Оглушительное тявканье

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вам не нравится, что хохочем кровью,

Не перестирываем стиранные миллионы раз тряпки

Что вдруг осмели

оглушительно тявкнуть – тяв!

Анатолий Мариенгоф («Явь»).

Почему этот лежащий передо мной сборник стихотворений называется «Явь»? Почему не «Тяв!»? «Тяв!» вполне соответствовало бы содержанию сборника, представляющего собою одно сплошное оглушительное тявканье. Как видно из приведенного четверостишия, один из главных участников сборника, поэт Анатолий Мариенгоф, склонен согласиться со мной, что это действительно тявканье, бессмысленный и дерзкий собачий лай, пронзительный визг бешеного пса, брызгающего слюной и хохочущего кровью.

Поэт Анатолий Мариенгоф нахально (нахальство – высшая добродетель) спрашивает нас: «Вам не нравится, что мы осмели (!) тявкнуть – тяв?» Заявляю, что я лично ничего не имею против, – пускай себе тявкают. Я знаю, они смирные – не укусят. Но я хотел бы знать, зачем это тявканье печатают? Зачем издательство, помещающееся в доме № 11 по Тверской (!), издает и распространяет произведения бешеных тявкающих поэтов? и зачем тявканье связывают с революцией? Зачем тявканье посвящают Октябрю? Кто шутит с нами такие глупые шутки?

Об основоположнике революционного тявканья следует сказать несколько слов. Анатолий Мариенгоф хочет казаться страшным, буйным. Он из кожи лезет вон, чтобы испугать нас насмерть. Но нам нисколечко не страшно. Нам сразу видно, что молодой человек просто «форсит»:

Я из помойки солнце ладонями выгреб,

Лунные пейсы седые обрезал у Бога.

Камилавку

с черепа мудрого сдернул…

А в другом стихотворении он еще так похваляется:

Живот давно гадий (?!)

Тысячелетьями прелый

Огню

Предаю навоз;

Земли потрясаю

Тело;

Взрывами гроз

Разорванных уст

К пощаде

Звериный глушу зов.

Конечно, зов разорванных уст он глушит оглушительным лаем…

В третьем стихотворении он обращается к Богу, нахально, на ты:

Кровью плюем зазорно

Богу в юродивый взор…

По тысяче голов сразу

С плахи к пречистой тайне…

Молимся тебе матерщиной

За рабьих годов позор…

– Ишь, ты его! – воскликнет неискушенный читатель. – Какой титан! – Но дочитайте, читатель, до конца. И вы убедитесь, что перед вами не титан, а хам. Самый обыкновенный петербургский нахал, ферт, каких много…

Аттестует себя Анатолий Мариенгоф:

Я не цыган-конокрад,

В таборе

Гордый конем уведенным,

Я, как игрок, высшую ставку

Взявший в игре

У шулеров, в доме игорном

Без подтасованных карт

И без единой крапленой…

Вот видите! А вы испугались! Вы думали – титан! А это просто шалопай, завсегдатай игорных притонов – тип, в сущности, безвредный… Ему повезло: он взял у шулеров «высшую ставку», на радостях, вероятно, подвыпил, – ну и бредит, тявкает, хохочет, визжит, плюется…

Это – не титанум, это хамство подвыпившего ферта. Подвыпивший ферт не страшен, но – ради Бога, уберите его куда-нибудь подальше, – смотреть тошно…

Хамство Мариенгоф возводит в культ, – но хамство у него мелкое, мальчишеское.

Покорность топчем сыновью,

Взяли вот и в шапке

Нахально сели,

Ногу на ногу задрав…

Вот удивил! Нахально сесть, ногу на ногу задрав – это у нас, на Руси, кто не умеет? Или матерщиной Богу молиться! Для этого тоже не надо быть героем. Кто у нас материться не умеет? И ведь это все, больше ничего нет. Сесть, задрав ногу на ногу, вдруг «по матери» – вот предел желаний молодого поэта Мариенгофа…

Есть в этом молодом поэте что-то передоновское. Помните Передонова из «Мелкого беса»? Я уверен, что Мариенгофу не однажды приходила в голову побрить кота или содрать обои, плевать на стены, гадить в комнате. Еще ему хочется на паперти танцевать канкан, с Вараввой под руки прогуляться по Тверской.

