивая соответствующее пространство своим посохом, и на небе ждет появления птиц. Весь обряд совершается в полной тишине, в безусловном священном молчании. Полет птиц с левой стороны от авгура рассматривается как добрый знак, появление же птиц с правой, западной, стороны предвещает нечто неблагоприятное.

Наконец, стремящийся к совершенству рассматривает любое событие как первое событие. Направление полета птиц — это первое событие; особенность птичьего крика — это первое событие; высота полета — первое событие. Орел — посланец Зевса — первое событие; ворон — посланец Аполлона — первое событие, ворона — посланец Афины — первое событие.

И все же эти три ступени — только начало. Истинное начинается тогда, когда намерение обращается к тебе и через тебя, а ты питаешь намерение своими желаниями, которые есть не что иное, как образы самого намерения…

Порфирий чуть склонил голову, бросил рассеянный взгляд на огонь и вновь начал быстро писать:

«В большом почете он был и у императора Галлиена, и у супруги его Салонины. Благосклонностью он их хотел воспользоваться вот для чего: был, говорят, в Кампании некогда город философов, впоследствии разрушенный, его-то он и просил восстановить и подарить ему окрестную землю, чтобы жили в городе по законам Платона, и название город носил Платонополь; в этом городе он и сам обещал поселиться со своими учениками. И такое желание очень легко могло исполниться, если бы не воспрепятствовали этому некоторые императорские советники то ли из зависти, то ли из мести, то ли из каких других недобрых побуждений».

Порфирий задумался. Америй рассказывал ему о многих встречах учителя с императором, особенно пока была жива Салонина. Была она женщиной умной и провидящей, молчаливой, доброй и с какой-то скрытой неземной тоской во всем своем красивом облике. Император ее очень любил. Когда же она умерла, что-то в Галлиене — муже сильном и замечательном — надорвалось. Он стал гораздо больше пить неразбавленного вина и общаться с людьми непотребными и нечестными. Иногда, глубокой ночью, ходил он по внутренним покоям дворца с факелом в руках — молчаливый, с капельками пота на лбу.

Однажды Амелий написал некий трактат, где разбирал он различные способы правления — римские и азиатские. Когда же он дал мне его на прочтение, то поведал небезынтересный рассказ об одной из встреч учителя с императором и Салониной.

…Плотин начал, как обычно, говорить тихо и даже чуть запинаясь:

— Божественный Платон основным условием и принципом совершенного устройства общества считал справедливость. Состоит же она в том, что каждому гражданину такого общества отводится особое занятие и особое положение. Там, где это достигнуто, общество сплачивает разнообразные и даже разнородные части в целое, запечатленное гармонией целого…

Тут его прервал император и, улыбаясь, взглянул на Сапонину:

— Но как же это согласовать с прирожденной свободой человека, о которой ты так настойчиво говорил нам прошлый раз?

— Здесь нет противоречия: справедливость есть то, что связывает в одно целое различные индивидуальные свободы. Ведь главная цель каждого человеческого воплощения, в той мере, в какой оно способно на свободу, создать свой особый, уникальный способ творчества, путь созерцания. Это высшая форма служения богам, ибо тогда только Единое в полной мере реализует свою творческую потенциальность в этом человеке. В той степени, в какой данный человек свободно осознает необходимость создания такого индивидуального способа созерцания, в такой же Степени он гармоничен целому, служит осознанию целого, является целым, будучи человеком. Поэтому божественный Платон и утверждает, что каждый отдельный человек должен заниматься чем-нибудь одним из того, что нужно в обществе, и притом как раз тем, к чему он по своим природным задачам больше всего способен.

Галлиен молча кивнул. Сапонина неотрывно смотрела на Плотина.

— Наилучшая система общества должна обладать рядом черт политической организации и нравственной добродетели, которые были бы способны обеспечить решение самых важных задач. Такое общество, во-первых, должно располагать средствами защиты, достаточными для сдерживания вражеского давления. Во-вторых, оно должно снабжать всех своих членов необходимыми для жизни естественными благами. В-третьих, оно должно руководить развитием духовной деятельности и направлять его. Выполнение всех этих задач означало бы осуществление идеи Блага как высшего принципа.

