IV. Гимн Шестому Пальцу, начертанный водой на ладонях

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV. Гимн Шестому Пальцу, начертанный водой на ладонях

Ладонь за изголовье мне, и меч мне служит ложем,

и верное мое ружье в объятьях, словно дева.

Народная песня

Есть в истории Максима одна деталь, которую не заметили летописцы. Оттесненная множеством фактов, накопившихся за минувшие века, она могла привлечь внимание лишь романиста.

Итак, мы возвращаемся в Симонов монастырь, в ту темную ночь, когда за монахом приехали ратники великого князя. Начальник стражи приказал связать старца по рукам и ногам веревкой, которую предусмотрительно захватил с собой, а потом принялся тщательно обыскивать келью. Он перевернул постель, перетряхнул одежду, пошарил в сундуке, прощупал рясу монаха. Затем принялся за книги — открыл, перетряс все до единой. Увы! Он хотел найти сатану, с которым беседовал монах, однако обнаружить его никак не удавалось. Верный ратник, один из самых преданных в охране Василия, не падал духом. «Окно закрыто, — сказал он про себя, — в дверь он бежать не мог, потому что в дверь вошли мы. И если мы не можем его найти, то, значит, сатана сидит в самом монахе!» И он приказал своим людям:

— А ну, бейте его, секите, сколько вам будет угодно!

А сам, словно архангел Михаил, встал рядом и обнажил свой меч. Взгляд его был прикован к губам монаха — оттуда должен был выскочить сатана, и начальник стражи готов был в тот же момент молниеносным ударом разрубить его надвое.

Так начались великие муки Максима Грека. В ту ночь сатана из него не вышел. На рассвете, едва пропел первый петух, начальник стражи со вздохом вложил меч в ножны.

— Монах, — сказал он Максиму, — крепко засел в тебе сатана, намучаешься ты, пока не выйдет он из тебя — и не сразу, а постепенно, вместе с твоей душой.

Так оно и было. Максим прожил еще тридцать с лишним лет, многое претерпел он — сперва в Кремле, в каменном мешке, потом в глубоком подземелье Иосифова монастыря, где игумен Нифон вместе с двумя другими ревностными старцами не щадил сил, чтобы изгнать из Максима сатану. Потом в Твери, в Отроче монастыре.[180] Там Максим прожил двадцать лет, первые десять — в глубокой яме, куда монахи напускали дыма и огня, подготавливая святогорца к еще более страшным мукам, которые предстояли ему в аду, ежели не удастся до того времени освободить его от греха.

Но им это удалось. Когда в 1556 году в час заката монах навсегда сомкнул глаза в Троицком монастыре, ожесточение против него давно уже улеглось, отпущение грехов свершилось — церковь сначала негласно сняла с него обвинения, а потом приобщила его к лику святых. Finis coronat opus.[181] В счастливом конце истории Максима заключено оправдание для каждого ее участника. Все, что свершилось, должно было свершиться во имя этого финала. Не были тщетными и упорные усилия тех, кто в течение многих лет продолжал дело, начатое начальником стражи.

А вот и достойная внимания деталь.

Пока десять сытых и здоровых ратников княжеской охраны руками и ногами совершали первое посвящение Максима в святые, монаху не приходило в голову ни закричать, ни заплакать, ни запросить пощады. Не искал он прибежища и в молитве — кто услыхал бы его в такой час? Опытный мореход, он подумал лишь о своем весле. Если удастся спасти его, спасено все. И пусть потом делают с ним что хотят. Пусть обрушатся на него свирепые ветры, пусть хоть до неба вырастет морской вал — это его не тревожит. Все пытки сможет он вынести — только бы уцелел его шестой палец. В нем заключалось все — весло, челн и парус, попутный зефир, копье, которым он пронзит чудовище, путеводная звезда, посох для трудных дорог, одним словом — спасение. И ежели в этом светопреставлении потеряется шестой палец, считай, что потеряно все…

И пока ратники, а вместе с ними и кое-кто из доброхотов-монахов били его куда и как попало, монах напрягал зрение. Смотреть было трудно — мешала кровь, застилавшая глаза, набухавшие ссадины, ноги ратников.

Наконец Максим увидел его — возле ножки стола. Сотни раз смотрел он туда, и ничего там не было, а теперь Максим различал его совершенно отчетливо. Верно, чей-то удар, из тех, что обрушивались на монаха и швыряли из стороны в сторону, смахнул на пол и его. Увидев свой шестой палец, Максим приободрился. «Теперь бейте сколько угодно, мне уже не страшно», — сказал он про себя и, стиснув переломанные зубы, ухитрился, проскользнул ужом под ногами ратников, протянул руку, схватил! И крепко вонзил на место — среди других пальцев. Самый большой подвиг его жизни, если был в его жизни подвиг, и заключался в том, что ему удалось сохранить этот шестой палец всюду, куда бы его ни возили, чему бы ни подвергали. Его били, а он думал о своей надежде, о шестом пальце. Кровь, что текла у него из ран, он использовал как чернила. Копоть от огня, который разводили, чтобы задушить его дымом, он смешивал со слюной или же — что было делать? — с мочой. Бумагой служили ему ладони, стены, пол, потолок. Находились сердобольные монахи, которые доставали ему порой настоящей бумаги и чернил.

