К милому пределу

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

К милому пределу

В душе он уже давно распрощался с Михайловским. Родные еще в 1835 году решили продать свое сельцо, чтобы поправить тяжелое материальное положение. Для них Михайловское было только вотчиной, дачей. Для него же — местом высокого духовного преображенья и спасенья от жизненных бед и обид. Он не мыслил жизни без своей деревеньки и только после мучительного раздумья, споров с родителями, сестрой и ее мужем дал наконец свое согласие на продажу.

…И вот он опять в родных краях. Приехал потому, что мать перед смертью ему так велела. Она умерла от тяжелой болезни. Знала, что умирает, звала его. Просила прощенья за то, что всю жизнь отдавала свою любовь не ему, а другому — его брату. Этот грех ее мучил, потому что любовь ее к тому, другому, оказалась пустой. А нелюбимый пришел, просил прощенья, и они вместе плакали и убивались. Он просил прощенья за свою сыновью гордыню, за суетность, говорил ей ласковые успокоительные слова, и эти слова действовали на нее во сто крат лучше, чем исповедь, спасительные молитвы священника, соборование.

Когда пришел ее смертный час, она взяла с него слово, что он не оставит ее прах в Петербурге.

— Я знаю, ты занят, тебе некогда, — говорила она. — Поклянись, что отвезешь меня в нашу деревню.

И он дал клятвенное обещание.

Мать скончалась у него на руках в пасхальную неделю. С ее смертью навалились на Пушкина многие трудности. Гроб, попы, отпевание, беготня по канцеляриям за разрешением на вывоз покойницы из Петербурга. Деньги, деньги — все равно под какие проценты.

И вот, наконец, дорога… Он в четырехместной обшарпанной карете, взятой в Петербургском главном почтамте, а гроб — в большой фуре, специально приспособленной для дальних перевозок печальных  грузов.

Ехали медленно. Весна 1836 года была дружная. Дорога совсем раскисла. За Лугой уже не дорога, а сплошная пучина.

Останавливаться возле заезжих домов и трактиров было неудобно, да и дорожным похоронным листом это запрещалось. Можно было останавливаться только возле церквей. Поэтому останавливались в Гатчине, Луге, Краснополье, Пскове, Острове. И всюду — то лития, то панихида.

Дорога казалась бесконечной. От ухабов и рытвин ныло все тело. От ладана, заунывного церковного пения тошнило. Чувствовал себя донельзя плохо.

Прибыв в Псков, хотел зайти к губернатору — добрейшему Алексею Никитичу Пещурову, но, представив себе его расспросы, показные слова соболезнования, решил не заезжать. Зашел в лавку купца Лапина, приказал ездовым выдать водки, а сам направился в архиерейский дом отметить дорожный лист и заказать очередную панихиду.

В Святые Горы добрались только на четвертый день — утром, на заре. Монастырь еще спал. Долго и зло стучался в ворота, пока не вышел привратник-послушник. Еле удержался, чтобы не двинуть кулаком в его заспанную рожу. Привратник побежал к игумену. Игумен скоро показался, взял у Пушкина открытый разрешительный лист и предписание, пробежал глазами документы, погладил пальцами большую сургучную, круглую, похожую на медный пятак печать и спросил:

— Как прикажете служить, сударь?

— То есть как это? — перебил его Пушкин.

— Я говорю, — как будем служить, по большому или малому чину? В главном храме, при полном освещении, с хором? Или простой? — продолжал монах.

— Все, все, все… — ответил Пушкин и махнул рукой.

Игумен повернулся к привратнику и приказал впустить в обитель траурный поезд, внести гроб в верхнюю церковь и зажечь свечи и лампады.

Пушкин попросил игумена послать кого-нибудь из послушников в Михайловское, чтобы тот передал старосте немедля снарядить в монастырь людей копать могилу.

Начинался последний день святой недели — самой радостной недели в году. Монастырские колокола вызванивали пасхальные плясовые напевы, Появились богомольцы, большей частью навеселе. В эти дни, по старинному русскому правилу, всем грешным и безгрешным были дозволены все радости жизни — ешь, пей, веселись!.. И только одному Пушкину было невесело. Веселость покинула его давно, и он даже представить не мог, как он выглядит, когда ему невесело…

Вышел на Святой двор. Постоял у паперти нижней деревянной Никольской церкви, где, как и десять лет назад, висела назидательная картина о краткости жизни земной, с виршами, сочиненными игуменом Ионой. На картине были изображены здешние небо и земля, луна и солнце, и круглые часы, напоминающие о быстротечном времени, и неумолимая смерть с косой, указующая костлявой рукой на эти часы. Под часами — старая кривая сосна, на которой художник повесил развернутый свиток с печальными стихами.

