Письма

Казвин, Персия. 14 января 1917 г.

Дорогой мой папа, мой милый друг. Через два, три дня уезжает Георгий Михайлович Лайминг. Так как до того времени я вряд ли получу твоё письмо, то я и решил его не ждать, а воспользоваться случаем и послать моё послание таким важным способом, не боясь перлюстрации. Плана особенного для этого письма у меня нет, а буду писать, как думается.

Вот уже 2 недели, что я на персидской территории. Приехал сюда 31 декабря. Сначала и в особенности в пути было несказанно тяжело. Казалось что я действительно еду на край света. На четвёртые сутки доехал лишь до Баку. А там ещё 16 часов через море только для того, чтобы достичь Персии. В Энзели (Персидский порт) встретил меня от имени ген. Баратова ген. Шах-Назаров. Очень милый и доброжелательный старик. Нам предстояло сделать 300 вёрст на автомобиле по шоссе. Эта дорога русская, называется Энзели-Тегеранской, но имеет несколько веток, например, почти до занятого теперь турками города Камадана.

Так как физически невозможно проехать 300 вёрст между Энзели и штабом Баратова, в один день или в один раз – пришлось остановиться ночевать в местечке Менжим. Там, на питательном пункте Земского Союза мне и моим спутникам было приготовлено помещение. Дома персидские не подлежат описанию. Они построены все из простой глины (не кирпич), перемешанной с соломой. Скорее имеет вид – навоза, чем строительного материала. Потом, ввиду страшного летнего зноя (до 65 Реомюра), у персов двери нет, а просто зияющая дырка, и окон тоже не полагается – просто сплошная стенка. Уже русскими руками, в тех постройках, в которых живут войска или расположены разные учреждения, – пробиты маленькие окна и поставлены поганые печи, которые топятся тёртым и прессованным верблюжьим навозом. Можешь себе представить, какой прекрасный воздух.

Климат тут странный. Днём, когда выходит солнце, всё размякает и тогда тепло, градусов 8–10. Зато после заката делается страшно холодно. Т. е. температура и не такая низкая, но как-то пронизывающе. Горы все покрыты, конечно, густым снегом.

Что касается природы, то она страшно однообразна. Ещё в Энзели (около моря) много растительности, но чем больше уходишь в горы – растительности делается меньше, и, наконец, остаются одни лишь жёлто-серого цвета холмы, скалы и горы. Мне кажется, что на Луне такая Богом проклятая природа. Даже селения персов не вносят разнообразия в общую однотонную картину, ибо, как я уже сказал – селения эти построены из смеси глины, соломы и верблюжьего помёта. Что у персов удивительно, это их водоснабжение. Они проводят её куда угодно при помощи канав. Рисовых полей очень много. Это главный рассадник лихорадок.

Теперь, после краткого описания персидской природы, я вернусь снова к моей поездке. Значит, я уже сказал, что ночевать мы остались в Менжим. Приблизительно 100 вёрст от Энзели. На следующий день поехали дальше. Путь лежал прямо через горы. Мы долго подымались по страшно извилистому шоссе и, наконец, добрались до перевала (Куинский 660 саж.). Там дул феноменальный ветер и было просто холодно. Ещё вёрст 50, и мы доехали до города Казвина. Он отстоит приблизительно в 100 верстах от Менжим и значит, в 200 от моря или от Энзели.

В Казвине меня приветствовал Баратов. Произвёл он на меня тогда самое лучшее и даже трогательное впечатление. Он был весь только и занят мыслью, как лучше меня устроить, как бы мне угодить. Теперь уже прошло две недели с тех пор, и я, конечно, успел уже оглядеться. Баратов, действительно, трогательно заботится обо мне, но он осетин, кавказец. Не лишён хитрости в большой дозе и, мне кажется, даже и фальши.

Здесь в Казвине мне был официально предложен большой завтрак. Баратов, а это его слабость, говорил много трогательных «спичей». Тут уже раздавались кавказские песни застольные и аллаверды вовсю. Кормили кавказскими блюдами: шашлык, лю-лю кебаб (котлеты на вертеле с чесноком), чакок-били и тому подобными неудобоваримыми яствами с самыми дикими названиями. Завтрак затянулся до 4 дня – с чаем (всё это происходило 31 декабря). Когда встали со стола, то сели в моторы и отправились дальше. Предстояло сделать ещё вёрст 115 до деревни Аве, где и стоит штаб 1-го Кавказского кавалерийского корпуса генерала Баратова.

