8

8

Воскресенье, 27 апреля 1941,

Фонтене-ле-Конт

На смену почти полной изоляции на улице Леопольда для нас настала полоса дяди Шарля, жившего возле сырного рынка за церковью святого Дениса, и эта полоса длилась два года.

Потом — год Всемирной выставки.

А потом у меня появился брат, его назвали Кристиан, и почти сразу же после его рождения у нас вошло в привычку ходить по воскресеньям на улицу Пюи-ан-Сок, куда раньше забегал по утрам, чтобы поздороваться с матерью, один Дезире. Почему вдруг мы так туда зачастили? И вообще, почему все шло сменявшими друг друга полосами: полоса тети Анны, полоса дяди Жана, полоса Сент-Вальбурга и, наконец, полоса монастыря Урсулинок, где жила в монахинях тетя Мадлен?

Полоса улицы Пюи-ан-Сок — это торжество Сименонов, торжество того берега Мааса, всего прихода церкви святого Николая, к которой жмутся крошечные ветхие домики, сбившиеся в паутину улочек и тупиков, где нипочем не разобраться пришлому человеку.

Когда мой брат только что родился, а мне было три с половиной года, мы проводили воскресные вечера во дворе шляпной мастерской или в кухне, полутемной из-за налета на стекле.

Сколько же нас было? Придется сосчитать.

Слепой Папаша в кресле, длиннорукий, как горилла; он угадывал вошедшего, чуть отворялась дверь: по звуку шагов, по тому, как тот поворачивал ручку.

Говорят, слепота поразила его внезапно. Однажды утром он спросил дочь, когда она к нему вошла:

— Почему вы не зажигаете свет?

Солнце стояло уже высоко, на окнах не было ставень. Она побоялась сказать ему правду. Он сам обо всем догадался и спокойно, без жалоб, принял неизбежное.

Помню одно воскресенье, когда мы все собрались в доме на улице Пюи-ан-Сок, и ему, девяностолетнему старику, первый раз в жизни вырвали зуб.

Это взял на себя Артюр, шляпник Артюр; он у Сименонов был младшим любимым сыном: толстощекий, пухлый, румяный парень, светлоглазый, белокурый, с вьющимися усами.

Артюр хохочет, распевает, шутит с утра до вечера. Он свеж и смазлив, точь-в-точь влюбленный с почтовой открытки, одной рукой протягивающий букет цветов, а другую прижавший к сердцу.

Жюльета, его жена, такая же румяная, белокурая и смазливая, тоже словно сошла с наивной открытки. Среди Сименонов-внучат, заполоняющих по воскресеньям двор, на ее долю приходится целых трое.

У столяра Люсьена тоже трое. Он поменьше ростом, поплотнее, посерьезнее братьев — законченный тип честного исполнительного мастерового, каких изображают в пьесах из народной жизни, где они, преисполненные чувством собственного достоинства и честностью, говорят хозяину всю правду в глаза.

Тетя Франсуаза приходит без Шарля — у него молебен м вечерня. У нее двое детей, и она ждет третьего.

Есть еще Селина, младшая дочка. Она недавно вышла замуж за Робера Дортю, наладчика. В скором времени она тоже обзаведется тремя детьми.

Вокруг Папаши и Кретьена Сименона представлены все поколения. Одному младенцу суют грудь, другому греют рожок с молоком — здесь вечно пахнет, как в яслях. Тут же стирают пеленки, вешают их на веревку над плитой, вытирают розовые попки.

Все, кроме Анриетты, чувствуют себя здесь как дома.

На улице Пюи-ан-Сок все лавки открыты: в те годы магазины работали и вечером, и по воскресеньям. Время от времени звонит дверной колокольчик, и Кретьен Симе-нон на минутку выходит.

Вот он в магазине — важный, неторопливый. Примеряет кому-то фуражку или шляпу. Вкусы покупателя его не беспокоят. Шляпник он или не шляпник? Даром, что ли, столько лет изучал ремесло?

— Не кажется ли вам, что эта шляпа мне велика?

— Нет.

— Как вы считаете, может быть, лучше…

— Эта шляпа прямо для вас!

В четыре часа на кухне обед. Обедают в две смены. Чудовищных размеров пироги, кофе с молоком. Сперва кормят детей, потом отсылают их играть во двор, чтобы не мешали взрослым, которым тоже пора за стол.

Во дворе неизменный запах застоявшейся воды и бедности.