Взирай с прилежанием, тленный человече,

Как век твой проходит и смерть недалече!

Готовься на всяк час, рыдай со слезами,

Яко смерть тя восхитит с твоими делами,

Неумолимо она извествует

И краткость жизни перстом показует,

Текут часы времени лет во мгновенье ока,

Как солнце, шествуя на запад с востока,

Гляди, человече, с верой просвещенной,

Гляди в обитель кротко и смиренно,

Молитву прилежно к, богу возсылая,

На сие писание умильно взирая.

Окружили воспоминания. Вот могила Пимена — одного из первых настоятелей обители. Здесь впервые явилась Пушкину тень царя Бориса… Вот ограда монастырская. Вот келья, где когда-то проводил он часы в душеспасительных беседах со своим пастырем, игуменом Ионой. А вот келья его дружка, монаха отца Василия — чудесного ссыльного забулдыги, монастырского библиотекаря и архивариуса, благодаря которому он тогда понял, что не так уж страшен черт, как его малюют…

Где все они? Все прошло. Нет ни Ионы, ни отца Василия. И монахи другие, и послушники уже не те, да и сам он совсем другой…

Поднялся на холм. Шел и считал каменные ступени. Ступеней было тридцать семь. Подумал — и мне скоро тридцать семь… Странно! Подошел к родовому кладбищу. Поздоровался с мужиками. Присел на скамеечку и стал смотреть, как они лихо выбрасывают сухой золотистый песок из ямы.

А хорошо все же здесь! Высоко. Сухо. Деревья шумят. Никакой тебе суеты. И этот белый древний храм, словно богатырь, и этот проселок, по которому он часто хаживал сюда, в обитель древнюю. «Вольтер и Гете и Расин, являлся Пушкин знаменитый…» Чье это? Ах да, Языкова.

Являлся… Являлся… И вдруг он ясно представил себе собственную «таинственную сень». Я — где? Где? Там, в свинском Петербурге? О нет! Ни за что. Здесь! Только здесь. Здесь хорошо… «Твоя от твоих…» Только как это делается, если хочешь закрепить за собою место на родном кладбище?

Эта мысль прилепилась к нему крепко, и весь день не давали покоя слова древнего канона о Великом Покое. «Твоя от твоих, к тебе приносяще, о всех и за вся»…

Мать похоронили в два часа пополудни. По окончании церемонии он уехал в Михайловское. По шаткому крыльцу поднялся он в отчий дом. Все в нем показалось ему очень старым и ветхим. Покосившиеся скрипучие двери, облупившаяся краска на стенах, голые, без занавесок, окна, разбежавшаяся в беспорядке по комнатам скудная мебель — от всего этого повеяло на него тем странным, щемящим духом прожитой жизни, что так хватает за сердце, когда разбираешь личные вещи и бумаги, оставшиеся после смерти близкого человека.

Он открыл дверь в комнату, бывшую когда-то его кабинетом. В ней было пусто, как в сельской часовне. И хоть все здесь переменилось, он ясно представил себе, какая вещь и где тогда стояла: дедовские кресла, канапе, полка с его книгами, кровать, покрытая молдавским ковром, привезенным им с юга, любимая кожаная подушка, дорожная медная лампа, которую друзья изготовили для него, когда он задумал побег за границу… И вдруг из закоулков сознания, более глубоких, чем память, выплыл кабинет Онегина, который он, по выражению одной из дев Тригорского, «списал» со своего Михайловского кабинета: «И вид в окно сквозь сумрак лунный, и этот бледный полусвет… Здесь почивал он, кофей кушал, приказчика доклады слушал. И книжку поутру читал…»

Поэзия, как ангел-утешитель, спасла его, и он воскрес душой… Здесь ему писалось легко и много. Здесь были с ним его сокровенные друзья — Пущин, Дельвиг, Арина Родионовна.

Ах, бог ты мой, как все переменилось!

В комнату бесшумно вошла дворовая бабка Настасья, на попечении которой находился господский дом Михайловского, когда хозяева его были в отсутствии.

— Барин, а барин! Александр Сергеевич! Может, стол накрыть прикажете? Или чего согреть? — спросила она.

— Ничего, голубка моя, ничего не нужно. Устал я крепко. Лучше постели скорее. Мне вставать рано. Впрочем, от чайку не откажусь, душа что-то озябла. Чайницу спроси у Тимофеича, она в моем дорожном погребце.

Утром велел подать лошадь и опять покатил в Святые Горы. С полдороги вернул лошадь обратно, а сам пошел пешком: когда идешь пешком — лучше думается. Войдя в монастырь, поднялся на могильный холм, к матери. Могила была обложена дерном. Заботливые руки дворни украсили холмик подснежниками и вербой. На могиле стоял простой сосновый крест. Надо бы сочинить надпись. А зачем? Отец сделает. Он мастер сочинять эпитафии.