Добрались мы лишь около 9 1/2 часов вечера. Поместили меня в персидском доме такого описания, как я уже приводил. Но стараниями штаба, мне единственную комнату этого дома привели, насколько возможно, в уютный вид. Обтянули холстом, кое-где нацепили ковры, а пол покрыли соломенным матом (как в конюшнях). Повторяю, что мои новые товарищи приложили всё старание, чтобы устроить меня получше. Так что мне жаловаться было невозможно, в особенности им – офицерам штаба. Но, конечно, условия жизни в этих персидских домах очень трудны. Я думаю, я там и простудился. Ибо до вчерашнего дня я чувствовал себя омерзительно. Что-то вроде лихорадки. Да это вполне понятно. В комнате стоит маленькая печь. Ночью страшно холодно. Значит, приходится её натапливать до отказа, а утром снова холодно. Потом от соломенного мата идёт феноменальная пыль – сильно раздражающая горло.

По счастью ген. Баратов переводит штаб в Казвин. Теперь он с Янушкевичем в Тегеране, и я живу в Казвине в европейском доме – Собрании Энзели-Тегеранской дороги. Сюда именно и перейдёт числа 20 наш штаб. Ну здесь, конечно, условия совсем иные и несравнимые с Аве. Потом, кроме всего прошедшего, в Аве мне трудно дышать ужасно. Там 6400 ф. высоты, и это даёт себя чувствовать.

Бумаги мало, продолжаю на других листах.

По приезде 31 декабря в 9 1/2 ч. ночи в Аве, мне дали немного отдохнуть, а потом мы собрались в столовой штаба для встречи Нового года. Столовая эта устроена просто в кибитке. Но в ней тепло и не дует.

Перед началом ужина, был отслужен краткий молебен с провозглашением многолетия.

Теперь, повторяю, дорогой мой, мне уже много лучше. Человек такое животное – ко всему привыкает.

Но тогда, ночью 31 декабря, после того что мы проехали более 300 вёрст на автомобиле, то по солнцу, то по снегу со страшным ветром, среди совершенно мне незнакомых людей, встречать Новый год и молиться, слыша слова молебна, было страшно трудно. Много, очень много надо было нравственной силы, чтобы остаться спокойным и не расплакаться, как маленькому ребёнку. Пожалуй, первые два дня в поезде и эта встреча Нового года, самые трудные минуты моего изгнания.

Ах, как горячо молились. Боже, как хочется, чтобы 17 год для России был бы светлым и радостным.

Ведь говорят же «Велик Бог земли русской». Он видит всё. Он знает, что кто бы ни сделал это дело (убийство Распутина), эти люди искренно, горячо, страстно любят Россию, свою Родину. Люди эти, любя Россию, горячо преданы своему Государю. Ведь такое положение вещей долго продолжаться не могло. Ведь во время такого страшного испытания, такого ужасающего напряжения, каковым является эта война для России, она, наша родина, не могла быть управляема ставленниками по безграмотным запискам какого-то конокрада, грязного и распутного мужика. Пора было очнуться от этого кошмара, пора было увидеть луч чистого света.

Теперь, дорогой друг, должен тебе привести несколько картинок из нашей жизни, и тогда тебе будет вполне ясна вся обстановка.

Много было обедов, и официальных и просто дружеских. За этими обедами всегда говорились речи. Речи эти граничили с политическими. Т. е. другими словами, кто более открыто, кто посдержаннее, радовались известному событию. Конечно, имена не назывались. Причина радости была всегда скрыта, но, повторяю, речи эти были почти патриотическими. Моё пребывание здесь всех убедило, – и это видно, – что я замешан «в этом деле».

Что же касается личного моего состояния, нравственного и физического, то я уже немного это описал. Только вчера я лучше себя почувствовал. Противная простуда не покидала меня. Нравственно я теперь успокоился. Только дальность от дома, вот главная причина неприятностей. Письма почтой идут почти 2 недели. Новости из России приходят из газет лишь на 10 день. Иногда находит феноменальная тоска по дорогим мне. По тебе, родной. Много я бы дал, чтобы увидеть тебя. Но в общем жить можно. Как я тебе телеграфировал, большой компанией было мне найти то трогательное к себе отношение, которое я тут встретил у новых товарищей. Бог поможет мне!