У него больше размаху, чем у Передонова, у него фантазия богаче и извращеннее, – но общее, так сказать, направление у обоих этих «героев» одинаковое.

И вкусы у Мариенгофа передоновские. Ему всюду мерещатся помойные ямы, – положительно у него какое-то «влеченье род недуга» к помойным ямам и грязным тряпкам. В исступлении он пишет:

Тресни

как мусорный ящик,

Надвое земли череп…

Копытами

прокопытен

Столетьями стылый

земли затылок

И ангельское небо, как чулок

С продранной пяткой,

Вынуто из прачешного корыта

Совершенно чистеньким…

Я из помойки солнце ладонями выгреб…

И садизм какой-то передоновский, надрывная, болезненная, сладкострастно-хамская какая-то жестокость, кровожадность есть у Мариенгофа.

Головы человечьи

как мешочки

Фунтиков так по десять,

Разгрузчик барж

Сотнями лови на!

Кровь, кровь, кровь в миру хлещет,

Как вода в бане

Из перевернутой лоханки,

Как из опрокинутой виночерпием

На пиру вина

Бочки…

Из твоего чрева,

Говорит поэт России, —

Из твоего ада

Пьяному кровью

Миру вынуть

Новую дщерь,

Новую Еву…

Мариенгоф – поэт крови и разрушения.

Слышишь косы

Из костей хруст?

Слышишь пожаров рев?..

Он хочет быть посадником, чтобы иметь право казнить и миловать. Но миловать он никого не будет.

Застонет народ чистый

От суда моего правого

С вами вместе пойдем на приступ

Московии златоглавой.

Затопим боярьей кровью

Погреба с добром и подвалы,

Ушкуйничать поплывем на низовья

И Волги, и к гребням Урала…

Кровь, кровь, кровь… кровь, огонь, разрушенье… Кровь ради крови. Бей, губи, режь, потому что все позволено, все можно…

Все позволено, все можно! – этот основной мотив (в котором – апогей хамства) красной нитью проходит через все произведения Мариенгофа.

* * *

Мы подробно остановились на Мариенгофе, потому что его стихи занимают первое и самое видное место в сборнике: потому что он задает тон, потому что он самый яркий, самый типичный представитель «революционного футуризма», потому что он договаривает до конца то, на что другие только намекают.

Нам нужно было набросать портрет Мариенгофа как поэта, чтобы выяснить весьма важный и весьма интересный вопрос: почему и как оглушительное футуристическое тявканье связано с пролетарской революцией, с Октябрем?

* * *

К революции примазалось множество темного люда. Многие представители контрреволюционной буржуазии сумели усесться на тепленьких советских местечках. Но эти не так вредны. Гораздо хуже примазавшиеся к нам озорники, хамы, бывшие жандармы и полицейские, кровожадные и жестокие. Их манит не столько запах золота, сколько запах крови. Они чуют в революции родную стихию. Пролетариат, конечно, сбросит и раздавит всех этих прилипших к его телу гадов. Но пока мы переживаем период острой борьбы, период крови и железа, прилипание гадов неизбежно.

Примазавшийся к революции темный люд воспринимает революцию по-своему. Пролетарского пафоса творчества у этого люда, конечно, нет, но у него есть какой-то звериный, темный, глубоко антипролетарский по существу своему, буйный пафос разрушения, пафос истребления и мучительства. Пафос хамства. «Мы наш, мы новый мир построим!» – вот лозунг революционного пролетариата. – «Бей, руби, жги, – потому что все позволено!» – вот лозунг примазавшегося темного люда – какая глубокая пропасть между этими двумя лозунгами! Кто не видит, что лозунг темного люда – это лозунг контрреволюции…

Кровь, кровь, кровь, – только кровь, и ничего больше. Кровь для крови. Вот смысл революции с точки зрения хама. Костей хруст и пожаров рев. Пусть разгрузчики барж сотнями ловят головы, человечьи! Пусть застонет народ чистый! Затопим кровью погреба с добром и подвалы! По тысяче голов сразу с плахи пречистой тайне!

