Битва орла и льва

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

…Петр смолоду не любил бояр, к титулованному дворянству не испытывал особого почтения, они казались ему стариками в душе, но тем не менее приблизил к себе Шереметева. Трудно представить двух более несхожих людей, чем государь и родовитый боярин, род которого шел из одного колена с Романовыми.

Петр – молод, даже юн, Шереметев – зрелый муж; один горяч, как пламя, другой спокойный, размеренный (по крайней мере, пока его не допекут), один непоседлив и вспыльчив, другой терпелив и медлителен. Шереметев боялся резким словом обидеть жену, близких, Петр засадил сестру в Новодевичий монастырь, жену – в другой монастырь и самолично казнил стрельцов.

Глядя на царя, с трудом можно было поверить, что отец его – тишайший Алексей Михайлович, а дед – кроткий нравом Михаил Федорович, которого именитые бояре выдвинули на русский престол. После Смутного времени, после многолетних распрей, после двух Лжедмитриев, после ставок то на поляков, то на немцев решили выбрать из своих, русских, одного достойнейшего. Явились к матери Михаила Романова Марфе и сказали: нравом Михаил кроток, лицом чист, молод, пусть взойдет на царство в сие трудное время. Марфа плакала, не хотела отдавать сына, ее долго уговаривали, стоя на коленях.

Богобоязненным, смиренным стал царь Михаил. «Тишайшим» после него был и Алексей Михайлович, но откуда явился метеор этот Петр? Будто не из их рода, будто с рождения вселилась в него некая небесная сила, неподвластная человеческим законам, – смел, умен, дерзок, всё подвергает сомнению! С детства играл не в игрушечных, а в настоящих солдатиков, и товарищей искал не в кремлевских хоромах, не в жарких палатах боярских, а среди служилых да простых дворянских людей. Сидеть на одном месте не терпел, носился по всему свету, в бескрайней России ему было тесно, и, казалось, хотел мир оглядеть с высот небесных.

Шереметев же был нетороплив, основателен. Мог быть непроницаемым и высокомерным, а мог очаровать разговором, красотой, любезностью. В свои почти пятьдесят лет, не дожидаясь, пока Петр обрежет боярскую бороду и заставит снять русский кафтан, он брился, пудрил парик и носил европейское платье. С молодых лет впитал два начала – русское и западное, изучал латынь, польский, греческий, знал священные тексты. После Киева с Москвой-матушкой связал свою судьбу и называл ее Домом Пресвятой Богородицы. Дороден, осанист, полон достоинства, он и с простыми людьми обходился уважительно. Однако, когда совершал заграничное путешествие, возмущен был грубостями и леностью русских слуг, прогнал их и взял иноземцев.

В 1697 году Петр собрал своих подданных, отроков боярских, которые «умом вышли», и объявил, что посылает их за границу – 28 человек в Италию, 22 человека в Англию и Голландию. Каждому велено жить «своим коштом» и непременно взять с собой ученика «хоть бы и из холопов, чтобы они навигацкому делу научились, судном владеть как в бою, так и в простом шествии, знать все снасти и инструменты, к тому подлежащие». А ежели какой боярин пожалеет своего дитяти, не пустит отпрыска, то пусть пеняет на себя. Лени, жизни косной старомосковской царь не терпел, он любил скорость, чтоб дело спорилось!

Собрав всех перед отъездом – три сына Ржевских, стольники Трубецкой, Куракин, Долгорукий, Глебов, – оглядел пронзительным взглядом: поддержат ли его, Петровы, новации? Не будут ли лениться?

Остановил на Шереметеве взгляд. «Любопытство имею повидать другие страны, – сказал тот. – Хочу поклониться в Риме Святым Петру и Павлу». Только и всего? Нет, в пути он посетит польского короля, австрийского императора, Папу Римского, поведет дипломатические переговоры, чтобы расположить Европу в пользу России. Царь доволен: того и желал, ему нужны союзники, понуждает вечная угроза войны с турками.

– Понукать не стану, неволить тебя грех… – начал Петр.

– Понукать меня, государь, не надобно, я сам готов.

– Триумф! – воскликнул, прохаживаясь, царь. – Великое твое посольство будет, Борис Петрович! Крепкую надежу я на тебя имею…

Денег государевых Шереметев не просил. Между тем на одни лишь подарки именитым европейцам израсходовал около 20 тысяч рублей из своего кармана.

Среди бояр пошли разговоры: Шереметев-то, мол, сам, по своей воле едет, не то что их отроки. Но говорили и другое: мол, Петр отсылает из Москвы Шереметева, оттого что за трон свой боится. Однако чего не скажут досужие языки, да еще придворные?

Перед отъездом из Москвы Петр устроил торжественный обед в доме Лефорта, на берегу Яузы, – молодой государь любил этот веселый, открытый дом. В самый разгар запахло дымом – оказалось, что противники его задумали поджечь «неметчину» и разделаться таким образом с царем. Слава Богу, упредили беду, но с того дня Шереметев еще вернее стал в своем желании помогать молодому государю.

Наконец Петр под видом простого матроса отправился в Голландию, а боярин Шереметев во главе великого посольства – в Вену – Варшаву – Рим – Неаполь – на Мальту…

Все занимало Петра в Голландии, он внимал учителям – датским, шведским, немецким, а вечерами пировал с матросами, торговал с купцами, договаривался о покупке оружия, снаряжения, а еще изучал умело рисованные карты, схемы кораблей, лодок. С любопытством рассматривал заспиртованные части тела – и не морщился, а также картины, изображающие анатомический музей: черно-белых, похожих на птиц, докторов возле разрезанного тельца ребенка. Однако картину «В анатомическом музее» покупать не стал, взял другую замечательную картину Рембрандта – «Данаю».

Петр – недоверчивый царь (еще бы ему быть доверчивым! на глазах убивали его дядю, сколько заговоров творили), требовал от своих посланцев отчетов, да еще и от их спутников. Как учатся, чем занимаются Куракины, Голицыны, Стрешневы, другие боярские и дворянские сынки, не тратят ли зря государевы деньги. Ждал доносных писем и о Борисе Петровиче. И выслушивал разговоры: слишком долго живет он в Риме – уж не собирается ли переметнуться в католическую веру?.. С Мальты тоже пришло донесение: хоть и нужна России поддержка христианской Мальты, остров сей как раз посередке Средиземного моря – однако не чересчур ли загостился там боярин? Почести ему оказывают царские: посвящен в рыцарский орден, получил алмазный мальтийский крест… «Небось, изменил православной вере, забыл государеву службу», – жужжали на ухо Петру.

Русские новобранцы плохо переносили европейские порядки. «Ей, мой милостивец, – взывал некий сын, – объявляю сим письмом без всякой фальшивости: так мне здешняя бытность противна и скучна, что и сие письмо до вас, моего государя, пишу, ей, при своих слезах». Родители, боявшиеся царя, писали отрокам: «Зело радуюсь, что учитесь. Токмо соболезную, что еще не говорите по-немецки: уже время немалое, требует прилежания, а не лености. А паче меня веселит, что умеете танцевать».

Между тем дела российские в Европе ухудшались: лифляндские дворяне жаловались на притеснения Карла, шведского короля, Швеция укрепляла союз с Турцией.