Ну, а теперь родной – прощай. До следующего письма. Не забывай совсем меня в далёкой Персии. Обними мамочку – бибишек. Крепко любящий тебя.

Дмитрий.

Покажи письмо Марии. Скажи ей, что я часто о ней думаю и не забуду трогательное её отношение ко мне в трудные минуты. Крепко её и ещё раз тебя целую. Любящий тебя «изгнанник».

Казвин, Персия, 7 февраля 1917 г.

Мой дорогой папа.

Спасибо, милый, за письмо твоё. Мне так приятно слышать о Вас всех, мне дорогих и близких.

Тетя Михен прислала мне копию письма, которое семейство написало! И странную на этом письме резолюцию. Действительно, резолюция вполне неожиданная. Фраза «никому не позволено заниматься убийствами» как-то ставит семейство в положение шайки преступников, занимающихся разбоем и грабежами на большой дороге.

Потом вполне согласен с тобою, что крайне странно было писать тебе и Марии ласковые записки. По-видимому, они строго различают Вас от меня! Да! Видно, что в Александровском дворце раздражение большое ещё. И потому моё личное впечатление, что надо теперь всем временно успокоиться и больше ни о чём не просить. Я боюсь, что такими просьбами и записками делу не поможешь, а только будет хуже раздражать. А между тем пока мне здесь не так плохо. Ты так же хорошо, как и я, знаешь, что поступки Александровского дворца иногда лишены логики. И, зная это, я опасаюсь, что, если теперь, пока раздражение не улеглось, просить и чего-то добиваться по отношению ко мне, это приведёт лишь к тому, что «там» скажут: «Ах, ему плохо в Персии, – не угодно ли в Сибирь», назло тебе и всей семье.

Поэтому я лично советую и даже прошу придерживаться выжидательной политики и ровно ничего до поры до времени не предпринимать. Уверен, что так лучше и что ты меня поймёшь.

Как я писал мамочке, дело Марианны меня возмутило как по обстановке, так и потому, что Протопопов ей говорил, – какая удивительная наглость! Теперь поговорю о себе. Здоровье моё отлично. Да и не удивительно, ибо погода тут прекрасная. Днём тепло, как бывает в Петрограде лишь в конце апреля. Я очень много выхожу, много катаюсь верхом на чудном жеребце-текинце(подарок мне одного богатого перса), успел уж загореть, как летом. Настроение моё очень спокойное и тихое. Я, папа мой милый, твёрдо верю, что милость Божия ни меня, ни Вас, дорогие мои, не оставит. Мысль о том, что будущее будет, должно быть светлым, сильно поддерживает меня. Всё обойдётся. А что бы ни было, – ты правду знаешь! Ты знаешь также, что сын твой чист от липких пятен крови. Совесть его прозрачна, и любовь к тебе сильная и большая. Ну а ты, дорогой, что поделываешь, как здоровье? Как настроение? Судя по письму, оно неважно. Ах, как мне хотелось бы издали тебе прислать немного тепла из Персии, недаром названной страной льва и солнца! Мне хотелось бы узнать, что ты не слишком грустишь, что твоё настроение не слишком подавленное. Ничего, родной, ничего, мой милый друг. Будь спокоен. А мне Бог помогает. Я сознательно гоню от себя мысли о Вас всех, мысли о том, как хорошо и уютно у Вас в доме и как вкусно там едят. Почему сознательно я гоню эти мысли, спросишь ты, да потому, что оно лучше, ибо если этим мыслям отдаться, то станет слишком тяжело на душе. Всё-таки 4000 вёрст – очень уж много, и если только подумаешь об этом, то, конечно, станет тоскливо и одиноко.

Временно мы тут живём без Баратова. Он уехал в отпуск в Тифлис. Его заместителем является начальник 1-ой Кубанской дивизии генерал Раддац. Бывший гродненский гусар, служивший последние 10 лет в Сибири. Очень милый и, по-видимому, храбрый генерал.

Ну а кончая письмо, скажу тебе ещё раз. Дорогой папа, не падай духом, всё уладится, не слишком беспокойся за меня, здесь уж во всяком случае лучше, чем в Петрограде. Был бы ты сам твёрд духом, здоров и спокоен. Крепко, крепко обнимаю. Люблю тебя всем сердцем и душой. Если не слишком скучно – пиши. Твой Дмитрий.

Скажи Бибешкам que frere Dmitre их нежно целует и постоянно думает о них так же, как о вас, родные мои.