Метлами ветру будет

Говядину чью подместь

В этой черепов груде

Наша красная месть…

Темный люд понял завоеванную кровью свободу как свободу обрывать обои и гадить в комнате; как свободу сесть в шапке, ногу на ногу задрав.

Слыхано ль было, чтоб ковальщик

Рельсовых шару земному браслет

Дымил важно так махоркой,

Как офицер шпорами звякал?

Тут, очевидно, титанизм подменен хамством.

Мы не скрываем от себя, что революция расковала скованного раньше страхом человека-зверя, хама-мучителя, кровожадного садиста…

Футуристские тявкуны подходят к Октябрю именно с точки зрения этого раскованного хама. Примазавшийся к революции озорник и воспевающий революцию футурист – это явления одного и того же порядка. Недаром Анатолий Мариенгоф откровенно признается: «Я сам из темного люда». Он сам и есть этот «ковальщик», который важно дымит махоркой и звякает шпорами, как офицер, который низводит титанизм революции на степень простого, пошлого хамства. Настоящий «ковальщик рельсовых шару земному браслет» не поймет Мариенгофа, с презреньем отвернется от него; настоящему пролетарию-творцу чуждо и противно это «плеванье зазорное Богу в юродивый взор», эта молитва матерщиной, эта отвратительная смесь передоновщины со смердяковщиной. Пролетариату это оглушительное тявканье не нужно…

Почему же, спрашивается, Анатолий Мариенгоф с братией пользуется особым покровительством наших советских «властей предержащих»? Почему они – казенные привелигированные поэты?

Анатолий Мариенгоф восклицает:

Мы! Мы! Мы всюду

У самой рампы, на авансцене,

Не тихие лирики,

А пламенные паяцы!

Кто поставил паяцев у самой рампы на авансцене?

Долой их! Вон!

А. Меньшой

* * *

Полностью эту статью-рецензию на стихи А. Мариенгофа, опубликованные в сборнике «Явь», мы перепечатали не случайно. Ведь она стала весьма заметной вехой в жизни будущего имажиниста. Хотя основная масса авторов предисловий и послесловий к выходящим ныне его книгам напрочь пренебрегает ею.

А уже не однажды отмеченный Б. Большун, назвавши эту статью, которая, по его словам, «не оставляла камня на камне от стихов Мариенгофа», тут же переходит к пересказу книги В. Львова-Рогачевского «Имажинизм и его “образоносцы”», что вышла два с лишним года спустя, а затем вдруг выдает желаемое за действительное такой иезуитской фразой: «Другим имажинистам, опубликовавшим свои стихи в “Яви”, тоже досталось от критики» (там же. С. 43).

Чтобы подкрепить эту фразу, он говорит об оценке В. Львовым-Рогачевским подборки стихов В. Шершеневича из названного сборника. Но, помилуйте, ведь в «Яви» ни одного стихотворения Вадима Габриэлевича не было, а опубликован лишь большой отрывок из его трагедии «Вечный жид». Таким образом, складывается убеждение, что Б. Большун ни сборника «Явь», ни статьи «Оглушительное тявканье» и в глаза не видел. Или преднамеренно лгал, как это было в иных случаях, с которыми мы еще не раз столкнемся.

Ознакомившись с полным текстом статьи Адольфа Меньшого, читатель видит, что вся она посвящена анализу именно мариенгофских 14 стихотворений, которые тот, пользуясь предоставленной ему властью, нахально опубликовал в сборнике.

Между тем, у Б. Большуна свой взгляд на этот скандал в целом. Во всем он видит «происки Есенина»: «Отсюда можно попытаться сделать предположение, – пишет он, – о той роли, которая отводилась Мариенгофу, по замыслу Есенина, в имажинизме: его стихи и были той скандальной рекламой, той “пощечиной общественному вкусу”, которая и привлекала внимание широкой публики к имажинизму и, само собой разумеется, к Есенину, как наиболее значительному поэту этой группы и ее вождю» (с. 43).