…Приближался 1700 год. Наступал конец семнадцатого столетия. Как во всякие конечные времена, истории приходилось туго; колесница ее скрипела, трещала, со всех сторон поступали худые вести, сыпались невзгоды. В Голландии, где жил Петр, море выходило из берегов, возникали великие смерчи, поднимались водяные бури, случалось множество крушений и людских гибелей.

В южных землях – иное. Добравшись до Неаполя, Шереметев стал свидетелем страшного извержения вулкана. «В те дни, – писал он, – превеликий из оной горы исходил огонь, гром, треск и шум… Потекли огненные лавы, причем живущих около сей горы пожгло, побило и переранило каменьями».

Под неведомым космическим знаком в одно и то же время на европейской арене разом возникли две необычайно яркие фигуры – Петр I и Карл XII. Художники не раз изображали их рядом: 18-летнего красивого, большелобого, самонадеянного Карла с символом его власти – грозным львом; Карл, подобно льву, бросается на неприятелей и уже подбирается к России, к ее диким и варварским народам. В облике Петра художников вдохновлял неотвратимый взгляд, черные лихие усики и дерзость. Подобно двуглавому орлу на российском гербе, мечтал он о двух крыльях для России, о двух морях – Черном и Балтийском. В Голландии, глядя на мастерски сделанные карты, упрямо твердил: «Негоже народу русскому на сухой земле сидеть, должно ему бороздить северные и южные моря своими кораблями».

После удара исторического колокола под цифрой «1700» Карл приблизился к границам, закрыл выход к Балтийскому морю, и теперь Петру требовались не столько строители и плотники, но офицеры и генералы для пехоты и конницы. Всех, кто имел хотя бы малый опыт военной службы, призвал он к себе. Призвал и Бориса Петровича, который уже проявил себя в Азовском походе.

– Готов ли, Борис Петрович, служить государю? Карла надо укоротить. Набирай конницу из служилых дворян да толковых посадских людей – назначаю тебя командовать драгунами. А сына твоего Михаила велю определить бомбардиром – пусть артиллерию готовит. Да поспешай, Шереметев!

«Поспешай!» было любимое слово царя. Он все делал быстро, и, коли приходила ему идея, он не успокаивался, пока не добивался ее осуществления. Борис же Петрович не любил спешки, от нее, считал он, проигрывает дело, гибнут люди. Сам всякое дело обдумывал долго, основательно, стараясь все предусмотреть и не семь, а сто раз отмерить, прежде чем отрезать. Ходил и ездил на коне тоже неспешно.

«Поспешай!» – сказал царь и с подозрением глянул на вельможу: знал уже неподатливый характер боярина – тугодум! А сроку у Петра всего один месяц.

«Как за такое время можно собрать армию? – удивился Шереметев. – Из кого? Из сынков дворянских, не привыкших к тяготам и неудобствам военной службы? И против кого? Против регулярной, дисциплинированной армии Карла?.. Время к тому же холодное: месяц ноябрь, ветры, снега, значит, простуды, болезни. Река еще не замерзла, наступать по ней нельзя. А где взять фураж для лошадей? Как полки собрать за такие малые сроки? Питание солдатам обрести, амуницию?.. Никак не можно сие за один месяц…»

От генерала к царю и от царя к генералу последовали реляции и письма, наполненные примерно таким смыслом:

Ш.: Пять тысяч солдат у нас всей-то конницы, а у Карла…

П.: Иди вперед! Поспешай навстречу Карлу!

Ш.: Продвинулись на сто двадцать верст вглубь к неприятелю, врезались, как нож в масло, – а холод, болезни, кормов нет, кругом чужие.

П.: Не пристало русским солдатам страх иметь!

Ш.: Разведка донесла: у Карла около 30 тысяч армия… Не можно ввязываться в бой, отступать надо к Нарве. А главное: больных зело много, холодно, люди на улице, в избы нас не пускают. И ротмистры многие больны.

П.: Страх за свою персону имеешь, генерал? Без моего приказа отступать вздумал?

Ш.: Я оттуда не из боязни ушел, а для лучшей целости… И себя остеречь.

П.: Не сметь отступать!

Что было делать? Федору Головину Шереметев писал: «Пришел назад… Только тут стоять никакими мерами нельзя… вода колодезная безмерно худа, люди от нее болят, поселения никакого нет, всё сожжено, дров нет, кормов конских нет».

Разведка приносила худые вести: Карл стремительно продвигается вперед, приближается к Нарве. Петр недоволен Шереметевым – и командующим назначает австрийского генерала, послав такой указ: «Приказал я ведать над войски и над вами фон Крою; изволь сие ведать и по тому чинить, как написано в статьях у него, за моею рукою, и сему поверь».

Шереметев побледнел, прочтя указ, – царь выказывал ему недоверие, иностранного генерала ставил над ним! Долго сидел, плотно сжав губы и сдвинув брови, но вынужден был подчиниться…

Началась та злосчастная Нарва (первая!), в ночь на 19 ноября 1700 года.

Ветер срывал с домов крыши, дождь и снег, небо словно сбесилось, земля окоченела.

Погода такая, что хороший хозяин собаку на двор не выпустит, не то что баталии разыгрывать. Но Карл, мнивший себя непобедимым, именно в эту ночь повел наступление.

На той стороне – Нарва и шведы, на этой – русские и крепость Иван-город, сооруженная Иваном Грозным, а посредине – река Нарова.

Собирались армии, уплотнялись солдатские полки.

А в небе сгущались облака, черневшие незимней синевой.

Раздались команды – и солдаты двинулись навстречу друг другу.

Калмыки, русские с громкими криками и улюлюканьем, подбадривая себя, воткнув шпоры в лошадиные бока, помчались на шведов.

Шведы же бесшумно и уверенно, плотной массой, двигались вперед.

Неприятели сблизились, когда вдруг из темных туч посыпался бешеный снег, подобный граду. Не стало видно ничего, серо-белое месиво залепляло глаза и делало невидимыми, неотличимыми русских и шведов, пеших и конников, татар и казаков. Не распознать ни своих, ни чужих.

Шереметев перестал что-либо видеть, почти потерял управление.

Полковник Михаил Шереметев, командовавший бомбардирами, стрелял, не видя цели, артиллерия его била наугад, бомбы шлепались в воду, в снег, сметая своих и чужих.

Фон Крой расставил солдат по одному, цепью, по всему фронту. Шведы их мигом прорвали, и тогда солдаты стали бить своих офицеров с криками: «Немцы нам изменили!» Генерал чертыхнулся: «Пусть сам черт дерется с такими солдатами!» – и сдался в плен шведам.

Началась паника. – Назад! Нас окружили! – закричали со всех сторон, и пехота побежала к мосту…

Раздался грохот! В снежной пыли, в мокрой сумасшедшей белизне рухнул мост, и сотни людей оказались в воде… «От страха и ужаса много людей потонуло в реке Нарове», – писал современник.

Шереметев напрягал зрение, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть в снежном месиве, но только шум, крики, вопли… Повернув коня к реке, скомандовал драгунам:

– Через реку вплавь! – и бросился в воду.

Ледяное крошево охватило его, сковав ноги. И только конь, его верный конь, раздвигая мордой ледяную кашу, плыл, вытянув шею. Следом раздались голоса, конское ржание: копошились люди, коченели лошади, ничего не было видно в кромешной тьме и снеге, падали бомбы, всё кипело и грохотало. Казалось, это предел возможного, но тут произошло совсем неожиданное – ударил гром! Зимний гром – злая примета… Или то был особый знак? Вновь подал голос новый век? И тут же дворянская конница, собранная Шереметевым немалыми усилиями, побежала – командующий был опозорен!