Казвин, Персия. 20 февраля 1917 г.

Мой милый друг, дорогой мой папа. Спасибо тебе, родной, за письмо, которое я получил 18 февраля. Мне так страшно приятно иметь письмо от всех моих дорогих, от тебя, мой милый!

Теперь, папа, я хочу поговорить с тобою на серьезную тему. А именно относительно возможности моего переезда в «Усово». Может быть, тебе будет немного неприятно, но я ведь всегда с тобою откровенен.

Ты в последнем письме своём говоришь, что Ники почти окончательно решил в марте перевести меня в Усово.

Вот тут и есть загвоздка. Послушай, мой дорогой папа! Теперь в Персии неплохо. Даже обратное. Тут тепло (в тени 10–12 град.), а на солнце так просто жарко. Следовательно, климат пока уж наверное лучше, чем в Петрограде или даже в Москве. Плохое время начнётся лишь в конце апреля. Я тебя очень, очень прошу не настаивать на моём отъезде из Персии до апреля месяца. Потом уж, отложив вопрос климата в сторону, я должен сказать моё твёрдое мнение и даже убеждение, что чем меньше пока просить у Их Величеств относительно меня, тем лучше.

Потом ещё есть вещь, которая говорит в пользу моего желания остаться здесь. А это политическая сторона. Я тут так далёк от шума и грязных сплетен и пересказов. А если буду даже в Усове, – я сразу попаду опять в центр публичного внимания и толков. Ты, конечно согласен со мною, что этого надо избежать во что бы то ни стало! Правда?

А когда наступит апрель, пройдёт ещё месяц, шум ещё немного подтихнет, и тогда мой переезд в Усово пройдёт незаметно. А климатическая разница между жарким югом и нашей северной весной будет гораздо меньше, чем теперь, в марте.

Вот, родной мой друг, главные причины, которые побудили меня просить о том, чтобы пока меня оставили бы здесь. Я тебя, милый, уверяю, что здесь в Казвине, совсем не плохо. Даже комната моя лучше, чем в Могилёве!

Потом, мне очень хочется сказать тебе одну вещь, да боюсь, что можно меня будет обвинить в сентиментальности. Я хочу сказать тебе, что письма твои меня каждый раз больше и больше трогают. И не теми словами, которые там написаны, а той любовью, той громадной нравственной поддержкой, которая сквозит между строками. Читая твои письма, вся душа идёт к тебе, дорогой мой папа, мой милый друг. Я сознательно называю тебя другом, потому что ты мне не только отец, а и близкий, близкий друг. Есть вещи, которые трудно иногда сказать отцу, но другу не только не трудно, но даже бесконечно приятно. Так и мне с тобою. Поэтому-то мне так легко говорить с тобою.

Я редко говорил тебе такие вещи. как-то трудно было это словами выразить, а теперь потянулась душа к тебе, и я всё сказал… Мог бы много ещё сказать, да, пожалуй, места не хватит. Да потом я знаю и чувствую, что ты меня поймёшь! Не правда ли? Ну, за сим, тепло и нежно обнимаю мамочку. Напрасно она думает, что мысли мои восстановлены против неё. Если бы она знала, как часто я думаю о ней, и скажи ей, что её тёплое и откровенное участие, тогда, когда Вы были у меня на Невском, я не забуду. Храни Вас, родимые мои, Господь Бог. Давайте все перекрестимся и, твёрдо помолившись, укрепим свою веру, свою надежду на то, что после тяжёлой грозы настанут дивные, солнечные дни.

Прощай папа родной, до следующего письма. Крепко, крепко тебя целую и очень, очень люблю.

Твой «персидский изгнанник»

Дмитрий.

P.S. Значит, мои мысли относительно моего возвращения ты поймёшь. Не правда ли!

Я знаю и страшно ценю, что ты хочешь мне помочь, но уж верь мне! Теперь, пока здесь ещё не опасно, лучше тут оставаться! А в конце апреля будет видно.

Казвин. Персия. 19 марта 1917 г.

Нежно любимый, мой дорогой папа. Вся душа, все мысли, ежечасно, ежеминутно летят к тебе! Храни и огради тебя Господь Бог.