Вот так – ни больше, ни меньше: Мариенгоф создавал славу Есенину! А для большей убедительности процитируем еще одну мысль заморского профессора: «Как же расценивали появление “Яви” сами имажинисты? Прежде всего, их цель была достигнута – пришла известность, хоть и скандальная, но быстрая и громкая» (с. 42).

Однако поставим все здесь с головы на ноги. Если читатель в отличие от Б. Большуна еще раз пробежит глазами по строчкам статьи, он убедится в том, что никакой другой фамилии, кроме мариенгофской, в ней нет, как напрочь отсутствует и слово «имажинист». Критик А. Меньшой причислил никому неведомого А. Мариенгофа к футуристам, чьи имена преобладали в сборнике. И потому, пользуясь выводами Б. Большуна, Мариенгоф создавал «славу» именно этому литературному течению, а не имажинистам, которые только что робко заявили о себе своей декларацией в газете «Советская страна». И, естественно, себе любимому.

Это издание тоже было новым, никому неизвестным. Оно вышло всего четыре раза и закрылось после 17 февраля 1919 года. Скорее всего, тому способствовал выпуск и мариенгофской «Яви». Ведь Анатолий за неделю до закрытия газеты при помощи своего пензенского знакомого Бориса Малкина не менее нахально «отметился» в ней.

В номере за 10 февраля в «Советской стране» была опубликована не только декларация имажинистов, под которой красовалась фамилия будущего «образоносца», но и его кощунственнейшая поэма «Магдалина». Та, после прочтения которой Ленин назвал ее автора «больным мальчиком», а Бунин – «сверхнегодяем».

Цитировать этот бред и даже критические упоминания о нем считаем делом непристойным. Достаточно назвать красноречивые заголовки двух статей – «Литературное одичание» и «Литературные спекулянты» В. Фриче и В. Блюма в «Вечерних “Известиях”» от 15 и 20 февраля, в которых авторы негодовали по случаю явления народу такого имажинизма.

Потому реакция на выход «Яви» была серьезной. Она выразилась не только в статье «Оглушительное тявканье», но и в оргвыводах. На заседании исполкома Моссовета, органом которого, кстати, была газета «Советская страна», резкой критике подверглись художники-футуристы за своеобразное оформление города к празднику 23 февраля. Заодно речь шла и о футуристической литературе и «некиих имажинистах, приютившихся под крылом Наркомпроса в советских периодических изданиях, в книгах и в организациях».

Снискавший своими публикациями и редактированием «Яви» скандальную славу Анатолий Мариенгоф, был изгнан из литературных секретарей издательства ВЦИК и даже из квартиры ранее «добровольно уплотнившейся» семьи инженера. А дядя Костя, он же Константин Еремеев, за то, что в условиях тяжелейшего бумажного кризиса санкционировал выход такой «неправильной» литературы, как писал американский автор двухтомной книги «Русский имажинизм. 1921–1924» Владимир Марков, получил выговор.

Если судить по фразе Мариенгофа из «Романа без вранья»: «Случилось, что весной девятнадцатого года я и Есенин остались без комнаты», можно утверждать, что за выход «Яви» в таком виде пострадал и Есенин, как руководитель группы имажинистов, в которую входил Мариенгоф. Тем более что они вместе «заглядывали» к Константину Еремееву. Есенина выселили из комнаты в «писательской коммуне». Издательство ВЦИК отказало ему в выпуске подготовленной ранее книги «Стихи и поэмы о земле русской, о чудесном госте и невидимом граде Инонии», не глядя на то, что аванс ему уже выдали.

Хотя напомним, что Сергею его новый, приближенный к власти друг, предоставил в сборнике «Явь» всего лишь четыре страницы, да и то в самом конце книжки (страницы 50–53 при общем их количестве 69). После его единственного «Преображения» были опубликованы только произведения Петра Орешина и Вадима Шершеневича.