Было очень тихо. Пасхальная неделя кончилась. Никого вокруг. Ни мужиков, толкующих о приезде михайловского барина, ни монахов, вдоволь накануне насмотревшихся на знаменитого арапа… Вчерашняя мысль о собственной могиле созрела в душе окончательно: «Здесь лежит Пушкин. Здесь должен лежать Пушкин. Здесь, и нигде больше».

С мучительной ясностью пришла мысль: «Пушкина больше нет. Он безвозвратно мертв, как те, что лежат вот там, у подножья холма… Нет! Не хочу… А впрочем, что смерть? Ведь дела людей не измеряются только пределами их земной жизни!..». И снова мысль о «гробовом входе», «о милом пределе» — собственной могиле на родной земле. «Твоя от твоих…»

Эх, жаль, что нет Войныча рядом. Он все знает, все умеет. И Пушкин стал мысленно сочинять письмо Нащокину: «Войныч, милый друг! Вот ты все болеешь, а о том не хочешь подумать, что и умереть можешь. Приходится мне думать об этом за тебя. Вопрос о кладбище — вопрос не праздный, а очень важный. Так вот, знаешь, милый, лучшего кладбища, чем в моей псковской деревне, вряд ли где в другом месте сыщешь. Земля — не земля, а пух. А вид, вид вокруг — загляденье… Когда я преставлюсь, завещаю похоронить себя рядом с тобою, клянусь честью!»

В этот день, вечером, накануне возвращения в Петербург, Пушкин внес в монастырскую казну деньги, закрепив за собой клочок земли на случай смерти, В книге прихода и расхода монастырских сумм за 1836 год игумен Геннадий записал: «Получено от г-на Пушкина за место на кладбище 10 рублей. Сделан г-ном Пушкиным обители вклад — шандал бронзовый с малахитом и икона богородицы — пядичная, в серебряном окладе с жемчугом».

Эти вещи Пушкин взял из своего михайловского дома. Он знал, что покидает его навсегда. Солнце дважды в день не восходит. Михайловское для него — уже только вчера. Сегодня его уже нет. Остались лишь одни воспоминания, а завтра и от этих воспоминаний, быть может, ничего не останется.

— Ваше величество, с похоронами Пушкина надо поторопиться. В городе много шуму. Есть известия, что либералисты хотят нести гроб на руках до самого кладбища… — докладывал царю Бенкендорф.

— Но я же решил хоронить его в псковской деревне?! Вдова его, Жуковский очень просят, говорят, что сам покойник так велел. Так будет лучше, — перебил Бенкендорфа Николай. — Госпожа Пушкина вначале просила направить в качестве сопровождающего подполковника Данзаса. Я счел это недопустимым. Он ведь под арестом, ждет суда и следствия… Пусть едет Александр Тургенев, давнишний знакомец Пушкиных. За него они тоже очень просили… А кого ты можешь послать в Псков из своего корпуса? Нужно бы направить жандарма порасторопнее…

— Я. полагаю, ваше величество, что для сего дела лучше всех будет капитан Ракеев. Он — сама преданность, исполнительность, усердие.

— Ну что ж, пусть будет так. Приготовь нужные предписанья. Да не забудь приказать о негласном надзоре на всем пути следования и там, на месте, в Святых Горах! Выезд из Петербурга назначай на полночь третьего февраля. Тихонько, без шуму. Конюшенную площадь нужно бы с вечера оцепить…

Итак, решено! Ракеев и Тургенев, и никого более. Все!

Так судьбой было определено самому старшему другу Пушкина Александру Ивановичу Тургеневу сопровождать тело убитого к месту его последнего пристанища в Святых Горах.

Февраль 1837 года был суровым. Дороги на Псковщине всюду занесло глубоким снегом. Кони, везшие гроб, совсем притомились. От Острова траурный поезд бежал уже не по дороге, а по реке Великой. Снежный покров на реке был слаб, лошадям скользко. То та, то другая оступались или падали. Плохонькая кляча, которую с трудом удалось раздобыть на Островской почтовой станции взамен одной из пристяжных, поломавшей ногу, совсем стала.

Вокруг на полях снег, снег, снег…. И только благодаря Никите Козлову, дядьке Пушкина, сопровождавшему сани с телом убитого, ямщики ехали правильно и не сбились с пути.

Мороз был крут, ветер, гулявший по Великой, продувал насквозь. Наконец повернули на Сороть. Жандармский офицер то и дело приказывал ямщику остановиться и спрашивал Козлова: «Далече ли еще?»

Наконец замелькали в тумане огоньки церквей Воронина и в большом тригорском доме.