А спустя несколько часов в деревенской мызе, возле печки на корточках сидел Афоня, подкладывал поленья в огонь, наливал воду в чан, а из чана в деревянную бочку. В бочку, прикрывшись сверху теплой накидкой, только что залез Борис Петрович, окоченевший от холода и ужаса, от лютой простуды после купания в ледяной Нарове. Вместе плыли они по реке, вырываясь из ее объятий, обоих обдало снегом и землей; на берегу, когда рядом упала бомба, Афоня бросился сверху на своего барина, закрыв его, а теперь лечил по ему лишь ведомому рецепту, согревал, растирал, поил отварами.

Здесь же, на полу, валялся Михаил, потерявший почти всю артиллерию и не хотевший больше жить. Он держал в руках бутылку водки, пил и не желал слушать ничьих увещеваний…

Это был черный день в жизни отца и сына. Что скажут сродники, Шереметевы? Что скажет Петр?..

Генерал ждал разноса от царя, готов был к гневу великому, но тот поразил всех своим великодушием: «Ничего! Надобно нам учиться воевать! Опыта, чай, нажили, теперь неволя леность переборет! Двигаться будем скорее!» А храброго, но неудачливого Михаила даже утешал: «Другой раз будешь лучше ведать, куда ставить мортиры!.. Все едино – молодцы! Паки и паки! Как лень русскую победим, так и Карл нам не страшен».

И, еще не отмыв с лица порохового дыма, уже увлекал приближенных новыми мечтаниями:

– Лютый Карла задумал проглотить Россию, а вы, сподвижники мои верные, про свое думайте… Сповадливо ли нам трусить? Кусать надобно Карла, кусать! Только думать: с какого края? И немедля идти вперед!

Шереметев не верил своим ушам: как, только что погребли убитых, потеряли столько оружия, провианта?.. У командующего злой кашель – стреляет словно картечь, а Петр указывает:

– Для лучшего вреда неприятелю – как замерзнет река, вдаль идти!

Помрачнел Шереметев: «Уж не потому ли торопится Петр, что гордыню его задевает Карлова победа?.. Тому-то война как младенческие игры, а нам?..» Петр будто читал его мысли на расстоянии. Передавали его слова: «Не чини отговорки, Борис Петрович. Карла веселится. Европа смеется над нами, вот уже медаль шутовскую отлили, как царь Петр из-под Нарвы убег делает, а ты? Как река замерзнет, идем! Неужто не одолеем проклятого Карла, насмешки его терпеть станем?»

А потом, при встрече, усмехнувшись, заметил:

– Что, боишься шведа, Борис Петрович? – И налил чарку водки: – Выпей для храбрости.

Генерал был задет до глубины души. Не он ли писал царю, что, сколько есть в нем ума и силы, с великой охотой готов служить государю и себя не жалел никогда, однако печалит его, когда гибнут напрасно люди и лошади. Петр протянул чарку:

– А все же выпей для храбрости!

– Уволь, государь, не могу, в груди жжет.

Петр с досадой бросил чарку об пол и отвернулся. Любого он мог заставить и устрицу ненавистную съесть, и рыбный студень проглотить, но от Бориса Петровича отступился…

Когда Петр появлялся в штабе, военный совет заседал дни и ночи, решая, какие передвижения делать, какой тактики держаться.

– Далеко вглубь неприятельской земли ходить не надобно, – говорил Шереметев, только что на себе испытавший, что такое продвижение на 120 верст в тыл неприятеля. – Чинить худо Карлу надобно на нашей земле. И не великими битвами, а малыми.

– Хм? – удивился Петр и вскричал: – Верно говоришь! Такой наш должен быть ныне резон: мелкими набегами чинить неприятности шведам, томить неприятеля, а придет время – зададим брату моему Карлу великую баталию!..

С того 1701 года в отношениях их воцарились мир и согласие. Русские победили при Эрестфере, при Гуммельсгофе. Шереметев гнал и гнал своего старого недруга Шлиппенбаха, однажды целых четыре часа преследовал его. А сколько пленных, пушек, добычи взято! Русские наконец вышли к Балтийскому морю, Петр мог начать строительство города на Неве. Пришла и его очередь посмеяться над Карлом – он часто был весел в те дни. Даже Борис Петрович, не очень-то склонный к юмору, в письмах своих шутил, потрафляя Петру, – все знали, как ценил Петр веселье.

«Слава Богу, – писал Шереметев, – музыка твоя, государь, – мортиры с бомбами – хорошо играет: шведы горазды танцевать и фортеции отдавать, и я шел с великим поспешанием, чтобы его застать, и он не дождался меня, оставил табор, что в нем было, и побежал к Колывани, и за собою разметал, и обняла нас ночь, и лошади наши томны стали…»

После тех побед Петр послал Меншикова вручить награды: солдатам было выдано по рублю, офицеры получили чины, а Борис Петрович – звание фельдмаршала и орден Андрея Первозванного.

Горд был Шереметев, однако детской радости, как сам царь, не испытывал. Удовлетворение? Да. Но главное – страшную усталость, не просто физическую, но моральную. Кровавые картины не уходили из памяти: похороны убиенных, операции над ранеными, а еще – сцены насилия и разорения…

Ведь Петр требовал, чтобы огнем и мечом прошел он по завоеванным землям. Татары, казаки, калмыки его армии гнались за шведами с криками и улюлюканьем, как гончие на охоте…

Мариенбург

Самая памятная и неприступная крепость – Мариенбург. Много трудов положил на нее фельдмаршал. Долго глядел в подзорную трубу, изучая ворота, запоры, стену – му?ру, в которой не было ни единой трещины, воду, окружавшую ее со всех сторон. «Чертова му?ра», – бормотал, передавая трубку Михаилу.

Тот тоже рассматривал стену, подходы к ней, аккуратные домики с черепитчатыми крышами, чистые улочки… Как одолеть эту чертову му?ру? Крюки и веревочные лестницы, как у турок, тут не годятся. Идти по открытой воде, но на чем? Лодок нет…

– Каменный мешок… – проговорил Михаил, – или табакерка, да только не табак в ней, а порох да упрямство шведское… – И вдруг его осенило: – Плоты! Плоты надобно сделать и на плотах по воде к самой стене! Пушкой выбить брешь – и в нее!..

– Ладно говоришь! – обрадовался отец. – А плоты можно сделать из домов, которые в слободе.

Полк стоял за озером, в низине, среди пышных сосен и кленов. Облака, словно корабли, плыли по небесам – благодать, да и только, молиться бы и замирать перед созданием природы, но – надо готовиться к бою, а красоте этой скоро предстояло содрогнуться от грохота пушек.

Построив солдат, командующий негромко, степенно заговорил:

– Государь наш Петр Алексеевич приказал взять сию крепость. Страшна она?.. – Робкое эхо прокатилось по рядам. – Камень, чертов камень да вода вокруг! – Тут он возвысил голос: – И сидят там людишки бедные, глядят на нас, смеются над нами и думают: не по зубам сие русским, обломают когти об нашу крепость, ежели полезут… Вы голодны, а там ждет вас добыча, хлебы, мясо, сыр. Весело будут наши мортиры бить, весело будет и вам воевать-пировать – так ли?

