ХОДАСЕВИЧ Владислав Фелицианович

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ХОДАСЕВИЧ Владислав Фелицианович

16(28).5.1886 – 14.6.1939

Поэт, переводчик, прозаик, критик, мемуарист. Стихотворные сборники «Молодость» (М., 1908), «Счастливый домик» (М., 1914), «Путем зерна. Третья книга стихов» (Пг., 1920; 2-е изд., 1921), «Тяжелая лира. Четвертая книга стихов» (М., 1922), «Из еврейских поэтов» (Берлин, 1922), «Собрание стихов» (Берлин, 1927). Биографический роман «Державин» (1921–1931). С 1922 – за границей.

«Смолоду „мудрый как змий“ Ходасевич, человек без песни в душе и все же поэт Божьей милостью, которому за его святую преданность к русской литературе простятся многие прегрешения» (Ф. Степун. Бывшее и несбывшееся).

«В кликушестве моды его заслоняют все школы (кому лишь не лень): Маяковский, Казин, Герасимов, Гумилев, Городецкий, Ахматова, Сологуб, Брюсов – каждый имеет ценителей. Про Ходасевича говорят: „Да, и он поэт тоже…“ И хочется крикнуть: „Не тоже, а поэт Божьей милостью, единственный в своем роде“» (Андрей Белый. Рембрандтова правда в поэзии наших дней).

«В длинном студенческом мундире, с черной, подстриженной на затылке копной густых, тонких, как будто смазанных лампадным маслом волос, с желтым, без единой кровинки лицом, с холодным, нарочито равнодушным взглядом умных темных глаз, прямой, неправдоподобно худой…» (Дон Аминадо. Поезд на третьем пути).

«В. Ходасевича помню сначала гимназистом, а потом студентом. Болезненный, бледный, очень худой, читал он слабеньким тенорком довольно приличные стихи. За выдержку не по летам, за совершенно „взрослую“ корректность товарищи-гимназисты прозвали его „дипломатом“. Думаю, что таким он и остался на всю жизнь, что, впрочем, не мешало ему быть порою едко остроумным. Помнится, Брюсова он поражал своим изумительным знанием материалов о Пушкине, его переписке и многого такого, что покоилось в Пушкинском архиве и что не доходило до широкой публики» (Б. Погорелова. Валерий Брюсов и его окружение).

«1910 год. Однажды дома у себя я увидела молодого человека. Он был довольно высокого роста, очень тонкий, даже худой. Смугло-зеленоватая кожа лица, блестящие черные волосы, гладко зачесанные. Элегантный, изящный, как-то все хорошо на нем сидит. В пенсне. Когда он их снимает, то глаза у него детские и какие-то туманные. (Я говорила: как у новорожденного котенка, – он смеялся.) Улыбка была неожиданная и так же быстро исчезала, как появлялась. Красивые длинные, смуглые пальцы рук.

…Все вечера мы стали проводить вместе. „Шлялись“ по Москве, заходили в кабачки, чайные для извозчиков, иногда в Литературный кружок на Тверском бульваре. Владислав был игрок. Любил бросить на зеленое сукно золотой или два – выиграть или проиграть. Я терпеливо сидела около него. Владислав любил острые ощущения. Спокойная, размеренная, обыденная жизнь, деревня, тихая семья – это было не для него, впрочем, детей он любил. Помню, однажды он мне сказал, что плач новорожденного ребенка, где-то за стеной его комнаты, даже его успокаивает – это как ветер, как дождь за окном.

Владислав любил случайные встречи: где-то в каком-то ресторанчике мы увидели Вертинского. Он показался мне похожим на Пьеро, читал и пел какие-то свои стихи. Они Владиславу понравились. Сказал – талантливо. Про Игоря Северянина как-то мне сказал: талантлив, но его лира все же лакейская.

Молодые поэты, которых случайно нам приходилось встречать во время наших прогулок, относились к Владиславу с уважением, даже почтительно, хотя ему было только 25 лет и у него была только одна книга стихов „Молодость“» (Е. Муратова. Встречи).

«Но всем импонировал Ходасевич: умом, вкусом, критической остротой, источающей уксус и желчь, пониманием Пушкина; трудолюбивостью даже внушал уважение он; и, увы – во всех смыслах пошел далеко Ходасевич; капризный, издерганный, самоядущий и загрызающий ум развивался за счет разложения этики.

Жалкий, зеленый, больной, с личиком трупика, с выражением зеленоглазой змеи, мне казался порою юнцом, убежавшим из склепа, где он познакомился уже с червем; вздев пенсне, расчесавши пробориком черные волосы, серый пиджак затянувши на гордую грудку, года удивлял нас уменьем кусать и себя, и других, в этом качестве напоминая скорлупчатого скорпиона» (Андрей Белый. Между двух революций).

«Он был человек больной, раздражительный, желчный. Смеялся он редко, но улыбка часто бродила по его лицу, порой ироническая. По существу, он не был злым человеком, но злые слова часто срывались с его губ. Он даже порой был сентиментален, даже мог заплакать над происшествием малозначительным. С людьми он умел быть приятным – он, как умный и тонкий человек, понимал, кому что было интересно, и на этом играл, хвалясь, что каждого человека знает насквозь и даже на три аршина вглубь под землю. Его талантливость сказывалась во всем: в умении очаровывать людей, в чтении стихов, в умении при большой бедности быть всегда прилично одетым и т. д. Но все же, благодаря своей болезненности, он часто ссорился с людьми. За границей он поссорился с Андреем Белым, со своей сестрой, с ее мужем и даже с редактором газеты „Возрождение“, которая в тот момент являлась источником его материального существования» (А. Ходасевич. Из воспоминаний).

«Он не только сам был очень умен, но и ценил в других людях прежде всего ум и беспощадно презирал дураков.

…Когда он читал свои стихи и произносил последнюю строчку, обычно самую важную в стихотворении, он на несколько мгновений застывал с открытым ртом, чтобы подчеркнуть всю многозначительность концовки…» (Н. Чуковский. Литературные воспоминания).

«Была у Ходасевича… одна весьма замечательная и весьма редкая черта: он был исключительным собеседником. В беседе с ним могла легко и незаметно пройти долгая ночь. В его рассказах была почти завораживающая, колдовская убедительность, хотя нередко, восстанавливая чуть ли не на следующий день в памяти эти самые его колючие рассказы, можно было ощутить, что в них заключалась немалая доля утрированности, „поэтических вольностей“ и чрезмерно индивидуалистического преломления различных жизненных фактов. Но ирония его, как справедливо отметила многолетняя спутница его жизни Нина Берберова, не всегда бывала „злой“ и „жестокой“; она умела быть и „полной непосредственного юмора“» (А. Бахрах. По памяти, по записям…).

«Ходасевич культивировал тему Боратынского: „Мой дар убог, и голос мой негромок“ – и всячески варьировал тему недоноска. Его младшая линия – стихи второстепенных поэтов пушкинской и послепушкинской поры – домашние поэты-любители, вроде графини Растопчиной, Вяземского и др. Идя от лучшей поры русского поэтического дилетантизма, от домашнего альбома, дружеского послания в стихах, обыденной эпиграммы, Ходасевич донес даже до двадцатого века замысловатость и нежную грубость простонародного московского говорка, каким пользовались в барских литературных кругах прошлого [ХIХ. – Сост.] века. Стихи его очень народны, очень литературны и очень изысканны» (О. Мандельштам. Буря и натиск).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.