Не столь важно, однако, где он писал, важно, что он писал. Он испытывал великую потребность что-то извлекать из себя — не сатану, как говорили злые, а вместе с ними и просто невежественные люди. Боль и Мысль бурлили в нем словно вода в раскаленном чане. И монах знал: единственное спасение в том, чтобы перевоплотить их в другие формы, заключить в слова и фразы, изложить, неважно — на чем…

Так он написал множество посланий, трактатов и наставлений. Сам он был в темнице, а сочинения его жили на воле. Находились монахи, которые собирали их, сшивали — получалось что-то вроде книг. Они прятали их в мешок и шли от одного монастыря к другому, переносили из одного века в другой — как пчелы мед. Максим был еще в оковах, когда сама церковь собрала несколько его посланий — солидный свод из двадцати пяти глав — и разослала по приходам и монастырям. Это произошло в 1547 году, когда венчался на царство Иван Грозный, сын Василия и Елены. Четыре года спустя сделали еще один свод из сорока шести глав. В 1555 году, за год до смерти Максима, глав стало уже пятьдесят две. Так из года в год, даже после смерти монаха, главы его продолжали расти. И выходило, что и через четыре века после той страшной ночи в Симоновом монастыре Максим Грек жил. В середине XIX века, когда русские ученые, историки литературы, стали приводить в порядок отечественное наследие, оставленное предшественниками, они увидели, что свечка монаха продолжала гореть.

— Посмотрите, — сказали они чуть ли не в один голос, — какой живой дух и в какое мрачное время! Конечно, он был монахом и писал, как монах, однако приглядитесь к его сочинениям. Есть в его манере письма блеск, придающий текстам редкую привлекательность. Да, этот измученный писец умел выражать мысли по-своему. В нем чувствуется цельный характер. Обратите внимание, как мужественно порицает он произвол властей, какие теплые слова находит для бедных, для несчастных вдов павших солдат, для сирот и других страждущих. Посмотрите, как обличает он паразитический образ жизни монастырей и знати: его суждения и по сей день не утратили актуальности!.. И какой кладезь знаний для своего времени! Этот монах, хоть он и монах, на самом деле принадлежит не монахам и не монастырям. И хотя опять же привезен он к нам из чужих земель, не подлежит сомнению, что и языком нашим пользовался он с точным знанием, и нашу национальную жизнь изучил глубоко, и землю нашу полюбил искренне, с болью сердечной — стало быть, принадлежит он нашей национальной культуре. Мудрый писец, отныне мы берем тебя под свою опеку, мы найдем тебе достойное место на нашем иконостасе и зажжем перед тобой нашу лампаду.

Так состоялось второе приобщение Максима к лику святых. Как бы то ни было, и это второе приобщение предопределилось все в ту же страшную ночь в Симоновом монастыре, когда монах был избит ратниками великого князя. Потому что в полузабытьи, теряя сознание от дикой боли, он все-таки поднял с пола свой шестой палец. И хранил его как зеницу ока, чтобы не увидели и не отобрали. И неустанно слагал в его честь гимны, тропари, благодарственные каноны.

— Что он там делает? — спрашивал Нифон своих монахов.

— Пишет, святой игумен, — с недоумением отвечали монахи. — Пишет, окаянный. Мы бьем его, а он пишет. Мы напускаем в его келью дыма, а он пишет, тычем в него факелами, поливаем кипятком, делаем, несчастные, все, что можем, но тщетны наши старания, он знай себе пишет!

— После кипятка лейте на него холодную воду из бочки, — советовал им Нифон.

— Разве мы не лили, святой игумен?

— Ну и что же?

— Пишет!

— Что же он, окаянный, пишет? — терял терпение Нифон. — Как и на чем?

— Пишет он на ладонях. Раскрывает ладонь скрижалью и водит по ней пальцем. Мы сломаем ему один палец, он пишет другим, сломаем второй — пишет третьим. Сломали все пять, а он, святой отец, продолжает писать, а как пишет, мы и сами не можем уразуметь. Все смотрит куда-то, все что-то шепчет и пишет, пишет…

— Волховство! Разожгите перед дырой в келью двенадцать охапок сырой соломы и двенадцать корзин помета!

Так было много лет. Его били, жгли, обыскивали и отбирали все, но только шестой палец не нашли, не отобрали. Его он сохранил. И, склонившись над ним, шептал:

Приют спасительный лишь ты мне принесло,

ты мне и челн, и парус, и весло,

мое крыло, взмывающее в поднебесье,

луч солнца, озаривший мрак мой доброй вестью,

могучий плуг, мой землепашец верный,

возделыватель и кормилец мне примерный.

Тебя сжигают, но спалить не могут, радуйся,

тебя ломают, но сломать не могут, радуйся,

ты узника для новой жизни возрождаешь, радуйся,

ты первый свет в душе нам утверждаешь, радуйся!

И если я, о боже, созерцал не пуп, а бытие,

тебе, шестой мой палец, честь и слава,

так радуйся, непобедимая моя держава,

неутомимое перо бессмертное мое…

Потому что и в самом деле шестым пальцем, который монах подобрал в ту ночь с пола, было не что иное, как скромное его перо, перо лебединого крыла.

Так заканчивается вторая часть

Данный текст является ознакомительным фрагментом.