Солдаты отозвались бодрее.

– Но не хочу я силой вести вас, хочу, чтоб каждый волю свою объявил. Выбирал ли я вас, чтобы гулять по чужим землям? Или выбирал, чтобы послужить нашему государю, а ему нужна виктория! Надобно достать неприятеля. Кто согласен своею волей идти на приступ?

Дикие крики были ему ответом, гиканье и свист. Все рвались в бой. Теперь можно было говорить о главном деле:

– Плоты – вот что надобно сделать! Разобрать избы на бревна, связать их, на каждый плот человек по сто – и под самую стену! Ладно я говорю?

– Ладно! – гаркнули в ответ.

Ротные стали подходить к офицерам и получать распоряжения.

На другой день рано утром войско было выстроено на молитву. Священник отслужил молебен, прошел по рядам, обрызгивая серые шинели пехоты и синие – драгун:

– Да не отними Ты, Боже, милость свою от нас и разверзни врагов наших!.. О, будет, Господи, милость Твоя на нас, яко уповаем мы на Тя!..

Перед самым выступлением Шереметев поднял глаза к небу и увидел белое облако, удивительно похожее на птицу с распростертыми по небу крыльями, и две головы, повернутые в разные стороны, – двуглавый орел! – и подумал: добрый знак…

Вечером из окрестных домов слободки выгнали жителей, разобрали на бревна избы и стали спешно строить плоты. Ночь была светлая, дело шло быстро. Еще не коснулись лучи солнца крепостных стен, когда плоты спустили на воду, и на каждом сидело по нескольку десятков человек.

– Пробьешь брешь в стене, подплывут туда плоты, и пойдет пехота! – говорил отец сыну-бомбардиру. – Конница двинется через мост!

И вот поплыли плоты, а драгуны с улюлюканьем и свистом помчались к мосту… Но что это? Огонь? Шведы подожгли мост! Вот незадача! – конница повернула назад.

Оставался один путь – плоты. Медленно, ох как медленно пересекают они реку! Шведы уже обрушили на них красный огонь. Синие дымки зависли над башнями. Бомбы падают в воду, плюхаясь близ плотов. Хлопают кремневые ружья, сухие дымные выстрелы оглушающе тукают – и благоуханный летний воздух заполняют едкие запахи.

Бомба шмякнулась, но по своим: солдаты падают, разносятся крики… Наконец точное попадание Михайловой пушки: есть брешь!

У Шереметева, державшего подзорную трубу, от напряжения побелели пальцы. Казалось, он сам вместе с наступающими устремился туда, в крепость, и так же, как они, улюлюкал, свистел…

Виват! Над ратушей показался белый флаг! Слава Богу, открывают ворота – одумались «храбрые» шведы?! Давно бы так!

Шереметев опустил трубу и перекрестился, велев трубить и бить в барабаны в знак окончания боя. Каменная цитадель пала!

Со всех сторон валил черный дым, висели сизые облачка. В воде темнели тела убитых, на улицах подбирали раненых…

На Шереметеве кираса[4], ноги покрыты латами, позади развевается плащ, белый конь высоко поднимает копыта. Следом за командующим – старшие офицеры, лица их почерневшие, обветренные, кое-кто с перевязанными ранами…

Чистые камни мощеных улиц крепости отливают темным блеском. Окна и двери в домах плотно заперты: жители встречают «гостей» гробовым молчанием. Однако выходят навстречу городские власти с белым флагом – комендант, судья, пастор, любезно улыбаются.

– Зачем не сдавались так долго? – хмуро говорит Шереметев. – Зачем причинили столько смертей?.. Ваши рыбы едят тела наших солдат…

Улочки заполонили солдаты. Тут и там раздаются крики, звон разбитых стекол, женские визги: виктория! Шереметеву хотелось заткнуть уши, но ничего не поделаешь, таков обычай войны.

Вечером в узком проеме каменной улочки он увидел драгуна в синем, который добивал шведа. Как, после условного знака трубы и барабана – еще стрелять? Возмущенный генерал велел немедля привести преступника. Им оказался чернобровый, с ярко-синими глазами и пылающим лицом драгун, он был совершенно пьян, и не от вина, а от крови. Шереметев приказал посадить его под арест.

Аккуратные магазинчики на глазах превращались в груды хлама. Проезжая мимо витрины с выставленными в ней искусно сделанными головами кабана и свиньи, Борис Петрович увидел желтоватую оскаленную морду, будто застывшую в смехе. «Тьфу, нечистая сила!» – не удержался он; но тут же рядом со свиньей разглядел другую голову: пьяный солдат разлегся в витрине, обнимая свинью, а в руках держа серебряный ковш. Рассвирепев, Шереметев закричал: «Вон! Под арест!.. Сатана пузатая!»

На следующий день, собрав солдат, объявил приказ: драгуну, что стрелял после отбоя, вырвать ноздри, а мародера, бесчинствовавшего в лавке, отправить на корабельные верфи…

И все же вести о грабежах в шереметевской армии дошли до царя. Он был разгневан, а Борис Петрович досадовал, переживая царскую немилость; царь назвал его «разорителем и истребителем» завоеванных земель?! Хорошо Петру: он действует в таких случаях решительно; например, при «второй Нарве», возмущенный грабежами и насилием, сам заколол бесчинствующих русских солдат шпагой, а потом влетел в шведский дом, бросил шпагу на стол и объявил: «Не бойтесь! То не шведская кровь, а русская!» Красиво, конечно, по-царски, но не по нутру такое Шереметеву…

В те месяцы, после «второй Нарвы», много побед было над Карлом XII, множество пленных взято, однако и пленные – новая забота фельдмаршалу, он писал: «С тем прибыло мне печали: куда деть взятый ясырь? Чухонцами полны и лагеря и тюрьмы… Опасно оттого, что люди сердитые… Вели учинить указ: чухонцев, выбрав лучших, которые умеют токарями, оные которые художники, – отослать в Воронеж или в Азов для дела».

Азов… Воронеж… С этим, вторым городом у Шереметева связывалось чрезвычайное происшествие.

Эх, Алексей, Алексей!

Случилось оно на обратном пути из Москвы, под Торжком. Не в бою, а на мирной дороге чуть не закончились счеты фельдмаршала с жизнью.

Однако… Однако сперва была дорога в Москву. При всяком удобном случае просился Борис Петрович у Петра в столицу, ибо не было ничего дороже родного дома, любовь к нему лежала в сердцевине его солдатского сердца. Как не озаботиться домом своим, если он старший из братьев, если любимая жена, Чирикова Евдокия, на которой женился в 17 лет, хворает? Борис Петрович не жалел слов, чтобы вымолить у государя изволения наведаться в Москву.

«Государь мой всемилостивец! – писал он. – Позволь в Москву ехать… Жена моя живет в чужом подворье, негде голову приклонить. Да и дочери без моего участия впадают в лихо». Жена жила все-таки не в чужом подворье, дочери были живы-здоровы, но… Царь отвечал коротко и грозно: «В Москве быть вам, генерал-фельдмаршал, без надобности… А хоть и быть – так на Страстной седмице чтобы приехать, а на Святой – паки назад».