Уподобившись крыловской Моське, лающей на Слона, Мариенгоф уже благодаря своей «Магдалине» «попал в большие забияки». Но новый поток отчаянного богохульства и кровавого месива, вываленный им на головы читателя в сборнике «Явь», ошарашил не только Ленина и Бунина.

Вот что писал о нем (именно о сборнике!) всуе упомянутый Б. Большуном известный критик того времени В. Львов-Рогачевский в вышедшей тогда же книге «Поэзия новой России: поэты полей и городских окраин» (М., 1919): «…Но “Воскреснувшие сны” и драма Ясинского – невинная забава по сравнению с тем, что представляет из себя сборник “Явь”, выпущенный в Москве и заполненный позорнейшими стихотворениями футуристов и имажинистов.

Весь сборник посвящен борьбе с религиозными предрассудками и суевериями. Но эта борьба ведется такими бесстыдно смердящими приемами, что они глубоко возмутили даже официальную печать. Такая борьба такими приемами может привести к обратному результату…»

Далее критик полностью публикует стихотворение А. Мариенгофа «Кровью плюем зазорно», приведенное нами выше. И так комментирует его: «Эти строки, глубоко оскорбляющие не Бога, а человека, строки, достойные громил, гордящихся уменьем крушить дубиной черепа, написал футурист-имажинист Анатолий Мариенгоф, прекрасно выучившийся “выражаться” по-русски.

Еще позорнее другое стихотворение того же любителя “человеческой говядины”:

Твердь, твердь за вихры зыбим

Святость хлещем свистящей нагайкой

И хилое тело Христа

Вздыбливаем в Чрезвычайке…

(Опубликовано полностью. – П. Р.).

Можно быть атеистом, – продолжает В. Львов-Рогачевский, – пламенно бороться против духовенства и оставаться человеком в борьбе против человека Христа. Но Мариенгофы, хлещущие святость нагайками, вздергивающие на дыбу “хилое тело Христа”, пострадавшего за идею, не смеют всуе призывать имя человека. Их “Я” не имеет никакого отношения к великой революции, которая шагает через изжитые ценности, но не пляшет отвратительный канкан. Такие поэты пачкают и пятнают красный плащ революции, они подменяют его красной рубахой заплечных дел мастера.

В сборнике “Явь” нет ни одного поистине пролетарского поэта, но зато там напечатаны стихи “богоносцев” Сергея Есенина, Петра Орешина, Андрея Белого. Как и зачем попали эти поэты в неприличный вертеп?.. Где их чувство чести и самой обыкновенной брезгливости? Им не место среди господ, вздыбливающих хилые тела и любующихся зрелищем человеческой говядины.

Пролетарские поэты горят пламенной ненавистью к отжившему прошлому, они беспощадны в борьбе, но их ненависть – сестра их любви к человеку, к жизни, к правде. Без этой любви голая ненависть превращается в Мариенгофщину, в каннибальство, в звериную злобу! От этой злобы должны резко отмежеваться пролетарские поэты» (с. 180–182).

Как говорится, с революционным пафосом, но верно. И главное – своевременно. По горячим следам. К сожалению, С. Есенин, пострадавший «за компанию», не прислушался к дельному совету.

Такое резкое отношение к богохульным, кроваво-палаческим стихам Мариенгофа со стороны читателей, критики, писателей и властей явилось причиной резкой отповеди ему в «Правде». Судя по уничтожающей оценке мариенгофской «Магдалины» Лениным, после выхода в свет «Яви», которая, видимо, также попала ему на глаза, инициатива столь жесткой разборки в «Правде» вполне могла исходить именно от вождя. И противостоять ей не мог даже главный идеолог партии Николай Бухарин, поспособствовавший тому, чтобы молодой пензюк Мариенгоф акынствовал за столом возле окошка в издательстве ВЦИК.

Кандидатура исполнителя – твердокаменного большевика Адольфа Григорьевича Меньшого-Гая (Л. С. Левина) – также подтверждает догадку о вмешательстве самого вождя. Этот публицист выполнял наиболее ответственные, можно сказать, деликатные задания правительства и, например, в том же 1919 году через отдел советской пропаганды ВЦИК в издательстве, которым руководил К. Еремеев, выпустил свою книгу «Американские цари» о самых богатых людях Америки. Естественно, съездив туда в командировку. Спрашивается: зачем? Чуть позже он объехал всю Западную Европу и издал книгу «Россия № 2 эмигрантская». В них очевидец написал о мнимой угрозе этих стран для Советской России. Наверняка, А. Меньшой решал тайные делишки властей, зависящих от зарубежных подачек.