— Теперь, почитай, приехали, — сказал Козлов. — Вот и имение Прасковьи Александровны! — И, махнув рукой куда-то в сумерки, добавил: — А там вон и Михайловское… Отсюда до Святых Гор рукой подать, не больше пяти верст. Слава богу, скоро в тепле будем!

Где-то залаяли собаки. Ночной сторож Тригорского отбил в чугунную доску семь часов. Гул поплыл по реке. В такт ему гулко треснул где-то лед…

— А ну, постой, поворачивай к дому Осиповых, — распорядился жандарм.

— Как прикажете, ваше благородие, — ответил Козлов.

Жандарм глянул в сторону и, крякнув, добавил:

— Ненадолго…

Подъехали к дому. Услыхав под окном звон почтовых колокольцев, кто-то распахнул двери. Ракеев и Козлов вошли в тускло освеженные сени и стали стряхивать с шуб снег.

Показался лакей в домашней ливрее и закутанная в большой теплый платок маленькая старушка, лицо ее было еле видно. Ей явно нездоровилось.

— Кто это? — тревожно спросила она вошедших, остановив свой взор на жандарме.

Приезжие поклонились. Офицер звякнул шпорами:

— Я капитан Ракеев, сударыня! Господин Тургенев уже здесь? — Помолчав, Ракеев добавил: — Я к вам, госпожа Осипова, с недоброю вестию… Привез Александра Сергеевича… тело… по предписанию государя императора…

Вновь услышав страшные слова, Прасковья Александровна схватилась за голову, бросилась в комнаты с воплем:

— Знаю, знаю… убили, господи, убили!

Показался Тургенев, прибывший в Тригорское четыре часа тому назад. Выбежали дети, слуги, дом наполнился плачем и стенаниями.

Ракеев был милостив. Он разрешил отслужить в Тригорском панихиду, очень уж все просили, да и согреться хотелось.

Скоро в церкви на Воронине загудел траурный колокольный звон. Так начались похороны Пушкина.

…В том приделе Успенского собора Святогорского монастыря, где в ночь с 5 на 6 февраля 1837 года игумен и Ракеев разрешили поставить гроб с телом поэта, среди других изображений, повествующих о похоронах Пушкина, есть портрет Александра Ивановича Тургенева. Это копия с литографского портрета, висящего в кабинете Прасковьи Александровны в Тригорском. Тургенев подарил его Осиповой после своего возвращения из Святых Гор в Петербург, в том же феврале 1837 года. Портрет сопровождался письмом, в котором Тургенев благодарил Прасковью Александровну и ее дочь Марию Ивановну за радушный прием и беседы с ним о Пушкине в ту незабываемую ночь.

Он писал: «Минуты, проведенные мною с вами в сельце и домике поэта, оставили во мне неизгладимые впечатления. Беседы наши и все вокруг вас его так живо напоминают! В деревенской жизни Пушкина было так много поэзии, а вы так верно передаете эту жизнь. Я пересказал многое, что слышал от вас о поэте, Михайловском и Тригорском, здешним друзьям его. Все желают и просят вас описать подробно, пером дружбы и истории, Михайловское и его окрестности, сохранить для России воспоминание об образе жизни поэта в деревне, о его прогулках в Тригорское, о его любимых двух соснах, о местоположении, словом — все то, что осталось в душе вашей неумирающего от поэта и человека».

В этом же письме Тургенев подробно рассказывает историю своего портрета: «Вы желали иметь мой портрет, коего оригинал писан Брюлловым. Под эгидою таланта посылаю я его для тригорского вашего кабинета. Но позвольте, во избежание недоразумений, объяснить некоторые надписи и слова на сем листе. «Без боязни обличаху» — текст из летописи Троицкого Сергиевского монастыря Аврамия Палицына, который, описывая патриотически смелый поступок предка нашего Петра Тургенева (и Плещеева), кои обличали Самозванца в самозванстве и за то побиены им камением на Красной площади, говорит о сих двух героях искренности и любви к Отечеству «без боязни обличаху». Это приняли мы девизом нашим».

Брюлловский портрет был перерисован художником Виньеролом для литографа Энгельмана, сделавшего в 1830-х годах с этого рисунка литографию, отпечатанную в нескольких экземплярах. Один из них и прислал Тургенев Осиповой.

На этом портрете Тургенев изображен сидящим за столом; правая рука его заложена за борт сюртука, в левой он держит развернутое письмо, на котором видны слова:, «До наели! 1821. Константинополь». На столе книга с надписью на корешке: «О налогах», а под нею листы бумаги с надписями: «К Отечеству» и «Элегия».

