ЭФРОС Николай Ефимович

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЭФРОС Николай Ефимович

псевд. Чужой, Старый друг, кн. Мышкин, Старик, Москвич и др.;

1867 – 6.10.1923

Журналист, театральный критик, историк театра, переводчик. Сотрудник газеты «Русские ведомости». Публикации в газетах «Театрал», «Новости дня», «Русские ведомости» и др. Книги «М. Н. Ермолова» (М., 1896), «К. С. Станиславский (Опыт характеристики)» (Пг., 1918), «Театр „Летучая мышь“ Н. Ф. Балиева. 1908–1918» (М.; Пг., 1918), «В. И. Качалов» (Пг., 1919), «„Вишневый сад“. Пьеса А. П. Чехова в постановке МХТ» (Пг., 1919), «М. С. Щепкин» (Пг., 1920), «Пров Садовский» (Пг., 1920), «А. Н. Островский» (Пг., 1922), «А. И. Южин» (Пг., 1922) и др.

«Серьезный, приятный, немного медведистый, точно сконфуженный, мягкий и в „немягких“ тех днях» (Андрей Белый. Начало века).

«Его чуть косо расставленные прекрасные, грустные, иногда озорные, но всегда добрые еврейские глаза смотрели на окружающих, как будто искали в каждом самое лучшее, что в нем есть, и непременно находили, выявляли это лучшее. …Ходил он немного кособоко – одно плечо выше другого – и как-то по диагонали, как будто шел не туда, куда смотрел и хотел идти…» (В. Шверубович. О старом Художественном театре).

«В доме Качалова я познакомилась… c известным московским критиком Н. Е. Эфросом… Эфрос показался мне уж очень серьезным и несколько скучноватым. Василий Иванович [Качалов. – Сост.] смеялся, когда я ему сказала, что, по-моему, Эфрос раньше всего критик, а только потом уже человек и мужчина» (А. Коонен. Страницы жизни).

«Приятный, умный и мягкий Н. Е. Эфрос получил у нас прозвище „труженик – муж бледнолицый“. Действительно, я редко встречала человека с такой трудоспособностью… он работал и писал целые дни, по вечерам пропадал в театрах, а ночью выпускал газету» (Т. Щепкина-Куперник. Из воспоминаний).

Николай Эфрос

«За все семнадцать лет нашей общей жизни я никогда не видела, чтобы Николай Ефимович бездельничал или предавался пустой болтовне. Этого он терпеть не мог. Даже когда он бывал в гостях, он прицеплялся к кому-нибудь с серьезным разговором об искусстве или о политике или заводил душевную беседу, примостившись с кем-нибудь в уголке и ласково журча. Он именно журчал, потому что неправильно произносил букву „р“, с гортанным звуком, грассировал, и тихая речь его была похожа на кошачье мурлыканье. Он никогда не работал меньше двенадцати часов в день, а иногда и шестнадцати, если считать заседания и ночную редакцию. Очень много писал статей в газеты и журналы, не только московские, но петроградские и провинциальные. Он писал не только о театре, а на всевозможные бытовые и общественные темы. Если происходило что-нибудь интересное в Петрограде, провинции и даже в Европе, редакция обычно командировала Николая Ефимовича в качестве корреспондента. Он писал корреспонденции о заседаниях Государственной думы, проводя это время в Петрограде.

