12

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

12

Из Москвы он в вагоне для скота отправился в Нижний – уже с твердым намерением заниматься литературой; там его ждал первый профессиональный успех, семья и первая слава. Что представлял собою Горький образца 1889 года – о том ярче всего рассказывают две его цитаты, на первый взгляд друг с другом не связанные. Первая из «Времени Короленко»:

«В Нижнем жил Каронин; я изредка заходил к нему. Больной Николай Ельпифидорович вызывал у меня острое чувство сострадания.

– Может быть, и так, – говорил он, выдувая из ноздрей густейшие струи дыма папиросы, и, усмехаясь, оканчивал:

– А может быть, и не так…

Речи его вызывали у меня тягостное недоумение, мне казалось, что этот полузамученный человек имел право говорить как-то иначе, более определенно».

Вот! Здесь он сказался с необыкновенной полнотой, с этой своей чертой впоследствии боролся: замученные, много повидавшие люди имеют право говорить «определенно». Весь свой жизненный опыт Горький использует не только как материал для литературы, а как доказательство своего права на определенность. При этом люди чрезвычайно его не устраивают, и прежде всего – он сам. Разбираться в себе ему страшно, там есть что-то такое, чего лучше не трогать. Вот как он об этом расскажет тридцать лет спустя в рассказе «О вреде философии»:

«Все, о чем я говорил, еще – не я, а нечто, в чем я слепо запутался. Мне нужно найти себя в пестрой путанице впечатлений и приключений, пережитых мною. Но я не умел и боялся сделать это. Кто и что – я? Меня очень смущал этот вопрос. Я был зол на жизнь – она уже внушила мне унизительную глупость попытки самоубийства. Я е понимал людей, их жизнь казалась мне неоправданной, глупой, грязной. Во мне бродило изощренное любопытство человека, которому зачем-то необходимо заглянуть во все темные уголки бытия, в глубину всех тайн жизни, и порою я чувствовал себя способным на преступление из любопытства… Мне казалось, что если я найду себя, – пред женщиной сердца моего встанет человек отвратительный, запутанный густой крепкой сетью каких-то странных чувств и мыслей…»

Вот в этом, пожалуй, он весь: он заглядывает в человека – и не находит там основы, опоры, проваливается в бездну: не видит ничего, что удерживало бы людей от падения. Тем более что этих бездн и падений он насмотрелся. Но мысль о том, что от них ничто не спасет, – еще ужасней самого грубого реализма: вот почему ранний Горький так любит либо романтические сказки о героях, либо этнографические и бытовые зарисовки, но всячески избегает психологии. Страшно сказать, что бы он там увидел – «на дне», «в людях»: весь поздний рассказ «Карамора» – как раз о провокаторе, все пытающемся доискаться до нравственной основы в себе – и не находящем ее. Ничто в его душе не протестует против подлости, он никак не может ужаснуться злодейству – и идет на все большие мерзости, чтобы тем сильней изумиться собственной невозмутимости. Наверное, это самое автобиографичное из его произведений. Горький – человек удивительно свободный, в том смысле, что ни одним из дворянских или интеллигентских предрассудков совесть его не отягчена. Отсюда и небывалая свобода в изображении ужасного, и преступание границ художественного такта: он смог принести в литературу материал, которого в ней прежде не было, но именно это отсутствие внутренних границ мучило его всю жизнь. Может, одобрение воспитательных колоний, которое ему впоследствии так часто ставили в вину, было следствием полного отсутствия этих барьеров: он искал хотя бы внешние ограничители, бросался в несвободу, как другие ищут воли. Отсюда и бродяжничество – тоже поиск пределов; потому всю жизнь и не мог остановиться, искал человека сильнее себя – и не находил. Чистый байронизм с поправкой на эпоху – настоящий байронит в тогдашней России только и мог быть бродягой. Интересно, что тип «лишнего человека» на протяжении нашей истории социально опускается, переходит из дворян в разночинцы, из разночинцев в босяки – видимо, в поисках все большей свободы. А может, просто дворяне перестают быть главным действующим классом – и тогда в других классах, выходящих на сцену, заводятся свои лишние люди: неизменный атрибут здорового общества, где обязаны быть сомневающиеся. Горький – пролетарский Печорин, свидетельство того, что теперь судьбу России будут решать низы. Вот так – от дворян Печорина и Онегина, Бельтова и Рудина, к разночинцам Базарову, Волгину и Молотову, а от них – к Горькому, главному собственному персонажу, не находящему себе места, – развивалась генеральная линия русской словесности: тема сильного человека, не удовлетворяющегося убожеством русской политики, идеологии и быта. Но чем ниже он падает социально, тем выше – как бы в порядке компенсации – оценивает себя: Печорин себя ненавидит – Горький полагает себя сверхчеловеком. Это тоже любопытный зигзаг литературной истории… но мы отвлеклись.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.