В своем письме Тургенев подробно поясняет эти детали: «Элегия» написана братом Андреем, первым другом Жуковского, открывшего в ней гений и сердце его. «К Отечеству» — его же стихи, кои несколько лет по его кончине читаны были в Таврическом дворце, в собрании дворянства, когда Россия воспламенилась против Наполеона. «Книга о налогах» осужденного навек брата Николая, о коем лучше молчать. Книги сей было два издания, — и теперь нет в продаже ни одного экземпляра». Далее Тургенев продолжает: «Письмо, которое я держу в руках, писано братом Сергеем в 1821 году из Царяграда, во время чумы и ярости турок против греков. Правительство позволило брату оставить посольство и успокоить мать свою; он не думал о спасении своей жизни — Не  оставил посольство, но, описав положение греков, сказал: «До нас ли!» Я хотел сохранить это чувство, а вас прошу принять сии изъяснения свидетельством моего к вам уважения и не пенять за сии подробности, без коих все сии слова были бы непонятны».

«Без боязни обличаху» братья Тургеневы всякие скверны тогдашней жизни с ее крепостным укладом. За это особенно любил их Пушкин.

С радостью поздравил он Сергея 21 апреля 1821 года с возвращением «из Турции чужой в Турцию родную».

С Александром Пушкин был в дружбе и переписке всю жизнь, с юных дней до предсмертного часа. Последнее письмо он послал Александру Ивановичу за день до своей гибели. На этом письме сохранилась помета рукой Тургенева: «Последняя записка ко мне Пушкина накануне дуэли».

Судьба декабриста Николая Тургенева, случайно избежавшего царской петли или каторги, всегда волновала Пушкина. Когда до Михайловского в 1826 году дошли слухи о том, что Николай Тургенев якобы арестован в Англии и выдан царскому правительству, Пушкин написал Вяземскому свое знаменитое стихотворение «Так море, древний душегубец…», в котором клеймил свой гнусный век с его тиранами и предателями.

Поясняя Осиповой надписи на своем портрете и подчеркивая патриотические заслуги братьев и предков, Александр Иванович еще раз хотел напомнить ей, что воспоминания о Пушкине, которые она хотела написать для потомства, — ее патриотический долг и написать их она должна «без боязни обличаху» всех, кто этого заслуживал.

Судьба портрета не простая. До революции он находился на своем месте в Тригорском. В 1902 году его видел, в доме Осиповых известный пушкиновед Б. Л. Модзалевский, автор книги «Поездка в село Тригорское в 1902 году». Позже портрет был передан в собрание Пушкинского Дома Академии наук, откуда поступил в Михайловское, когда в нем открылся музей. При разгроме заповедника гитлеровцами в 1944 году он был увезен в Германию, откуда возвратился в октябре 1945 года в числе немногих других памятных вещей Тригорского.

Известие о трагической гибели Пушкина прокатилось страшным эхом по всей России. Царь и присные, боясь народной «смуты», говоря словами Герцена, решили «конфисковать у публики похороны поэта». Когда обманутая толпа собралась на похороны, снег уже замел все следы погребального вывоза…

Той же боязнью народного возмущения и гнева было продиктовано и запрещение правительства сообщать в печати о том, что Пушкин убит на дуэли. Первое упоминание о дуэли смогло появиться только десять лет спустя, в «Словаре достопамятных людей» Д. Н. Бантыш-Каменского.

Все это порождало в народе слухи, одни тревожнее других.

Потрясло известие о смерти Пушкина и местных псковских крестьян. Они-то ведь хорошо знали поэта, жили рядом с ним. Они любили рассказывать, какой он был «отлично добрый человек», «не гнушался крестьянской избы, заходил в дома, качал люльки с плачущими младенцами», «со стариками за руку здоровался».. На ярмарках «вместе с народом гулял». «За все это начальство его и замучило».

Таинственную смерть поэта они старались объяснить, по-своему. К сожалению, вследствие барского пренебрежения первых исследователей жизни и творчества Пушкина к рассказам его современников из «простого подлого звания», никто не удосужился записать эти рассказы. Лишь со второй половины XIX века в печати стали появляться народные рассказы о Пушкине, и в их числе рассказы о смерти и погребении поэта.