И все-таки дела Шереметева в Москве действительно «впали в худо». Плотник запил. Повар чуть не отравил барыню. Управляющий из Коломенского не казал носа. Племянник вздумал ввязаться в кулачный бой и чуть не забил до смерти жениха одной дворовой красавицы. Борис Петрович, прибыв в столицу, торопился навести порядок, в первую очередь добыл доктора изрядного, наказав ему: «Чтоб все снадобья давать, из дому не отходить и боярыню на ноги поставить!»

На войне бывает затишье, дни тянутся-ползут, будто гусеница под листьями. Дома же – «от Страстной до Святой» – дни летели, как птицы. Граф задумал строить новый дом. На Никольской стало тесно, на Воздвиженке же, где романовское подворье, было немного шереметевской земли, и каждое утро он отправлялся туда, смотрел за плотниками, каменщиками, однако работа двигалась чрезвычайно медленно.

И вдруг в Москве объявился Петр. Узнав про фельдмаршаловы беды, строго спросил:

– Почто, Боярд[5], не сказываешь про дом? Хочу я сам камень в дом твой укладывать!

Сразу разогнал нерадивых работников, велел разобрать начатый фундамент и принялся укладывать сам. А потом, взяв рубанок, огладил березовую теснину да так прошелся топором да рубанком, что все загляделись, а он хохотнул, взблеснув глазами:

– Надобно, чтоб дело играло, яко брага ягодная!

Работа после этого заспорилась, на земле запенилась желтая стружка.

В другой раз явился Петр с Алексеем, который смирно стоял в стороне, глядя, как орудует отец. Шереметева тронуло нежное и грустное выражение его лица, удивила комнатная бледность, особенно рядом с загорелым, полным жара лицом отца.

А потом как-то Шереметеву встретился царевич Алексей вместе с духовником его Афанасьевым.

– Не знаешь ли, Борис Петрович, где батюшка мой? – спросил он.

– Небось в Немецкой слободе, – ехидно поглядев на боярина, вставил Афанасьев, – где ж ему еще быть? С чужеземцами якшается…

Граф не знал, что ответить царевичу: всего ведь час назад видел он, как Петр проехал мимо него к Арбату. Там снят был дом для возлюбленной его Марты, той самой… Думал ли фельдмаршал, когда, взяв крепость Мариенбург, поселился в доме Эрнста Глюка и увидал его воспитанницу Марту, что дело обернется таким образом? Взял ее к себе в военные квартиры, полгода жила, потом увидал красавицу Меншиков (вот пройдоха!) и хитростью и посулами выманил ее и подарил Петру. Теперь она жила на Арбате как незаконная супруга государя. Но не скажешь же о том сыну! Борис Петрович отвечал уклончиво:

– Мало ли дел у твоего батюшки? Он и тут и там трудится, вот и дом мне помог строить…

Эх, Алексей, Алексей! Не в отца уродился, претит тебе отцовская чрезмерность! У отца-то дело в руках играет, ему и корабли надо строить, и столицу новую, и грамоте учить народ, хочет он достоинство в человеках поднять и ни в чем не знает меры: ни в войне, ни в веселье. Да и ты, царевич, иной раз умеренности не ведаешь – невеждами себя окружил, от празднеств отцовых отказываешься, пить, однако, горазд.

Видно, кто много трудится, тому и отдых без меры нужен. А Петру надобно, чтобы весь народ радости его разделял. Казалось бы: большая победа, взяли, наконец, Нарву – ну и повеселись вдоволь во Пскове, однако Петру надобен размах. «Повелеваю всем двигаться к Москве», – сказал, и огромная армия, а с нею и «табор» пленных шведов отправились в дальний путь.

На несколько верст растянулся обоз. Разноязычный, разноплеменный табор располагался вечерами на ночлег – татары расстилали меховые накидки, калмыки упирались головами в конские гривы, пленные – отдельно. Петр и старшее офицерство спали в спальных каретах – «шлафвагонах».

На последней перед Москвой поставе – в Твери – царь сказал:

– Как в Москву въезжать будем?.. Ты что молчишь, мин херц, герой наш наиглавнейший, Борис Петрович?

Шереметев скосил глаза в сторону – такая у него была манера: прежде чем ответить, помолчит и скажет что-нибудь, к делу не относящееся, и в то время обдумывает ответ. Да и что отвечать? Всё едино, как скажет Петр – так и будет. Въезжать как обычно: впереди царь, следом все остальные.

Петр обвел окружающих огненным взглядом и объявил, что первым въезжать будет Шереметев: «Главному победителю почет и уважение!»

Сердце фельдмаршала вострепетало, исполнилось благодарностью – хоть и знал он, что сие не по заветам святого апостола Павла, однако роду шереметевскому честь.

– Чтобы все при полном параде! Латы, доспехи… колесница золотая!.. – добавил Петр.

Царский обоз двигался к Москве, а Москва уже ждала победителей. Там выколачивали старую пыль, убирались во дворцах, чистили улицы. В боярских домах еще ворчали: к чему заставляет Петр учить детей математике, пятьсот лет без нее жили, Москву без нее построили, – однако петровские победы веселили сердца и поднимали гордость.

Главным распорядителем торжества был князь-кесарь Ромодановский, которого боялись старики, а дом его на Мясницкой обходили стороной. Говорили о нем: «Чистый зверь, нежелатель добра никому, от расправ его черти в затылке чешут». Однако и старики вынуждены были подчиняться приказаниям Ромодановского – готовили немецкие платья, боярышни прятали рогатые венцы и жемчужные душегрейки, со слезами примеряли французские и голландские платья с «деколтой». Учились варить кофий и заводить музыкальные ящики.

К приезду государя лавки наполнились товарами доверху – торговое дело, пущенное рукой Петра, уже процветало. Как грибы после дождя, вылезли новые лавки. Арбатская, Сухаревская, Замоскворецкая слободы богатели, в Гостином ряду ставили дворы – суконный, полотняный, бумажный, конопляный. Мельницы на реке Яузе, казалось, чаще вертели колесами. В Сокольниках шумел лесопильный завод. Самые расторопные хозяева привозили из деревень холопов, сажали их за «тын», на заводишко, и началась у холопов новая жизнь, без поля ржаного, без сена свежего, без сна на печи, со слезами да вздохами.

Ромодановский велел доставить лучших мастеров, которые бы фейерверки устраивали, шнуры поджигали, крутящиеся огненные колеса делали. Петру коли победа – так огненный пир! И праздник в честь ее огненный…

С раннего утра начался колокольный звон. В желтых лучах солнца раскачивались и звенели колокола, и казалось, что раскачивалась и звенела вся Москва, дома, и дворы, и воздух.

Толпы стояли вдоль дорог. Кремль был устлан коврами.

Наконец на московском тракте появилось шествие. Лошади с султанами, с расписными дугами, в красной сбруе, с попонами…

На блестящей колеснице во весь рост стоял фельдмаршал Шереметев – сверкает кираса на груди, позади развевается малиновый плащ, переливается бриллиантами знак петровский, орден Андрея Первозванного, Мальтийский крест в алмазах…

Петр ехал следом, тоже стоя во весь рост. В глазах восторг, сила передавалась толпе и заражала ее – Петр обладал особой, магнетической силой. Неслись крики: «Ура! Виват!», разбуженная от дремоты Москва позабыла свои обычаи.