Да! Страшное, тяжёлое время переживает теперь Россия в целом и все люди, в частности. Старый строй должен был неминуемо привести к катастрофе. Эта катастрофа наступила. И осталось лишь надеяться на то, что свободная Россия, сознавая все свои силы, вышла бы из этих ужаснейших событий с честью и достоинством. Лозунг теперь всем должен быть: всё для победы, всё для войны! Очень страшно думать, что лозунг этот может замениться другим: «революция ради революции». И тогда конец!

И снова хочется мне сказать тебе, что мысли мои с тобою, всегда и постоянно. Лишь бы здоровье твоё выдержало бы, а там, что Бог даст.

Что касается моих планов, то скажу тебе следующее. Я вперёд уверен, что ты согласишься со мною и с моими мыслями.

Дело в том, что когда здесь мы узнали о перевороте, первая мысль была о тебе, о том, что я непременно должен ехать назад. Но потом, подумавши, я переменил мнение, и вот почему. Ты знаешь, папа, что я так подумал. Если бы моментально после падения старой власти припёр бы в Петроград, это было бы с моей стороны страшным хамством по отношению к бедному Ники, да потом и слишком поспешно даже по отношению к новой власти. Все газетные заметки о том, что Керенский мне сообщил о возможности вернуться, до сего дня, т. е. до 19 марта, не оправдались.

5 марта я получил телеграмму от Миши, в которой он спрашивал: «Куда и когда я думаю ехать». На эту телеграмму я ответил следующее. «Тебе известно, что мой отъезд в Персию был вызван волей твоего брата. Без категорических указаний, оставить место своего пребывания не считаю возможным. От кого получу эти указания – не знаю».

Я думаю, что иначе я ответить не мог. Но соваться на первых же порах в Петроград, как бы слишком радуясь тому, что власть, меня выславшая, провалилась, – было подсказано чувством простого такта. Я уверен, что ты меня поймёшь!

Да, притом я был убеждён и знал, что Вы все помните обо мне, и что если моё присутствие было бы необходимым, то, конечно, Вы бы меня известили. От Марии из Пскова получил тогда же телеграмму. По ней я увидел, что сестра спокойна. Кончалась её телеграмма так: «Пока советую оставаться». Эта фраза, конечно, поддержала меня в моём решении.

Конечно, обстановка меняется так быстро, события идут с такой головокружительной быстротой, что вероятно очень, что когда это письмо будет в твоих руках, – всё уже переменится.

Резюмируя всё сказанное, я думаю, что если ничего нового не будет, то я появлюсь на петроградском горизонте в середине апреля.

Да! Страшное время переживаем. Главное, что давит, – это, по-моему, чувство полнейшей неизвестности. Что ещё готовит судьба?

Главное знай ты и мамочка, что всем сердцем, всей душой с тобой и с Вами. Положительно не проходит минуты, когда мои мысли не шли к Вам, мои бедные, дорогие друзья.

Ужасно беспокоюсь относительно твоего здоровья. Главное береги себя и будь спокоен, на сколько, конечно, это возможно в наше время.

Ну, а засим крепко и нежно обнимаю Вас обоих. Будьте спокойны, не падайте духом и Богом хранимы!

Может быть теперь до скорого. Прощай, родной. God bless and protect you.

Дмитрий.

Казвин. Персия. 23 апреля 1917 г.

Дорогой и милый мой папа.

Это письмо доставит тебе офицер 2-го стрелкового полка штабс-капитан Михайлов. За все эти месяцы, что я в Персии, он неофициально состоял при мне, служа сам в бронированных автомобильных частях, где и заслужил свой крест.

За его скромность я вполне ручаюсь. Он малый неглупый, очень скромный и, видимо, искренно ко мне привязан. Если ты не хочешь многое писать, скажи ему на словах, он сумеет мне всё правильно передать и не напутает.

Ты знаешь, что моё последнее письмо было вскрыто в Баку тамошним Исполнительным Комитетом, о чём этот Комитет мне любезно дал знать официальным письмом, причём адресовал письмо «гражданину Дм. Пав. Романову». По счастью, «Комитет» ничего противоправительственного в моих письмах не усмотрел, и, следовательно, факт вскрытия моих писем – мне же в плюс, ибо даже с нарочным я не писал ничего предосудительного с точки зрения нового режима.

Теперь же «суди меня Бог и военная коллегия». Мне слишком надоело думать о каждом слове, и поэтому, в надежде на то, что шт. – кап. Михайлова не обыщут по пути, я рискну всё писать, как думаю и как чувствую.