Из этих рассказов следует, что Местные крестьяне, хорошо знавшие деревенского Пушкина, не считали скорый конец его следствием совокупности условий его жизни и роковых случайностей: друг и защитник крепостного народа, Пушкин, по представлению крестьян, погиб за народ, как жертва ненависти и злобы царя и крепостников-помещиков. Так, в рассказе одного новоржевского старика — современника Пушкина — повествуется: «Пушкин знал, что он долго не проживет. Он часто говорил: «Я рано сложу свою голову, но народу после меня лучше будет»…»

Народному представлению не чуждо было понятие о роковой дуэли Пушкина как о деле долга и чести. «У нас в деревне был такой лист, в котором было много написано про Пушкина, — рассказывает другой крестьянин. — Там было написано, как он на дуэль шел и как царь стал его уговаривать, чтоб не ходил. На это Пушкин царю ответил: «Нельзя, ваше величество, это закон, честь!» — и пошел на стрел…»

Есть рассказ, в котором повествуется о том, почему Пушкин дрался на дуэли с Дантесом. «Пушкин шел на дуэль за свою хозяйку. Крестцын мне рассказывал про эту причину. Сказал как-то один друг Пушкина: «Смотри, Александр Сергеевич, за твоей Наташей офицер ухаживает!..» Пушкин был смекалистый. Он сразу решил это дело разузнать в точности. И вот как-то сидел у него в гостях этот офицер, на кого у него подозрение было. Незаметно за разговором Пушкин взял да и погасил на столе свет. Потом взял сажу и мазнул ею по губам. Поцеловал жену и говорит: «Извини, пожалуйста», и вышел в другую комнату. Ну, а им и невдогад это было, и они поцеловались. Тут Пушкин вошел и все увидел… Вот тогда-то все и началось и к дуэли подошло».

Нужно отметить, что содержание этой народной легенды-сказки, в которой все, в сущности, вымышлено, повторяет содержание рассказа князя А. В. Трубецкого об отношениях Дантеса к Пушкину и его жене Наталье Николаевне. Этот рассказ, выдаваемый Трубецким за «истинную правду», был отпечатан в Петербурге в 1887 году отдельной маленькой книжкой, тиражом в 10(1) экземпляров.

Оскорбительное и для русского чувства, и для старого народного обычая обращение праха великого человека в казенный, тайно вывезенный из Петербурга и тайно похороненный в Святогорском монастыре груз, без сомнения, глубоко огорчило местное население. Крестьяне хорошо запомнили и передавали из поколения в поколение печальную историю погребения:

«Хоронили Пушкина ночью. Костры жгли. Говорили, что офицер, везший его тело в Святые Горы, очень торопился. Зарыли Пушкина наскоро, так наскоро, что весною все пришлось поправлять… А потом гроб Пушкина начальство хотело вовсе вытащить и отвезти в Москву, да наши мужики не дали…»

Что явилось основанием для того рассказа? Возможно, перезахоронение праха Пушкина в 1841 году, когда ставилось на его могиле мраморное надгробие, либо замена в 1879 году кирпичного цоколя этого памятника каменным, либо вскрытие могилы в 1902 году, когда во время установки мраморной балюстрады возле надгробия произошел обвал почвы и обнажился гроб Пушкина… Вряд ли кто сможет дать ясный ответ на этот вопрос…

Народная память особенно долго хранила эту легенду. 12 июня 1899 года корреспондент газеты «Новое время», сообщая о праздновании в Святых Горах столетнего юбилея со дня рождения Пушкина, писал: «Здесь в народе говорят, что в монастыре выроют тело Пушкина для следствия и будут кого нужно судить за убийство».

Народные рассказы о Пушкине ярко свидетельствуют о том, что память «простолюдинов» стремилась по-своему сохранить в веках светлое имя Пушкина. Простые крестьяне — земляки поэта, они первые начали прокладывать ту поистине «народную тропу», о которой, как о высшей награде, сужденной поэту, писал Пушкин в своем предсмертном обращении к потомству: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный….»

1837 год начался для царя беспокойно. Смерть Пушкина. Казалось, что прощание народа с телом покойного поэта сулило вылиться в бунт. Царь был твердо уверен, что имя Пушкина и после смерти будет производить смуту в государстве. И он принимал всякие меры, чтобы предотвратить действия «либералистов». А все эти подметные письма, разные стихи на смерть поэта… Особенно эти… как его… Лермонтова: «Отмщенья, государь, отмщенья…», «.. есть божий суд…», «…вы не смоете всей вашей черной кровью..». Кто это «вы»? Кому отмщенье? Ведь я же осудил Дантеса, разжаловал, выслал его из России, заставил покинуть Петербург и эту каналью Геккерна… А кто обеспечил осиротевшую семью, кто дал приказание отпечатать все его сочинения за счет казны? А кто погасил долги Пушкина, устроил судьбу его малолетних детей?.. «Отмщенье»? А разве не я отмстил его недругам? Я поверил в него… А может быть, все же было бы лучше разрешить ему в свое время покинуть Петербург и уехать в псковскую деревню? Пусть бы жил помещиком…»

Так думал Николай. Совесть подсказывала ему, что с поэтом он поступил коварно. И дуэль можно было бы предотвратить, а с похоронами он поступил и вовсе нехорошо… Единственный, кто всегда успокаивающе действовал на раздраженное сердце царя, был Александр Христофорович Бенкендорф — «мое левое око», как любил говорить о нем Николай.