Все Сименоны здесь у себя, в своем квартале, в своем доме, в своем приходе. Им понятно, о чем говорят с ними церковные колокола. Никто ничем не занят, никто ни во что не играет. Разговоров тоже не ведут. Мужчины сняли пиджаки и, за неимением кресел, слегка откинули назад стулья, прислонив их спинками к стене. Женщины занимаются детьми, обсуждают питательные смеси, детские поносы и запоры, кулинарные рецепты.

А рядом семейство Кранц, у которого нет своего дворика, выставляет стулья прямо на тротуаре напротив «Больницы для кукол».

Прочие семьи на этой улице, в этом квартале тоже расположились поуютнее под сенью башни святого Николая, которая словно охраняет их покой. Почти все они родились в этом же приходе, здесь пошли к первому причастию, здесь женились, здесь и умрут.

И только фламандочка Анриетта с ее оголенными нервами, с беспокойными глазами, последыш рассеявшейся семьи, хоть и носит фамилию Сименон, чувствует себя не в своей тарелке. Зато и окружающие никогда не признают в ней свою.

Может быть, ее коробит от вульгарных и шумных шуток Артюра? От синих точек на руках и лице у Папаши? От ледяной властности матушки Сименон?

Когда-то, когда дети еще не переженились, не повыходили замуж, за столом их бывало тринадцать. И под рукой у Кретьена Сименона, сидевшего во главе стола, всегда лежал прутик. Кто опаздывал к столу хоть на несколько секунд, шел спать не евши. Кто болтал, баловался за едой, получал удар прутиком по пальцам — без гнева, без лишних слов. А матушка Сименон сновала, не присаживаясь, между столом и плитой.

В жизни, по мнению Сименонов, нет ни сложностей, ни тайн. Для них ничего не может быть скандальнее поведения Анриетты, у которой вечно болит поясница или живот, которая трудно рожала, а теперь, возможно, ляжет на операцию, и которая вдруг ни с того ни с сего разражается рыданиями из-за какой-нибудь ерунды — просто потому, что она из породы неуравновешенных людей и все ранит или пугает ее. В таких случаях матушка Сименон смотрит на Дезире. Слов не требуется. Она смотрит, и он встает, смущенный, униженный.

— Идем, Анриетта…

Он ведет ее на улицу — пройтись до угла.

— Что с тобой такое?

— Не спрашивай!

— Никто тебе ничего не сказал, не сделал…

Это верно, и в этом-то весь ужас! Но разве Дезире поймет? Он ведь тоже Сименон.

— Ну-ну, постарайся же не портить другим настроение!

Она сморкается. Прежде чем вернуться, улыбается через силу, поглядевшись в зеркало у кондитера Лумо. Она крошечная, молоденькая, слабенькая. Все в один голос твердят, что здоровье у нее никуда не годится.

И все же будущее за ней. На смену полосе Сименонов придет полоса Брюлей, и уже тогда будут сплошные Брюли: долговязый Дезире начнет ходить с женой на набережную Сен-Леонар, и к Вермейренам, и в Сент-Валь-бург. И уж там он окажется чужаком: при нем, не церемонясь, станут даже говорить по-фламандски.

Тринадцатая, последыш. Комок нервов.

А когда почти все Сименоны умрут, сам Кретьен Сименон, глава династии, будет приходить к ней по утрам, выбирая те часы, когда она дома одна. Он будет садиться в уголке у огня, как Леопольд когда-то, и жаловаться ей, словно ребенок, а она украдкой будет кормить его вкусненьким.

Анна, живущая в Сен-Леонар, богата: у нее два дома. Муж Марты Вермейрен еще богаче — он один из самых состоятельных людей в городе. У них есть дети. Они застрахованы на случай болезней в старости. Тем не менее все они, один за другим, придут за утешением в скромную кухоньку к той самой Анриетте, у которой всю жизнь глаза на мокром месте.

Четыре стены, выкрашенные масляной краской, вычищенная до блеска плита, суп на огне и на камине будильник, тикающий как сердце; деревянный, вымытый с песком стол, плетеное кресло; за окном — дворик, где сохнет белье, да беленая известкой стена. В супнице — несколько пожелтевших бумаг, вместо картин — две литографии.

Анриетта сама еще не знает, что ей нужно; ей всегда и всюду плохо. Она очень удивилась бы, скажи ей кто-нибудь, что эта кухня, которую она так терпеливо прибирает, повинуясь точному, почти животному инстинкту, станет чем-то вроде исповедальни для всей родни. Сюда будут ходить к самой беспокойной из женщин, чтобы обрести немного покоя.