Император встал, прошелся и только потом заговорил:

— Я думаю, что справедливость является истинной справедливостью не только потому, что гармонично связывает общественную необходимость с индивидуальной свободой. Справедливость есть нечто и иное; то, что объединяет в некую целостную систему основные характеристики групп, из которых и состоит это общество.

— Согласно божественному Платону, наисовершеннейшее по своему устройству и оттого благое общество обладает тремя главными добродетелями: мудростью, мужеством, рассудительностью. Справедливость — гармония этих добродетелей.

Мудрость — высшее знание, или способность дать добрый совет обществу в целом. Такое знание охранительное, а обладающие этим знанием правители — «совершенные стражи». Мудрость — добродетель, принадлежащая весьма немногим гражданам, составляющим особую группу в обществе — класс философов. Более того, она есть не столько даже специальность по руководству обществом, сколько созерцание области высших и вечных эйдосов. Только философы могут быть правителями (хотя именно они к этому и не стремятся). Пока в государствах не будут царствовать философы либо нынешние так называемые цари и владыки не станут благородно и основательно философствовать и это не сольется воедино — государственная власть и философия… государствам не избавиться от зол. И божественный Платон утверждает, что для достижения благоденствия правители должны быть не мнимыми, а истинными философами, то есть стремиться к Истине не потому, что это выгодно, полезно, а потому, что невозможно иначе.

Галлиен усмехнулся. Искренне считал он себя (во всяком случае, по рождению) больше философом, чем императором. Но государственные заботы не давали ему привилегии концентрироваться на созерцании Вечного, как советовал Плотин. Суета постоянно грозила подчинить его себе, но он все же не сдавался. Никто не знал, даже Салонина, что порой он испытывал почти осязаемую ответственность за людей, которых как император должен был опекать. Ему хотелось возразить Плотину или Платону, что если философы и могут стать правителями, то остаться философами, будучи правителями, они вряд ли смогут…

— Вторая добродетель наилучшего по устройству общества — мужество. Так же как и мудрость, оно свойственно небольшому кругу граждан, хотя в сравнении с мудрыми таких граждан больше. Чтобы общество было, например, мудрым, вовсе не требуется, чтобы мудрыми были все без исключения его члены, да это и невозможно. То же самое и с мужеством: чтобы характеризовать общество как обладающее добродетелью мужества, достаточно, чтобы в государстве имелась хотя бы некоторая часть граждан, способных постоянно хранить в себе правильное и согласное с законом мнение о том, что страшно и что нет.

Третья добродетель совершенного общества — рассудительность. В отличие от мудрости и от мужества рассудительность есть качество уже не особого класса, но принадлежит всем членам или большинству наилучшего общества. Там, где эта добродетель налицо, все члены общества признают принятый закон и существующее в этом обществе правительство, сдерживающее дурные порывы отдельных лиц.

Плотин замолчал, затем тоже встал и прошелся по залу, тяжело и неровно дыша.

— Закон аналогий — всепроникающий закон. Подобно обществу, в человеческой душе требуют гармоничного сочетания три элемента: начало разумное, начало аффективное, начало вожделеющее. Если в совершенном обществе три разряда его граждан — правители-философы, стражи-воины и ремесленники — составляют гармоническое целое под управлением наиболее разумного сословия, то же происходит и в душе отдельного человека. Если каждая из трех составных частей души будет совершать свое дело под управлением разумного начала, то гармония души не нарушится. При таком — гармоническом — строе души разумное начало будет господствовать, аффективное — выполнять обязанности защиты, а вожделеющее — повиноваться и укрощать свои дурные стремления. От дурных поступков и несправедливости человека ограждает именно то, что в его душе каждая ее часть исполняет только одну предназначенную ей функцию как в деле господства, так и подчинения…

…Созерцать — это отождествлять нечто с ним же самим… …Но ведь в каждом «нечто» есть сотни его образов, поэтому отождествлять необходимо с предметом как сущностью, а не только и не столько с его образом. А это связано с тем еще, что каждый предмет обладает собственным потенциалом к созерцанию и самосозерцанию…

Погружаюсь или углубляюсь куда-то, и все — все слова, чувства, память, переживания — все это и другое многое становится внутренним, все более внутренним и… новым, иным реальным…

…Я слышу, как кто-то во мне, в моем внутреннем пространстве, медленно и тихо произносит:

— Когда созерцание восходит от природы к душе и от последней к уму, то и созерцания все больше и больше сродняются и единятся с созерцающими. И в серьезной душе познанное идет к отождествлению с субъектом. И в нем, Нусе, оба они — созерцания и созерцающее — уже одно не потому, что присваивается извне, как в наилучшей душе, но по сущности, по тождеству бытия с мышлением…

…И это я сам… мои слова… мои мысли… которые были или есть мои?.. И это так и есть — я вижу — необходимое для самосозерцания иное бытие находится уже внутри самого ума. И жизнь здесь уже не вне ума, в некоем внешнем, по отношению к уму, инобытии, куда ум раньше переходил, чтобы стать жизнью, но внутри, в бурлящей сокровенности самого же Нуса. Эта другая жизнь и есть жизнь, не отделенная ничем от сущности Нуса, это жизнь в себе, саможизнь, жизнь без перехода куда-то вовне. И здесь Нус и жизнь — одно. Эта вот жизнь — бурлящая, безмолвная умность; это океан, где каждая его капля есть некий уникальный смысл и единство, в котором отражается весь океан, который никогда не выходит за свои прозрачные пределы.

— Здесь и жизнь, и Нус не различны между собою. Живущее созерцание ума, которое есть Нус и жизнь, и только это, — не та созерцательная реальность, которая как бы находится в другом. Но прочие виды жизни оказываются ведь в известном смысле мышлением: одна жизнь должна быть растительным мышлением, другая — чувствительным, третья — психическим. Но почему же это мышление? А потому, что они суть эвдосы. И всякая жизнь есть некое мышление. Но одно мышление более темное, чем другое, как и сама жизнь. Эта же более светлая первичная жизнь есть одно с первичным умом. Следовательно, первичное мышление есть первичная жизнь, и вторичная жизнь есть вторичное мышление, и последняя жизнь есть последнее мышление. Всякая жизнь, стало быть, есть и мышление. Ведь раз всякому факту, предмету, явлению внутренне соответствует какой-то эйдос, а восходящей иерархии жизни соответствует восходящая иерархия смысла и мышления, то ясно само собой, что существует и растительная, например, степень мышления или, лучше сказать, мысленности, или мыслимости.

— Все сущее относится к созерцанию. Поэтому если истиннейшая жизнь есть жизнь благодаря созерцанию, которое тождественно с истиннейшим мышлением, то истиннейшее мышление живет, а созерцание и такая созерцательная данность есть живущее и жизнь, и обе они вместе есть одно, что и есть Нус.

— Но как созерцание души через внешне-инобытийное диалектически предполагает внутренне-инобытийное самосозерцание, так это второе — самосозерцание Нуса — диалектически же предполагает новую форму созерцания, свободную даже от внутренней своей раздробленности. А созерцание, свободное решительно от всякого инобытия, всякой инаковости, даже и внутреннего, сокровенного, есть созерцание, свободное от всякого самопротивопоставления, не говоря уже о противопоставлении себя чему-нибудь другому; то есть оно есть Единое.

— Выходит, Нус, не зависящий никоим образом ни от какого внешнего, требует тем не менее начала, принципа мышления, который раньше по смыслу самого мышления?

— Да, ведь и Нус есть множество созерцающего и созерцаемого, а любое множество предполагает единство. Такое единство Нуса, как множества, не может быть умопостигаемым или созерцаемым, так как последнее как раз предполагает наличие упомостигающего, то есть Нуса. Следовательно, единство — это не есть ни созерцающее, ни созерцаемое, но то, из чего и ум, и связанное с ним умопостигаемое. К нему не применимы никакие вообще названия. Аналогией этого единства, вездесущего, но в то же время существующего целиком в каждой точке бытия, является звук, наполняющий пустое помещение, который может быть целиком воспринят ухом в любой точке данного пространства.

— И понятно, что такое Единое уже не может быть умом просто, так как необходимо, чтобы он происходил из чего-нибудь другого, что уже не процессуально, являясь принципом самой процессуальности, принципом жизни, принципом ума и всего. И этот принцип всегда — Единое — не есть ни само все, ни что-нибудь из всего, ибо иначе он не порождал бы всего и был бы множествен. И кроме того, он был бы тогда не раньше всего. Принцип этот не может существовать и только в соответствии с отдельными вещами, ибо в таком случае все вещи, все предметы были бы тождественны, все было бы безразлично.