Две недели продолжалось то празднество. Пекли пироги подовые, угощали на улицах всякого, кто пожелает, солдатам выдали по серебряному рублю. На царском приеме повара понаделали чудес: фигуры орла, Кремля и лебедя из сахара были как живые. Говорили тосты победные, но когда чрезмерно величали царя, он одергивал:

– Богу – Богово, а кесарю – кесарево, сказано в Писании. И не надобно воздавать мне Божье!

В боярских домах-теремах столы ломились от жареных гусей, уток, пирогов, домашних наливок, вин.

Однако главная страсть Петра – фейерверки, «Огней возжигание», царь сам подводил шнуры, зажигал концы, поднимал огненные колеса на столбы, возглавлял шествия, даже играл на барабане. «Огненные пиры» опасны, искры так и летали по городу, то и дело вспыхивали деревянные постройки, но везли рядом бочки с водой и тут же тушили.

А в полдень, в обед – всякий день новое гостеванье! У Апраксиных, у Меншикова, у Долгоруких, в Немецкой слободе. Шереметеву уже невмочь от этих пиров и возлияний. У Брюса еще ничего, разговоры нескучные, тот строил Навигацкую школу в Сухаревой башне, у него можно поглядеть в телескоп на звезды. В народе про него ходили разные слухи: что он колдун-звездочет, что может из цветов сотворить женщину, спрыснет ее заговоренной водой, и станет она живая, а еще – что есть у него книга, которая всё ему открывает. Оттого и Петр, и Шереметев любили за столом сидеть рядом с Яковом Вилимовичем, слушать его речи.

Шло и шло великое гулянье, царевы игрища не утихали, жгли пороховые бочки, пускали ракеты. Однако известно, как у нас заведено: если пировать, так до обжорства, если воевать, так до победы, если праздновать, так до беды.

Сперва в Кремле загорелся один сарай, потом второй, из-за сильного ветра искры перекинулись на Никольскую, в Китай-город, и пошел бушевать огонь по всей Москве.

Падали головешки, летели искры, вспыхивали деревянные крыши. Люди лили воду из бочек, забрасывали огонь снегом, но не могли справиться. Петр сам тушил огонь, носился по Кремлю, метал громы и молнии, почерневший, как головешка.

И тут – будто злая десница опустилась – вспыхнул огонь в царевичевых комнатах. Алексей, его бабки и мамки оказались в огне – страх, что сделалось! И только благодаря Петру, его расторопности их удалось спасти…

Огонь переметнулся и на Воздвиженку, охватив не только монастырь, бывший там, но и новое строение Бориса Петровича. Дом сгорел до фундамента. Тяжело пережил ту потерю фельдмаршал…

Так великой печалью закончилось то великое празднество – в иных боях со шведами не теряли столько людей, сколько на том пепелище. После долго еще судачили в зачумленной Москве про царя и его проделки, а бабки да мамки при царевиче называли его не иначе как антихристом, и сын стал повторять это имя.

В мрачности отправлялся Шереметев в обратный путь под Нарву. Оборачивался на столицу – дымящуюся, красноватую, освещенную желтым солнцем…

Однако слишком далеко унесло Бориса Петровича то воспоминание. Ведь начал-то он с грабителей, «злонамеренников». Это с ними он встретился близ Торжка на узкой дороге, И встреча та чуть не стоила ему жизни.

«Злонамеренники»

Было это годом ранее, тоже зимним днем, в самом начале Поста. Выехал фельдмаршал из столицы ранним утром, а утро было – как поздний вечер, небо заволоченное, смурное…

Позади остался Китай-город, Моховая, миновали Замоскворечье. На повороте сани еще зацепились за тумбу, приостановились, в оконце он увидал торговые мясные ряды – кроваво-красные потроха, головы, туши и… Эта «пузатая сатана» словно преследовала его, прямо перед глазами торчала огромная свиная голова, чисто опаленная, желтая, с прищуренными глазами, с сатанинской ухмылкой. Сразу всплыла шведская лавка в Мариенбурге, пьяный грабитель. Афоня еще ткнул пальцем: «Гляди-ка, как живая!»

За Калужской заставой жгли костры, алые отблески прыгали на снегу, в свете их грелись какие-то люди, видно, бродяги.

Миновали заставу – и очутились в полной, кромешной тьме; будто Иона в чреве кита, чувствовал себя Борис Петрович.

Ни огней, ни месяца, ни звезд, только фонарь у извозчика.

Кони идут ходко, полны утренней свежести. Что-то поет-напевает Афоня. Под копытами звенит снежный наст. В щели кожаного покрытия кареты задувает ветер…

Задремал Борис Петрович. А проснулся, выглянул – край неба сверкает, словно начищенный медный таз, множество звезд – что поле, усыпанное зернами, не оторвать глаз. Небо всегда взывало не к будущему, а к прошлому, к дальним предкам, воспоминаниям о забытых временах, о странностях… Вот две звезды понеслись куда-то вниз, и выплыли былые годы…

Вот так же, старики сказывали, падали звезды в Смуту, как снег падали, не к добру это, – и опустел Рюриков трон, и пошли самозванцы, один, второй… А третий был (жила в семье такая молва) Лаврентий, сын Елены Шереметевой и сына Ивана Грозного, того самого, убитого в припадке гнева неистовым царем… А того раньше, в 1441 году, в Москве случилось трясение земли, кровати, сундуки ходуном по полу ходили. И тоже, сказывали, перед тем звезды как снег падали…

Мороз между тем трещал, воздух звенел хрусталями. Дорога шла гладкая, ровная, как все российские дороги в эту пору… «И отчего это сопровождают нас чудеса да войны? – думал Борис Петрович. – Характер вроде у людей тихий, мирный, а поди ж ты: всё чародейства да войны. Уж не к тому ли, чтоб разнообразить сии дороги, ландшафты ровные?.. И вот что еще худо – злодейства и козни вокруг главных людей. Завистники да наушники рассорили внука Дмитрия Донского с Шемякою – вышла у них драка, Василий отправился в Троицкую обитель на моление, а Шемяка послал своих людей, спрятав их в санях под рогожами; ворвались в обитель, раздели бояр и пустили голыми, а Василия тайно увезли и выкололи глаза… Экие дикие жестокости! Впрочем, не менее их и у Карлов „европейских“. Беды идут от приближенных и соперничества их. Взять того же Сильвестра. Был товарищем, другом Грозного, призывал к смирению, а придворные лицемеры нашептали царю, что пора, мол, своей волею управлять, и сослан был Сильвестр в Соловецкую обитель… Слаба человеческая порода, властен над нею дьявол…»

Однозвучно звенел колокольчик, тянули песню ямщики, лошади шли без устали. Эх, кони, верные мои кони! Что бы я без вас делал! Версты на Руси длинные, немерянные, без коней – смерть. От пространств этих необъятных многие беды происходят. Живут люди в далеких краях, не ведая друг о друге, до большого начальства скакать не доскакать. Оттого им местный голова, наместник, воевода – как царь. А ежели он глуп?.. Народ – что дети, простота да наивность, и в вечном страхе обретаются, а все оттого, что не хватает умных, заботливых начальников, – вот от Шереметевых-то не бегут крестьяне.

Дорога пошла черноельником. Лес плотно придвинулся к обозу. Деревья клонились под тяжестью снегов. Черные ели – в белых тулупах, осины опускаются белыми коромыслами. Тишина. Хорошо дремлется…

И вдруг – шум, крики, ругань!

– Шнель, шнель! – раздалось.

