12

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

12

Не знаю, имеет ли смысл напоминать читателю это сочинение, давно разошедшееся на цитаты. Но перечитать его имеет смысл уже хотя бы потому, что стихи-то, в общем, хорошие: белые, в отличие от рифмованных, Горькому удавались. Здесь он писал с натуры – как-никак часто бывал у моря, видел шторм, – и если оставить в стороне революционный пафос, то сама пластическая картина моря перед бурей удалась ему чрезвычайно. Главное тут – верно найденный ритм, четырехстопный хорей, идеально выражающий страшное напряжение в воздухе, предгрозовое, жадное ожидание. Хороша и цветовая гамма «Песни» – черная, белая, синяя. «Синим пламенем пылают стаи туч над бездной моря. Море ловит стрелы молний и в своей пучине гасит». Как хотите, а это здорово, это динамично, это отлично запоминается – и во всем этом какая-то свежесть, радость, никакого отношения не имеющая к русской революционной ситуации. Хватит бояться! Хватит ждать катастрофы – пусть она уже разразится! И не так все страшно, как кажется: «В гневе грома – чуткий демон – он давно усталость слышит». В контексте «Весенних мелодий», остроумных, как всякая горьковская сатира, «Песня», конечно, звучала сильней – там изображены птицы-доносчики, птицы-обыватели и птицы-мечтатели, грезящие о ко-ко-конституции; на их фоне Буревестник еще ярче, и ясно, по крайней мере, к чему ведет автор. Он призывает ни на что не надеяться и ничего не бояться. Но и в таком изрезанном виде «Весенние мелодии» свое дело сделали. Несмотря на избыточную, картинную образность, на всякого глупого пингвина и вещих гагар, которым недоступно наслажденье битвой жизни, «Буревестник» самим своим ритмическим решением и цветовым рисунком внушает читателю некий грозный восторг. И это серьезная заслуга Горького, не говоря уж о том, что сама позиция – не надеяться ни на какие легальные способы борьбы – в России тоже актуальна: пингвинам и гагарам тут действительно ничего не светит. Да, прямота басенного хода, да, примитив – но энергия искупает все.

Вскоре власти не нашли ничего умней как выслать Горького с семьей из Нижнего в Крым; на всем пути следования его поезда были организованы студенческие демонстрации и восторженные митинги, в Харькове чуть вокзал не разнесли. Горький увидел в этом, разумеется, не только и не столько взлет личной славы – он впервые понял, насколько серьезна общественная ситуация в стране, где высылка одного, пусть знаменитого, писателя с расплывчатыми революционными идеями способна возбудить такую реакцию интеллигенции. В Крыму он и лечился близ Ялты (без права проживания в ней), много общаясь с Толстым и обдумывая следующую драму. Этой драме суждено было остаться самым популярным его произведением – популярным без всякого искусственного насаждения и принудительного изучения. Эволюция ее замысла весьма характерна: пьесы Горького ведь в большинстве своем бессюжетны, это именно «картины», как он их чаще всего называл. Исключение составляют его немногие чисто драматургические, фабульные удачи – вроде «Фальшивой монеты» или «Старика»; но это вещи поздние, далеко не имевшие того успеха, и даже в замечательно напряженном «Старике» проблемы с развязкой. Новая пьеса имела поначалу сюжет столь простенький, что автор сам от него быстро отказался: Горького занимал ночлежный быт, интересовали типы дна, он захотел написать очередное свидетельство об ужасе этой подпольной жизни, в которой все друг друга ненавидят, – но тут приходит весна, ночлежники выползают на солнышко, начинают благоустраивать свой грязный двор… и на этом как-то примиряются, улыбаются друг другу, жизнь, короче, налаживается, как в современном анекдоте про бомжа. Не под влиянием ли бесед с Толстым сформировался такой вполне толстовский замысел? По ходу работы над пьесой, однако, он приобрел совершенно новые черты – в пьесе возник Лука, без преувеличения самый обаятельный герой горьковской драматургии. Этот старичок-странник – явно с криминальным прошлым, беспашпортный, то ли беглый каторжник, то ли бродяга с каторжным опытом, – вносит в жизнь ночлежки бесспорную новизну: у него нет ничего общего с кротким странничком из русской сусальной литературы. Этот старец остер на язык – чего стоит знаменитая реплика в ответ на слова полицейского Медведева: я, мол, не видел тебя в моем участке. «Это оттого, дядя, – отвечает Лука, – что земля-то не вся в твоем участке поместилась… осталось маленько и опричь его…» В суматохе, в которой убит хозяин ночлежки Костылев, Лука умудряется исчезнуть первым, что дает некоторым толкователям основание полагать, будто он-то на самом деле и убил-с. Наконец, он обладает уникальным даром проповедника – иначе как бы прочие ночлежники поверили в его столь убедительные утешения? А утешает он всех: больную Анну, романтическую Настю, спившегося Актера, разорившегося Барона, опустившегося Бубнова, изувеченного Татарина… Только бывшего телеграфиста Сатина не утешает – потому что Сатин в этом и не нуждается. И Лука отлично чувствует это. По сути, они два главных героя пьесы, но – и в этом впервые проявляется мастерство Горького-драматурга – прямого контакта между ними почти нет. Их спор – заочный.