Шеф жандармов имел право появляться у царя во всякое время дня и ночи. С ним он говорил обо всем. Так было заведено с того злосчастного 1825 года… Он все знал. У него были тысячи глаз и ушей во всех уголках страны. Из секретных донесений осведомителей, доносителей, шпиков Бенкендорф самолично составлял для царя резюме. И каждое утро и каждый вечер он являлся к нему в кабинет и докладывал, что и где случилось. Вся жизнь Пушкина — личная, домашняя, интимная — не раз была предметом бесед царя с его «левым оком»…

Во время одного из весенних парадов Бенкендорф жестоко простудился, долго болел, и лейб. — медик Арендт говорил царю, что шефу еле-еле удалось уйти от объятий смерти… Император перепугался и объявил ежедневное церковное служение в дворцовой церкви, а в придворный поминальник «о здравии» собственноручно вписал имя «раба божьего Александра». Кто это, знал только он один, другие не знали или делали, вид, что не знают…

Что это — возмездие?

А потом пришла весна и с нею тяжелая болезнь и нервические припадки царицы, которые делались все чаще и чаще с того памятного 1825 года. На пасхальной неделе императрице совсем стало плохо, и ее чуть не на руках пришлось отправить из Петербурга в петергофскую Александрию, где она долго отлеживалась в Фермерском дворце на попечении придворных лекарей. Возмездие?

На летних маневрах случилась опять беда. Объявив тревогу уланам, он как бешеный поскакал к приготовленному просмоленному столбу, который надлежало ему зажечь и тем объявить начало тревоги. Конь испугался факела, взвился на дыбы, шарахнулся в сторону, упал, задавил ординарца и чуть ему, царю, не свернул шею.

В августе Николай отправился на юг, где должны были состояться самые большие маневры 1837 года. Выехав из Царского Села 13 августа, он направился в Псков, там ему была приготовлена торжественная встреча — с колокольные звоном, крестным ходом, иллюминацией — 15 августа он прибыл, «всемилостивейше» принял губернатора, осмотрел древности, храмы, тюрьму. Просмотрел списки местных помещиков и отметил про себя имение Пушкиных. Проезжая по Киевскому шоссе мимо поворота на Святогорье и Новоржев, он, обратясь к губернатору Пещурову и указывая на дорожный столб с надписью, спросил: «А там что?..» — и, не дожидаясь ответа, дал шпоры коню…

Вспоминая поездку с царем на юг в 1837 году, Н. Ф. Арендт рассказывал, что в тот несчастный год, будучи на Кавказе, царь чуть было не свалился с горы в пропасть, когда почтовые лошади близ Тифлиса, чего-то испугавшись, бешено понесли коляску с высокой горы под откос. Царь сидел в коляске с графом Орловым. Все бывшие тогда в свите сочли спасение чудом, а царь смутно предчувствовал в нем новое предзнаменование…

Как-то, по возвращении с юга, царь и шеф вечером в Зимнем перебирали донесения иностранных и отечественных агентов.

— Друг мой, — заметил Николай, — ты представить себе не можешь, как я устал от ожидания какой-то беды…

И беда наконец таки пришла.

Конец 1837 года. Весело ожидали придворные и весь сановный Петербург рождественских праздников! Как всегда, ждали рескриптов, орденов, повышений по службе, балов, катанья с гор на Неве…

И вдруг, как гром среди ясного неба, раздался по всей столице звон набата. Запылал Зимний дворец. Это случилось в ночь на 17 декабря. Огонь быстро охвата все здание, всю тысячу его комнат. Огромное зарево зловеще осветило город. Гудели колокола всех церквей. С верхов Петропавловской крепости били пушки. Отсвет пожара был виден чуть ли не за сто верст от столицы.

Гвардия оцепила площади и главные улицы. Въезд в город был закрыт. В церквах приказано было непрерывно служить молебствие о спасении царева добра. Корпус жандармов повсюду рассылал агентов: царю и жандармам мерещились темные силы, поджигатели, мятежники.

Царская резиденция горела целую неделю. Николай смотрел из окон Адмиралтейства, как огонь уничтожал императорскую сокровищницу, как выносили из пылающего здания портреты царей и цариц, их регалии.

Простой народ видел в пожаре божью кару. По городу ползли слухи, что в огне «погиб царский трон», что-де «сгорел целый полк гвардии».

Когда пожар прекратился, Дворцовая площадь представляла собой картину настоящего светопреставления.