Что за чертовщина, откуда тут немцы? Рядом стояла тройка.

– Куда прешь? Не видишь?.. Пошел с дороги! – закричал ямщик.

Встречные не думали уступать дорогу.

– Стой!.. Тойфель! – путалась русская и немецкая речь.

Ничего нельзя было понять. Откуда тут немцы? Или то шведы?..

Афанасий переругивался:

– Уходи с дороги! Не видишь, важного человека везем?

– Мы тоже важные люди, – послышалась пьяная русская речь. – Мы главные царские слуги! – Хохот, и опять: – Матросы мы, золота желаем.

– Ехайте своей дорогой! – урезонивал их Афоня. – У нас шестерня, развернуть не могём!

Но разбойники уже окружили генеральскую карету и кричали:

– Господин генерал!.. Эссен, эссен… мы голодные, ну-ка!.. Царь не кормил нас, вот барин пусть накормит!.. Потрясем кошелек… Гульден, лег гельд… давай! Нас в Воронеже не кормили.

Значит, они из Воронежа? Небось с корабельных верфей? Шереметев знал, что там жестокие порядки – много пленных, мужиков свозили туда насильно, некоторые нарочно калечили себе руки, чтобы не идти на верфи. Злы на царя, а попался им фельдмаршал – вот так история!

У кареты продолжалась ругань. Афоня закрывал собою дверцу: «Куда прешь, сатана пузатая?» Но не зря на гербе шереметевском написано: «Не ярится, но неукротим», – Шереметев сам дернул дверцу и что было сил толкнул в грудь первого стоявшего. Тот упал в снег. Другой схватил его за грудь, а третий уже вытаскивал пистолет. И прямо перед лицом Шереметева оказалась голова, похожая на свиную морду (вот наваждение), и другая – с черными усами и вырванными ноздрями. Неужто тот самый, из Мариенбурга?

– Не пощадят вас, так и знайте! Если хоть один волос падет с моей головы! – прикрикнул он.

– О-о-о! Нихт ангст!.. Форвертс, генераль! – куражились шведы.

– Не только перед царем нашим – перед Богом ответите!

– Нет тут ни твоего, ни нашего царя!

– Вас повесят, ежели вред моей жизни причините!

– А кто узнает-то? Гы-гы-гы…

И он почувствовал, как в грудь уперлось дуло пистолета. Фельдмаршал не успел ударить по руке, как раздался выстрел и… упал пыж. И в тот же миг рванули кони! – расторопный Афоня постарался.

– Э-эх! Лошадушки, родимые! Не выдайте!

Сани понеслись, и только снежная пыль взвихрилась позади…

Вот что писал про то происшествие Шереметев свату своему Головину: «Все были пьяны; они начали бить и стрелять, и пришли к моим саням, и меня из саней тащили, и я им сказывал, какой я человек… И русские никто не вступились… Сие истинно пишу, без всякого притворства. А что лаен и руган был и рубаху на мне драли – об том не упоминаюся».

Злонамеренники, разбойники, ярыги, голь кабацкая, перекатная – сколько их на Руси!.. Нищ и наг народ тот, который не старается. Царь Петр попросту говорит: «Народ наш – что вобла: ежели не побьешь – никуда не годится». Шереметев мыслит по-другому: ежели дать хороших, справных начальников, не побегут на Волгу или в степи, посулам злым верить не станут.

Лошади – ах, славные были в тот раз лошадки! – вынесли их из леса в поле, а там и к ямщицкой заставе. Может ли кто оценить дом и тепло, и свечу горящую, если он не мерз и не стыл на дороге, не трясся на российских колдобинах?.. Выбежала навстречу собака, заторопился смотритель, и уже растеклась по телу истома от предстоящего отдыха, оттаяла душа…

Астрахань

Кто вершит судьбами человека? Кому подвластны его поступки и ведомы последствия? Богу, конечно, царю, конечно… Но Шереметев полагал в тайниках своей души, что жизнь такого человека, как он, зависит лишь от него самого. Родовитые люди, которые испокон веку находятся на службе у государя, сами решают свою судьбу. Корабль российский ведет капитан – царь. Но рядом близкие люди, приближенные, они вроде как снасти корабля. Крепки снасти – крепок корабль. Ради прочности того корабля Шереметев, не любивший войны, покорил себя царскому делу, и вся-то жизнь его в боях и походах…

К 1705 году, пока воевали со шведами на Западе, выяснилось, что на Востоке поднялись волнения, – и корабль дал течь. Как ни быстро носился царь Петр по дорогам, а упустил за спиной своей бунт. Надо было спешно посылать туда кого-то из сподвижников. Меншикова, Апраксина не пошлешь, зато Шереметев – набольший боярин, уважаем, к старорежимникам ближе, и в армии авторитет имеет.

Узнав о таком царском решении, фельдмаршал чуть не слег от огорчения. К тому же растолковал сие по-своему: в немилость попал к государю, должно, из-за последних их пререканий. В недавнее время Петр дал приказ: спешно, «не причитая», осадить город Дерпт; Шереметев же, ссылаясь на неполадки в армии, недостаток фуража, хлеба, отговаривался. Тогда Петр сам прибыл в Дерпт, нашел, что осадные работы ведутся худо, все переделал, высказал недовольство его медлительностью и своеволием. Да, бывало, что в ответ на требование государя Борис Петрович отвечал заносчиво. Например, в Польше: «По указу твоему, государь, в поход собираюсь и как могу скоро, так и пойду». Не мог он двинуться, ежели люди и лошади не в порядке, – объяснял царю, что «от тесноты завелись великие скорби», что «обидимы многие», боялся, как бы офицеры «не покорыстовали и солдаты бы не оголодовали». Петра это злило, говорили даже, что обзывал он его «русским медведем». Да, правильно упреждал его брат Владимир: «Ослабу своим людям дашь – немилость царскую иметь будешь…»

Вот и случилось, пришел указ: «Генерал-фельдмаршалу немедля собирать людей и отправляться на Волгу».

«Немедля, скорее, поспешай» – всё те же слова. «А может, за то время бунт и сам утихнет?» – размышлял Борис Петрович и не спеша готовился к отъезду из Москвы. Целых два месяца снаряжал солдат, собирал рекрутов, оружие, обмундирование.

В те дни как-то сидели они с царевичем Алексеем и вели разговор о царе, о вере православной, о Петровых новшествах. Алексей был взволнован:

– Слыхал, Борис Петрович, кирку лютеранскую велено строить в Москве?

– Благое дело, – сказал Шереметев, – сколько пленных шведов теперь поселилось у нас. Надобно и им молиться.

– Да? А духовник мой сказывал, что в Европах нету ни единой православной храмины, значит, и нам не надобно.

– Одними пушками воевать прикажешь? Россия – страна великая, всем место найдется, сила ее – в мире, добре да согласии с разными человеками. Или желаешь ты, чтобы мы, как иные раскольники, врывались в храмы, били попов, выбрасывали иконы?

Царевич упорствовал, замолчал, а потом опять обрушился на чужеземные нововведения:

– Волки не могут начальствовать над овцами! А иноземцы все яко волки.

– Да как же? Ведь в Европе дело-то идет лучше, чем у нас, отчего же не позаимствовать?

– А вот в Воронеже, – горячился царевич (опять этот Воронеж!), – отец Митрофан, сказывают, явился в царские палаты, а там – штуки грудные, Бахус этот поганый… И музыку немецкую в ящике играют.