Есть в году один день, когда в жизнь Сименонов на улице Пюи-ан-Сок вторгается великолепие. Это совпадает с первым июньским теплом и с цветением роз.

Наверно, и в других приходах бывают такие пышные, торжественные церковные праздники. Но где еще прихожане живут такой дружной семьей, как у святого Николая? Где еще люди так коротки между собой, как обитатели переулочков с коммерсантами улицы Пюи-ан-Сок?

Все начинается серенадой в субботний вечер. Весь квартал, мостовые, тротуары, стены домов чисты, как пол у прилежной хозяйки. Дети еще пахнут мытьем, которое им устроили накануне в лохани для стирки, и помадой, удерживающей их непослушные вихры в должном порядке.

Неужели найдется хоть один мальчик, который не обновит завтра синюю матроску или охотничий костюмчик, берет или соломенную шляпу, ботинки со скрипом и белые нитяные перчатки?

Мужчины приготовили «Букет». Это огромное сооружение, шест высотой в несколько метров, скорее даже мачта с реями, вроде корабельной. Эту махину, изукрашенную тысячами бумажных цветов, несут стоймя несколько человек.

Впереди идут музыканты, позади — дети с цветными фонарями, укрепленными на концах палок. Процессия движется от дома ризничего, что рядом с церковью, тут же останавливается перед кафе на углу улиц святого Николая и Иоанна Замаасского. Она будет делать остановки перед каждым кафе, перед каждым магазином, и повсюду ее участников будут зазывать на рюмочку, так что вскоре за процессией потянется все более пронзительный запах можжевеловой настойки.

В тишине темнеющих улиц мужчины и женщины готовят временные алтари для завтрашнего шествия. Каждое окно в каждом доме превращается в маленький алтарь с медными подсвечниками, с букетами роз и гвоздик.

На площади Эрнста Баварского, где обычно обучается по воскресеньям Национальная гвардия, пиротехник расставил сотни шутих. Когда народ пойдет с праздничной обедни, здесь начнется волшебное зрелище.

На этом празднике никогда не бывало недостатка в солнце. Небо чистое. Лето!

Шутихи доверху набиты черным порохом. Вот наконец и пиротехник — он тащит раскаленный докрасна брус, с которым поочередно спешит от шутихи к шутихе, и квартал оглашается грохотом канонады.

Шум и гам в самом разгаре, и в этот момент процессия выходит из церкви. Впереди бегут мальчики и девочки в вышитых крахмальных платьицах; они разбрасывают вокруг розовые лепестки и кусочки цветной бумаги, которые неделями нарезали специально к этому дню.

Все, что было вчера, исчезло. Мир преобразился. Город — уже не город, улицы — не улицы, и трамваи почтительно застывают на перекрестках.

Необычный запах опережает процессию и стелется вслед за ней; он будет царить до вечера и даже до завтрашнего дня — запах мясистых красных роз, истоптанной листвы, но больше всего — ладана. И конечно, пирогов, пекущихся в каждом доме, а также ярмарочного праздника, который грянет с минуты на минуту.

Шум, который, как шум морских волн, ни с чем не спутаешь, целая симфония звуков, поступь тысяч людей, следующих в процессии; гимны на разные мелодии, в разных регистрах, сменяющие друг друга по мере того, как шествие движется дальше; школьницы и воспитан-ницы конгрегации пресвятой девы; едва они прошли, как слышатся басы мужчин, одетых в черное, не отрывающих взгляда от антифонариев[17], духовой оркестр уже на углу, вот он заворачивает; все слышней пронзительные голоса диаконов и причетников: значит, скоро появится сам настоятель, неправдоподобно прямой в своем расшитом золотом одеянии и выступающий со святыми дарами в руках, под балдахином, который несут именитые граждане.

Это растянувшееся на два километра шествие обходит каждый переулочек, извиваясь так, что голова соединяется с хвостом; иногда оно пересекает само себя и все же представляет собой единое целое, точно так же как сольются вскоре в единый нестройный хор звуки праздника, готовящегося на ярмарке: музыка десяти — пятнадцати каруселей, выстрелы в тире, выкрики торговцев сластями.

Несут святыни: черную богоматерь из церкви святого Николая, святого Роха, святого Иосифа; они проплывают на щитах, раскачиваясь так сильно, что боязно смотреть; впереди несут хоругви, идут, сгруппировавшись по братствам, мальчики, девочки, мужчины, женщины, старики.