Не боясь повторять сто раз одно и то же, я должен тебе сказать, что не проходит и часа, чтобы мысли мои не шли к тебе, тоскливо окружая тебя в бессильном желании тебе помочь. Pas de nouvelles, – говорят. И потому я утешаю себя мыслью, что ты не слишком падаешь духом с точки зрения личного состояния. Мой бедный, близкий друг! Какие тебе судьба приготовила испытания! Если нам, молодым, тяжело и больно, – что же должен испытывать ты, у которого гораздо больше опыта и, следовательно, житейского понимания.

А что больно смотреть на тот хаос, который кругом происходит, – так это верно. Больно с точки зрения национального самолюбия, с точки зрения человека, горячо любящего родину и желающего ей крепости и величия. Посмотри, что сделали с нашей армией? Ведь мы никогда не могли похвастать очень сильной и крепкой дисциплиной, но теперь же её совсем уж нет. Не надо забывать, что сила и сплочённость армии является характерным показателем военной мощи страны! Не могу от тебя, мой родной, скрыть, что я необыкновенно мрачно смотрю на будущее. Мы, по-моему, победить или разбить врага не сможем. Да и за что теперь мы дерёмся? Это ужасные вещи я говорю, но ведь это сущая правда. Ты вспомни только начало войны. Уже тогда многие говорили, что из-за маленькой Сербии не стоило было затевать такую невиданную войну. И тогда, я помню, мысль о том, что у нас, русских, наконец, осуществится наша старая, историческая национальная задача – покорение Царьграда и открытие проливов, – одна способна была морально и даже физически материально компенсировать наши колоссальные затраты, наше громадное напряжение.

Что теперь мы видим? Мы отказались от каких-либо захватов или аннексий. И, значит, отняли почти главную, если не единственную цель, за которую мы пролили и проливаем столько крови! И снова я спрошу, за что мы дерёмся? Не за то ли, чтобы в лучшем случае до границы, и то уже сокращённой из-за самостоятельной Польши, и чтобы после войны 12 миллионов солдат, возвращаясь на родину, ещё больше бы увеличили тот хаос, в котором мы сейчас? Возвращаясь снова к вопросу об армии, надо сказать, что прямо страшно делается, глядя на то, что в ней творится.

Даже у нас, в Персии, на далёкой окраине, и то не проходит дня без того, чтобы какой-нибудь «Солдатский Комитет» не выгнал бы к чёрту офицера! Ведь эти факты так часты, что на них стали даже мало внимание обращать. Или, например, пришли сюда два батальона, идущие на пополнение. Оба батальона отказались идти на позиции, а многие солдаты поступили ещё проще – ушли обратно домой, предварительно выгнав по решению комитета обоих батальонных командиров. Если это всё происходит здесь, где каждый солдат ещё подумает 20 раз раньше, чем дезертировать, ибо ему с позиций, находящихся за Касрешерином, нужно пройти до Энзели, ровно 1 1/2 тысячи вёрст пешком, что же должно происходить в России? Да там, судя по рассказам очевидцев, один ужас, в особенности на дорогах.

Да! Как мы выиграем эту войну, – я не знаю. А если мы её проиграем, то мне лично будет прямо стыдно называться русским. Ты только подумай, с каким чувством позора мы посмотрим в глаза союзников. Ты только подумай о национальном стыде.

Ведь всем этим «борцам за свободу» должно быть ясно, что если только мы будем побеждены немцами, то ведь от свободы ровно ничего не останется, не так ли?

Боюсь, что я тебя, мой дорогой друг, утомил своими мыслями, своими невесёлыми словами, но поверь, что я так рад возможности, наконец, свободно потолковать с тобою, не боясь (относительно) цензуры.

Потом другая мысль мне просто покоя не даёт.

В дни старого режима, в дни того, что теперь принято называть «прогнившим строем», мы часто и откровенно говорили с тобою. Ты отлично знал мои взгляды, которые шли прямо против того, что тогда творилось. Мы все приходили к убеждению, что «старый режим неминуемо должен привести к финальной катастрофе». Так оно и случилось!

Помнишь, как я был, сам того не зная, – прав, когда умолял Ники не брать командование армиями, относиться с большим доверием к народному представительству и обращать больше внимания на общественное мнение, говоря, что в противном случае, всё рухнет! Наконец, последним актом моего пребывания в Петрограде явилось вполне сознательное и продуманное участие в убийстве Распутина, как последняя попытка дать возможность Государю открыто переменить курс, не беря на себя ответственность, за удаление этого человека. (Аликс ему это бы не дала сделать.) И даже это не помогло, и всё осталось по-прежнему, если не стало ещё хуже.