Многие – и небезосновательно – видят в горьковской пьесе спор с Толстым и чуть ли не месть Толстому. Еще читая графу первую редакцию пьесы – ту самую, в которой покамест не было Луки, – Горький услышал от него недоуменный вопрос, очень его обидевший: «Зачем вы это пишете?» Самоцельное изображение низов и их страданий в самом деле было Толстому чуждо – хорошо, так вот же тебе, вот зачем я это пишу. «Я хотел поставить вопрос о правде и сострадании», – признавался Горький впоследствии. Правда, увидеть в Толстом утешителя и сострадателя было уж совсем проблематично – скорей он похож на Луку, как Горький характеризовал его после, в поздней статье «О пьесах»:

«Наиболее распространен среди бродяг и странников „по святым местам“ утешитель-профессионал, ремесленник, он утешает потому, что за это – кормят… Есть еще весьма большое количество утешителей, которые утешают только для того, чтобы им не надоедали своими жалобами, не тревожили привычного покоя ко всему притерпевшейся холодной души. Самое драгоценное для них именно этот покой, это устойчивое равновесие их чувствований и мыслей. Затем для них очень дорога своя котомка, свой собственный чайник и котелок для варки пищи… Утешители этого рода – самые умные, знающие и красноречивые. Они же поэтому и самые вредоносные».

Конечно, сказать о Толстом, будто он утешает, потому что за это кормят, – немыслимо ни при какой враждебности; ясно, что речь идет о другом – о его ко всему притерпевшейся душе, о внутренней холодности. Горький эту холодность чувствовал – и боялся ее, потому что сам так спокойно и свысока относиться к жизни не умел. Ему кажется, что вся толстовская программа действий – самосовершенствование, опрощение, ненасилие – как раз и есть паллиатив, сладкая ложь самоуспокоения; интересно, что против толстовской морали взбунтовался в свое время и Чехов. Видимо, эта мораль – в самом деле для очень сильных и очень счастливых людей; другим она не подходит – им без внешних перемен никак. Бунт Горького против Толстого, отразившийся в новой драме, – тоже в некотором смысле бунт против Бога, который вдобавок изображен весьма неприглядно. Чтобы противопоставить нечто утешительной проповеди Луки, понадобился телеграфист Сатин, который и произносит гимн человеку; но – вот мастерство Горького, вот примета его ранних сочинений, где литературщина выворачивалась наизнанку! – этот гимн произносится спьяну, и хвалу человеческому всесилию провозглашает нищий, человек дна. Этот замечательный драматургический контрапункт – лишь одно из тех сильных противоречий, на которых держится пьеса: утешитель оказывается убийцей (ведь именно из-за него гибнет обнадеженный было Актер), нищий говорит о величии, а хозяин ночлежки Костылев – самое бессильное, больное и в конце концов гибнущее существо. Это контрасты простые, лобовые, но для театрального искусства ничего другого и не надо.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.