До Октябрьской революции работа его проходила в редакции с одиннадцати часов утра до четырех и ночью с двенадцати до трех, и остальное время он писал, читал, переводил. Он успевал прочитывать множество пьес иностранного репертуара, разыскивая достойные перевода для русского театра; читал на многих языках книги по истории и теории театрального искусства, биографии и воспоминания знаменитых иностранных актеров; он просматривал массу театральных журналов и знал, что делается во всех театрах мира; он смотрел все наиболее интересные постановки московских театров. Вся эта его деятельность все-таки как-то укладывалась в рамки дня, и можно было знать, в какое время и где он находится, но после Октябрьской революции его совершенно невозможно было поймать. Он носился из одного учреждения в другое, с одного заседания на другое, организовывал научные ячейки, собирал в них людей, редактировал возникающие театральные журналы, читал лекции, писал сценарии для кино. Чтобы успеть сделать всю эту груду дел, приходилось всегда спешить. Он не ходил, а буквально носился по Москве, так что его невозможно было догнать, бежал всегда, ссутулившись, слегка нагнув голову набок. Я говорила, что он похож на конька-горбунка не только внешне, но и волшебной способностью успеть сделать за сутки необъятное количество дел. Если вспомнить, что в первые годы революции в Москве не было никакого способа передвижения, кроме пешего, и приходилось таскать на спине картошку, крупу, полученные как гонорар за лекции, то можно себе представить, как был неутомим этот человек» (Н. Смирнова. Воспоминания).

«[Станиславский] искал в Николае Ефимовиче истолкователя своего учения о театре, об актере. Тот с истинной и глубокой готовностью откликнулся, и они одно время встречались каждый день и, сидя на каменном балконе виллы, работали. Константин Сергеевич надеялся, что Николай Ефимович сможет найти общепонятную форму его мыслям, сможет, не исказив, выразить самое главное, самое сокровенное, что хаотически клубилось в его голове, но при попытке выразить словами превращалось в вульгарность, трюизмы, пошлость (так он говорил сам Николаю Ефимовичу) или оставалось сумбуром. Но, видимо, Николай Ефимович был слишком популяризаторски прямолинеен для поэтического и романтического изложения строя мыслей Константина Сергеевича того времени. Его переложение и обработка их бесед угнетали Константина Сергеевича своей рационалистичностью, сухостью и поверхностностью. Мой отец [В. И. Качалов. – Сост.] говорил, что Эфрос слишком честен, что он настолько высоко чтит Константина Сергеевича, что не способен на ложь перед ним, на приспособление к нему и главное – лесть, к которой Константин Сергеевич уже был приучен своими адептами.

Эфрос добивался точности, ясности до конца, ответственности за каждое положение, просвечивания мысли до самых ее глубин. И когда в глубине ее иногда никакого ценного зерна не оказывалось, это огорчало и угнетало Константина Сергеевича и приводило или к сознанию своей творческой немощи, или (и это гораздо чаще) к выводу о невосприимчивости Эфроса.

В Эфросе не было ни на атом евангельской Марии – он не мог сидеть у ног учителя и внимать с раскрытой душой, – слышанное он должен был немедленно изложить в понятных читателю словах; все, что он слышал, он тотчас же видел в типографских знаках на странице… Не было в нем и Марфы (он не интересовался организацией философского и учительского быта и блага Константина Сергеевича), он не мог, как впоследствии другие, взять общепонятную часть услышанного, переработать ее, уснастить и изложить читателям под видом целого и основного – этого ему не позволяла совесть, уважение и любовь к Константину Сергеевичу.

…Ну как мог просто умный и в яви мыслящий Эфрос постичь и воплотить в логике слов, состоящих из тридцати трех букв алфавита, то, что могло выразиться только интонацией, вздохом, жестом, улыбкой, блеском и потуханием зрачков… Это все равно как если бы рассказывать живопись и попытаться, описывая картину гениального мастера, сделать из этого описания учебник живописи» (В. Шверубович. О старом Художественном театре).

«Я всегда считал, что Эфрос – идеальный критик, потому что он был идеальным отзывчивым зрителем, свободным в суждениях, лишенным малейшей предвзятости, но со строгим, требовательным вкусом и даром сценического анализа. Он воспринимал театр как радость. Он приходил в театр с ожиданием успеха, а не провала, с надеждой и интересом, а не безразличием, исключив „презумпцию виновности“ театра» (П. Марков. Книга воспоминаний).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.