Так вот какая мысль мне не даёт покоя, видя, что творится кругом. Неужели старое правительство было право, когда в основу всей своей политики (против которой я так восставал) клало идею о том, что мы, русские, не доросли до «свободы»?

Неужели это действительно так? Неужели русский человек видит в «свободе» не увеличение гражданского долга (не за страх, а за совесть), а просто свободу делать то, что раньше запрещалось? Неужели наша русская психология не признаёт другой свободы, как свободы хамского желания, самого грубого его исполнения и абсолютное непонимания спокойного и сознательного национального самоуважения?

Вот эта мысль ужасна!

Когда я был в Тегеране, то мне пришлось очень много говорить с английским посланником Sir Marling'ом. Он большой друг Бьюкенена, и, следовательно, по его словам можно было судить и о политике этого последнего. Когда я только приехал в Тегеран, то после первого же разговора увидал, что у англичан, да и у других иностранцев несколько неправильная точка зрения на то, что происходит в России. Скажу больше. Англичане даже немного радовались тому, что писалось о нашей революции, но потом старый Marling стал призадумываться, ибо ему стали знакомы многие факты, которые он раньше игнорировал, находя, что это лишь временные явления. Как, например, вопрос об армии. В одном из наших разговоров он меня спрашивал, как я лично смотрю на всё происходящее. Тогда я ему и сказал, что лично я нахожу, что единственный способ выйти с честью из создавшегося положения, это – безусловное подчинение Временному правительству. Что, говорил я дальше, происходит в стране, кого мы арестуем, кого судим – это не касается иностранцев. Их, наших союзников, должны интересовать события лишь постольку, поскольку мы можем сдержать наши обязательства по отношению к ним. Слушал старый Marling внимательно и, наконец, совершенно согласился со мною. Когда я покидал Тегеран, у него уже больше не было того радостного отношения, обидного для русских и русского самолюбия, какое наблюдалось у него раньше.

Думается мне, что у Бьюкенена «рыло-то в пуху» относительно нашей революции. Мне кажется, что общая ошибка их, иностранцев, заключалась в том, что они думали, что революция пошла сверху и, следовательно, анархия и хаос, всегда идущий с революцией снизу, устранены!

Теперь им приходится немного изменить их точку зрения, ибо у нас именно всё теперь пошло снизу. Ужасно боюсь, что ты давно послал меня с моим громадным письмом к чертям. Поэтому я перестаю говорить о политике, ибо я свободно мог написать целый том, если не два, и перехожу к личным вопросам.

27 марта я послал телеграмму на имя председателя Совета Министров кн. Львова. Вот дословно то, что я написал.

«В вашем лице заявляю свою полную готовность поддерживать Временное правительство. Ввиду появившихся в газетах сообщений о принятом будто бы Временным правительством по отношению ко мне решении касательно моего возвращения в Россию, и не имея лично никаких данных, подтверждающих или отвергающих это, очень прошу, если найдёте возможным, не отказать сообщить, совпадают ли эти сообщения с действительным решением Временного правительства».

Ответ получился следующий от того же князя Львова.

«Временное правительство никаких решений, касательно вашего возвращения, не принимало».

Должен сознаться, что этот ответ поставил меня в тупик. А с другой стороны, я, значит, был прав, когда решил не верить в газетные сообщения, говорящие о том, что Керенский мне дал знать о том, что я могу вернуться.

Что касается моих планов, то они следующие, хотя, конечно, теперь события так быстро идут, что и планы могут меняться, как калейдоскоп. Да так фактически оно у меня и вышло, ибо я раза два менял свои решения.

Должен сознаться совершенно откровенно, что я не особенно пока желаю возвращаться обратно в Россию. Что мне там делать? Вернуться и спокойно, сложа руки, смотреть на тот хаос, который происходит, и подвергаться разным обидным инсинуациям только за то, что я ношу фамилию Романова, – я не смогу. А быть арестованным после того, что я для блага родины поставил на карту своё доброе имя, участвуя в убийстве Распутина, я считаю для себя обидным! И даже мелким!

Поэтому я и решил пока посидеть в Персии. Но, конечно, милый мой папа, это немного эгоистическое решение сейчас же распадётся прахом при одном лишь намёке от тебя, что я для тебя могу быть полезен, могу быть в пользу или просто нужен, по соображениям ли материальным или просто нравственным!