Тут Шереметев согласился с Алексеем: мол, правильно, что отец Митрофан не пошел в дом, где стояли «грудные штуки» – языческие скульптуры, да только ведь слыхал он, что Петр послушался Митрофана и убрал их…

Не имел он права вести с сыном разговоры против отца, но и сам в те дни ох как сердит был на царя! Сражаться с турками, с Карлом, со Шлиппенбахом – одно, но отправляться на Волгу воевать против своих, российских, – истинное наказание. Петр писал в начале сентября 1705 года, чтобы через две недели полки его были в Казани, но фельдмаршал прибыл в Нижний в ноябре, а в Казанскую землю явился только в конце месяца.

Тут он встретился с башкирцами, выслушал их челобитные. Жаловались они на великие поборы (еще бы! – с Карлом без денег не навоюешь), на притеснения воевод. Оказалось, что некоторых воевод они посадили в остроги, а зачинщики скрылись в степях. Шереметев, по своему обыкновению, собрал главных людей и принялся их увещевать, прося «отстать от своих шалостей». А затем велел написать челобитную на имя государя, мол, передаст, а тот все рассудит.

Слова его возымели действие, и постепенно уфимцы и башкиры «почали быть в послушании и покорности и подати платить». Однако тут оказались другие недовольные – русские начальники: почему боярин «оказует иноверцам ослабу»? Почему от лодырей и злодеев берет челобитную?

А зараза буйства и злонамеренности уже бушевала по всей Волге. Командующий экспедиционным корпусом Шереметев отправился вниз по реке. Смешалось всё – казаки, башкирцы, калмыки, стрельцы, раскольники – и «гуляли нався»!

Раскольники грозили царю-нехристю, разносили слух, что юродивому явился во сне Христос и вещал, что пришла пора покарать царя. И опять эти несуразные гневы по поводу русской бороды и коротких немецких кафтанов. «Режьте наши головы, оставьте наши бороды», – твердили сосланные стрелецкие начальники.

– Образ Божий не в бороде, а в душе, – увещевал Шереметев. Он даже рассказал случай, бывший с его сродником Матвеем, как повстречали благословить, однако тот наотрез отказался из-за того, что юноша был обрит. Между тем миновало время, вырос Матвей и стал самым мирным православным человеком…

Казалось, Петр уже расправился со стрельцами, многие из них сосланы были в астраханские края, но те не угомонились: писали челобитные на немцев, поминали Милославских, мол, взойдут еще их семена. Хуже всего, что тут, как когда-то в Москве, нашлись разбойники, которые, выдавая себя за шереметевских людей, нападали на стрельцов и возбуждали население. «Сарынь на кичку!» – кричали разбойники, гуляли по Волге, и никто не желал работать.

И тут случилось то, что редко бывало с фельдмаршалом: терпение его кончилось, он рассвирепел! Если в детстве бабушка называла его медвежонком за «увальчивость», то, став генералом, он мог иной раз так взъяриться, что делался неузнаваем, и тогда кругом шептались: «Медведь свирепеет».

К сожалению, случилось это не ко времени: как раз тогда, когда царь, желая мирного решения астраханских дел, послал грамоту, в которой обещал астраханцам прощение грехов, если они «отстанут от задуманного». Шереметев же, явившись под Астрахань, стал действовать жестко, чем вызвал новое возмущение.

Началась пальба, подожгли слободку, завалили вход в город – чем ответить фельдмаршалу? Он пушками стал прокладывать дорогу, повергнув город в ужас и смятение. Когда полк его наконец с саблями наголо вошел в город, то астраханцы легли ниц на землю, повставали все на колени – от Вознесенских ворот до самого Кремля.

Начались допросы, разбирательства. Теперь фельдмаршал проявлял себя как «желатель мира». Были перевыбраны стрелецкие начальники. Около 200 человек отправлено в Москву, к Ромодановскому, еще более – в Петербург, на строительство, «заглаживать свои вины»…

Тяжко далось то подавление мятежа Шереметеву. Однако нестерпимо сделалось его душе, когда узнал, что Петр послал к нему «своего человека», «соглядатая». Сержант по фамилии Щепотьев – комиссаром! – и должен держать фельдмаршала «в железы»! Это окончательно «утягчило» сердце Бориса Петровича. Верой и правдой служил государю, никогда, ни единого разу (как другие) не был замешан в казнокрадстве – и ему не доверять! Теперь царские указы шли в двух экземплярах, и Шереметев должен согласовывать действия свои со Щепотьевым. Оскорблен, уязвлен был Борис Петрович безмерно.

Согласовывать распоряжения, покоряться сему хоть и храброму, но грубому человеку? Борис Петрович всеми возможными способами избегал с ним встреч. Хозяйственных, воинских дел множество, но не со Щепотьевым, а лишь с братом Владимиром надобно их осмысливать.

Государю нужны корабельные сосны, которыми полны камские берега? Шереметевы отправят баржи. Купить лошадей для армии? – тут они дешевы, и уже готово пополнение для кавалерии. Хлебные запасы тоже посылает в столицу. В Москву в те месяцы то и дело идут фельдмаршаловы донесения:

«Донских казаков, которые были на Царицыне, между которыми были слова, что-де драться нам не за что, отпустил я в домы…»

«Солдаты набраны в рекруты – в Казани 600, в Синбирску – 120…»

«Жалованье определил я солдатам 5 рублев в месяц, если же будет скудно, то чинить по рассмотрению…»

Время шло, мысли давно и неотступно тянулись к Москве, омерзело жить под наблюдением Щепотьева, дума была одна: как выбраться отсюда? Борис Петрович писал Головину, свату своему, просил присмотреть за «домишком», «людишек его не оставить». Головин – светлая голова, царский министр, – может, избавит его от сей каторги? О Щепотьеве ему сообщал: «Как пришел в свой двор, Щепотьев говорил во весь народ, что прислан за мною смотреть, что станет доносить, чтобы я во всем его слушался… Живу, как в крымском полону… Подай помощи, чтобы взять меня в Москву!» «Федор Алексеевич, милостивец! Прошу твоей ко мне милости. Михаил Щепотьев ракеты денно и нощно пускает, опасно, чтоб город не выжег… Всенародно говорит, что хочет меня государю огласить, не знаю чем…»

Разбирать тяжбы, воевать со своими, иметь дело с хитрыми и жадными воеводами, иметь под боком соглядатая – как все это надоело! «Медведь» не мог себя сдерживать и пошел на последнее – на хитрость, стал жаловаться на хворобы, дабы вызвать сочувствие, мол, «пришла болезнь ножная: не могу ходить ни в сапогах, ни в башмаках, а лечиться не у кого»…

И наконец-то! – явился царский указ: возвращаться фельдмаршалу Шереметеву назад, и «как можно наискорее». Слава Богу!

Петр умел тайными чувствами угадывать настроения своих подданных. Видно, понял, как измучен, обижен Шереметев, и решил его щедро наградить. Если бы только грамоту дал о славном завершении экспедиции, если бы только положил самое высокое жалованье (семь тысяч рублей), но еще пожаловал 2400 крестьянских дворов в Ярославском уезде!.. Ах, государь, всемилостивец! И все же года два еще держал на него обиду Борис Петрович…

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК

Данный текст является ознакомительным фрагментом.