Ураган звуков, красок, запахов. В каждом окне — горящая свеча. Мужчины и женщины опускаются на колени, крестятся. Потом хозяйки бегут домой — присмотреть, чтобы не пригорело жаркое.

Уже скоро, ровно в два часа, дети и внуки Сименоны соберутся, разряженные во все новое, во дворе на улице Пюи-ан-Сок.

Весь квартал пахнет праздником, пирогами, лакомствами, съеденными и еще не съеденными. В воздухе — неповторимое посверкивание пыли, поднятой шествием и оседающей на мостовых.

На площадях Делькур и Баварской, у моста Лондо уже закружились карусели.

Этим утром Кретьен Сименон был одним из восьми именитых граждан, несших балдахин над святыми дарами. У меня на шее на голубой атласной ленте висела изукрашенная корзинка, и я рассыпал розовые лепестки перед домом, а мама держала меня за руку.

Сегодня все красивы. Щеки разрумянились, глаза блестят. Одновременно происходит столько событий, что голова идет кругом. В колясках ревут младенцы. Сегодня родителям некогда с ними возиться.

Теперь у каждого хлопот полон рот. Нас собралось человек тридцать всех возрастов, все толкутся во дворе и на кухне. Пирогов напекли столько, что не верится — неужели мы это все съедим. И после каждого пирога надо мыть посуду.

Детей разбирают. Старших взгромождают на карусели, покупают им мороженое, игрушки по два су — бумажные вертушки на палочке или воздушные шарики.

Чуть покончили с едой, как снова зовут за стол. Все разбредаются, в глазах почти лихорадочный блеск.

Обо всем надо позаботиться. Везде праздник. Со всех каруселей несется музыка, во всех тирах слышна стрельба.

— Наверное, уже время греть рожки?

Ужин длится с шести часов. Бабушка запекла окорок, его едят с майонезом, с салатом.

Мужчин сегодня не узнать — так их преобразили выкуренные сигары и пропущенные стаканчики.

Праздничные запахи тускнеют, в воздухе все больше пыли. Солнце скрылось, и яркие краски, не спеша, уступают место фиолетовым сумеркам, но видно еще далеко-далеко вдаль. В глазах пощипывает, во всем теле тяжесть, особенно у нас, детей. Но все равно никого не оторвать от сказочного зрелища.

— Еще чуть-чуть…

— Неси его, Дезире. А я повезу коляску.

Все целуются. Я — как пьяный, даже забыл чмокнуть Папашу в шершавую щеку.

Уходим с улицы Пюи-ан-Сок. Расстаемся с праздником и с огнями. Перед нами широкие безлюдные улицы.

— Ключ у тебя?

— Ты сам его взял.

— Нет, ты спрятала его в сумочку.

Еще немного, и Анриетта опять расплачется — от усталости и обиды: она весь вечер мыла посуду. Сама вызвалась, помня, что она всего лишь невестка. И теперь страдает, что никто не попытался ее удержать. Как будто у Сименонов было время вникать в эти тонкости!

— Нашел ключ?

— Я точно помню, что он был у тебя в сумочке.

Голоса на тихой улице Пастера звучат с неприличной гулкостью. Меня опускают на землю.

— Поищи в карманах.

В замочную скважину видно желтое пятно света, пробивающееся из конца коридора сквозь застекленную дверь хозяйской кухни. Хозяева там. Они не катались на карусельных лошадках, не принимали гостей. Наверняка сжевали свой пирог, сидя нос к носу — двое старых эгоистов. Если ключ не отыщется, придется звонить, и, открывая нам, они состроят кислые мины. Не преминут заметить, что жильцам третьего этажа не годится терять ключ.

— Вот он!

— Я же говорила, что ты сунул его в карман.

В доме потушен газ. Дезире чиркает спичкой.

Три лестничных пролета. Родители втаскивают коляску с моим братом Кристианом. Хозяин прижался носом к стеклу двери. Поднимаемся медленно. Нас с братом несут на руках. Зажигается керосиновая лампа, поправляется фитиль. Минуем кухню, оттуда пахнет остывшим обедом, запустением.

— Присмотри минутку за братиком.

Мать и отец вкатывают наверх коляску.

— Осторожнее, стена!

Не дай бог ее поцарапать!

Мама устала. Ей надо приготовить брату последний рожок с питанием, раздеть меня и уложить. Есть и другие дела, куча мелких хлопот, надо подлить керосину в лампу, а спину ломит и живот болит.

Тем временем Дезире снял пиджак и, посвистывая, идет за кувшинами — наносить воды на утро.

Поделитесь на страничке

Следующая глава >