Пожалуйста, не думай о моих личных желаниях и, если только тебе действительно меня нужно, я приеду – будь то в вагоне 3 класса или для «перевозки мелкого скота».

Думал я одно время идти в строй, но потом отказался и от этой мысли, ибо и в строю не легче. На каждом шагу ложность положения сказывается с удивительной ясностью. Иногда меня демонстративно называют офицеры и солдаты «господин штаб-ротмистр», иногда никак, а иногда по-прежнему величают Императорским Высочеством, боязливо оглядываясь по сторонам! Но не подумай, что во мне говорит чувство оскорблённого величия, а просто больно за ложность положения! Скажи мне сегодня, что я больше не великий князь, а просто monsieur (гражданин) Романов, было бы во сто раз лучше. По крайней мере, положение было бы ясное и вполне определённое. Что это – справедливо нас лишать княжеского достоинства, а председателю Временного правительства Львову оставлять его титул князя – вопрос иной.

Но ведь теперь имя «Романов» является синонимом всякой грязи, пакости и не добропорядочности!

Но возвращаясь снова к основному вопросу, т. е. моим планам.

Значит, в строю (в тесном смысле этого слова) весьма трудно, особенно пока положение наше не выяснено.

В Казвине стало тоже очень трудно, ибо здешний «Исполнительный Комитет» стал весьма агрессивен.

Взяв всё это в соображение, я ухватился руками и ногами за предложение командира нашего 1 Кавказского кавалерийского корпуса ген. Павлова (твой хороший знакомый) – ехать в Тегеран, как офицер для связи при миссии, в которой много точек соприкосновения, ибо нельзя забывать, что наши войска находятся в нейтральной стране и, следовательно, наряду с военными вопросами, постоянно возникают вопросы политического характера.

Следовательно, я поеду на этих днях в Тегеран. Я там уже успел побывать на Пасхе. Там сравнительно меньше этой неприятной стороны революции и не могу я скрыть, что там отдыхаешь нравственно, причём, конечно, условия и жизни и климата несравненно лучше, чем здесь, в Казвине. Дня четыре тому назад я проехал в Хамадан повидаться по делам службы с ген. Павловым. Ему, бедному, очень здесь трудно. Он необычайно остро и болезненно переживает все перемены, новые порядки и новые точки зрения, касающиеся армии вообще и дисциплины, в частности!

Что касается климата, то уже жара бывает страшная (30) в тени по Реомюру. Но так как воздух сухой, то и переносить жару совершенно легко и совершенно без испарины!

Здоровье моё было прекрасно, но только четыре дня тому назад я страшно заболел животом. Бог знает, что у меня сделалось. Несло меня раз по 15 в день, как из брандспойта, и в три дня я так ослаб, что почти не мог стоять на ногах. Сегодня стало уже лучше, и, значит, имеются надежды на скорое поправление.

Вот пока всё, что я могу тебе написать. Кончаю это письмо в окончательном убеждении, что ты устал страшно.

Но милый мой, прости меня за это многословие. Зато я передал тебе немного своих, увы, невесёлых мыслей.

Ещё раз на прощание скажу тебе, если я тебе могу быть нужным, ради Бога только скажи, я моментально буду с тобою.

Что касается моих дел в Петрограде, то я, безусловно, доверяю моему старому другу Лаймингу. И поэтому думаю, что и там моё присутствие уж не так необходимо.

Ну, а за сим, нежно и крепко обнимаю тебя и мамочку, родные Вы мои. Будьте насколько возможно здоровыми, не падайте духом. Когда-нибудь должны же настать дни радости и света.

Прощай мой милый. Будь Богом хранимый и ради самого Создателя береги своё здоровье.

Ещё раз крепко целую как люблю. God bless you dear.

Дмитрий.

P.S. Дай Марии прочесть это письмо.

После революции Дмитрий Павлович переехал в Тегеран и поселился в английской миссии, переехал оттуда в Лондон, и наконец в Париж. В эмиграции Дмитрий Павлович вёл активную политическую жизнь – поддерживал кандидатуру великого князя Кирилла Владимировича на русский престол, являлся председателем Главного совета Младоросской партии.

Скончался в Давосе, Швейцария, в 1942 г.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК

Данный текст является ознакомительным фрагментом.