Через несколько дней царь приказал министру двора собрать всех министров и сенаторов в Аничковом дворце. Он вошел в залу своим обычным, твердым солдатским шагом. Сумрачным взглядом оглядел собравшихся и замер. Вместе с ним замерли все присутствующие, и вдруг он крикнул, и этот крик прозвучал в зале как вопль:

— Господа! Не стало колыбели моих предков. Мой Зимний дворец испепелил огонь. Но бог взял, он и даст вновь, ибо бог всегда со мною! Посему решили мы незамедлительно приступить, под его благословением, к возобновлению нашей резиденции по примеру предков наших… Не щадя ничего. Ничего…

Потом был оглашен указ: впредь столичные художники всех рангов и званий передаются в ведение собственной его величества канцелярии. Никто из художников без разрешения ее не имеет права распоряжаться собою, пока не будет восстановлен главный дворец империи.

Этот указ касался не только архитекторов, живописцев, скульпторов, декораторов, но и мастеров иных цехов — каменного, гранильного, монументального, мозаичного, не исключая даже тех мастеров, которые изготавливали могильные надгробия. Так в числе огромной армии художников и мастеров, мобилизованных на выполнение государева приказа, очутился и тот «петербургского монументального вечного цеха» мастер Пермагоров, которому потом, три года спустя, судьбою было начертано соорудить памятник на могиле Пушкина в Святых Горах.

11-го февраля 1837 года в дом Пушкина пришел поклониться праху поэта молодой 18-летний студент 3-го курса Петербургского университета Иван Сергеевич Тургенев — начинающий писатель и будущий великий романист. По его собственному признанию, он уже в то время был демократически настроенным человеком, мечтал о республике, об уничтожении крепостного права. Трагическую гибель Пушкина Тургенев переживал особенно глубоко. Он долго стоял у гроба, пристально всматривался в дорогие черты поэта. Потом разговорился со слугой, стоявшим у гроба и рассказавшим об обстоятельствах дуэли и смерти Пушкина. Растроганный Тургенев стал умолять слугу дать ему на память маленький локон волос с головы Пушкина. Он получил этот локон. Возвратясь домой, Тургенев вставил дорогую реликвию в медальон. Медальон этот сохранился до наших дней. При нем находится автограф Ивана Сергеевича — «Клочок волос Пушкина был срезан при мне с головы покойника его камердинером 30 января (11 февраля) 1837 года, на другой день после кончины, я заплатил камердинеру золотой. Иван Тургенев, Париж. Август 1880 г.».

После смерти Тургенева медальон находился у его близкого друга — знаменитой певицы Полины Виардо, по ее завещанию он был передан в Пушкинский музей Александровского лицея. В 1917 году медальон поступил из лицея в Пушкинский Дом Академии наук. Сейчас эта реликвия находится в фонде Всесоюзного музея Пушкина в Ленинграде и экспонируется в квартире-музее на Мойке, 12.

Свою огромную любовь к Пушкину Иван Сергеевич пронес через всю жизнь. Он считал Пушкина своим учителем и наставником. В своих воспоминаниях писатель рассказывает, что он не только любил и обожал Пушкина, но и поклонялся ему, что Пушкин был для него «чем-то вроде полубога». Об этой неугасимой любви к Пушкину Тургенев сказал в речи, произнесенной им в 1880 году, при открытии памятника великому поэту в Москве.

По воспоминаниям близких Ивана Сергеевича, имя Пушкина было на устах писателя в его предсмертные часы. Вскоре после получения из Франции известия о смерти Тургенева в Петербурге прошел слух, что великий писатель «незадолго до смерти завещал похоронить свой прах в Святогорском монастыре Псковской губернии в ногах у своего учителя Пушкина». Об этом вспоминает А. Н. Острогородский в своей книге «Педагогические экскурсии в области литературы», он пишет: «Да, повторяем мы себе то, о чем прежде думали, велико это слово учитель, если человек, сам зарабатывая себе почетное имя, может на смертном одре, подводя итоги своей деятельности, вспомнить того, кого он признает своим учителем…»

Царское правительство, верное своей ненависти к передовым русским писателям, чинило всяческие препятствия к возданию почестей Тургеневу. Оно и слышать не хотело о том., чтобы его прах был торжественно погребен в Святогорье — «хватит возни с этими господами и их сумасбродными затеями», заметил царь Александр III во время доклада ему министра императорского двора барона Фредерикса по поводу похорон Тургенева и появившейся прокламации партии «Народная воля», вышедшей в день прибытия праха Тургенева в Петербург. Правительство не Только слышать не хотело о похоронах Тургенева в псковском Святогорье, но приняло все меры к тому, чтобы покойному писателю воздавалось как можно меньше почестей. Тело Тургенева было похоронено в Петербурге рядом с прахом В. Г. Белинского.