Выполнял Адольф Григорьевич и некоторые личные просьбы вождя. Так, в том же 1919 году, находясь в Ревеле в качестве сотрудника бюро Российского телеграфного агентства и секретаря полпреда РСФСР в Эстонии, он направляет Ленину заказанную им литературу и специальную записку, а также сам не раз обращается к нему с записками личного характера. Когда же в октябре 1920 года заместитель председателя ВЧК В. Менжинский направит Ленину записку об аресте в Украине американского журналиста Г. Альсберга, на ней вождь сделает помету: «Поговорить с Гаем».

Так что, скорее всего, именно Ленин дал А. Меньшому-Гаю прямое указание – умерить пыл Мариенгофа, уже охарактеризованного им «больным мальчиком», а также его высоких покровителей (Ленин В. И. Биографическая хроника. Т. 7. С.13; Т. 9. С. 425).

Иной поэт после такой чувствительной встряски сделал бы нужные для себя выводы и не старался в дальнейшем, как говорится, дразнить гусей. Но не таким был самоуверенный и наглый пензюк Анатолий Мариенгоф. Опьяненный льющейся из-под его пера кровью и скандальной славой, он находился на седьмом небе от счастья.

Благодаря нескольким публикациям в газетах, о нем заговорила вся Москва, вся читающая Россия. А то обстоятельство, в каком свете он предстал перед публикой, его абсолютно не волновало, подобно чеховскому герою, который хвастался публикацией о нем в газете после случайного наезда на него телеги. Главное, что о нем узнали.

Американский ученый Владимир Марков в своем двухтомном издании «Русский имажинизм. 1919–1924» (Верлаг, 1980) на основании сборника «Явь» и последующей за ним критики сделал очень своеобразные выводы: «…хотя “Явь” вовсе не имела целью стать витриной имажинизма, имажинисты были здесь главными. Более того, это был личный триумф Мариенгофа. Он стал восходящей звездой русской поэзии и знаменитостью, с которой Москва носилась» (Т. 1. С. 12).

Наверняка, и этот заморский ученый в глаза не видел, как «драгоценной “Яви”», так и критических публикаций о ней. Но вполне допустимо, что подобные отзывы о себе «восходящая звезда русской поэзии» могла слышать из уст своих знакомых и в те «окаянные дни». В 1921 году один из них, также помешанный на революции и называвший себя Реварсавром (революционный Арсений Аврамов), свой хвалебный панегирик о нем и Есенине не без помощи Мариенгофа изловчился даже опубликовать.

Так что акын красного террора ничего менять в своем трюкачестве не собирался. Да, если говорить по большому счету, и не умел. Как и его лучший друг по имажинизму, образованнейший Вадим Шершеневич. И потому они продолжали писать, как могли, давая тем самым повод для сокрушительной критики своих задиристо-бездарных творений.

Самой значительной работой в этом направлении была книга В. Львова-Рогачевского «Имажинизм и его “образоносцы”» (М.: Орднас, 1921). В ней известный в то время критик сделал подробный анализ творчества четырех имажинистов – Есенина, Кусикова, Мариенгофа и Шершеневича, стоявших у истоков этого течения. (Рюрик Ивнев на тот момент имажинистом не был).

Положительно в книге были оценены только стихи С. Есенина. Затем Львов-Рогачевский подверг резкой критике В. Шершеневича и чуть меньше – А. Кусикова. Что же касается творчества А. Мариенгофа, то главу о нем он назвал уже устоявшейся в литературных кругах того времени кличкой Мясорубка. Кстати, взята она из творчества самого же «образоносца». В его поэме «Кондитерская солнц» это слово является синонимом революции, которую Анатолий надеется экспортировать «из Москвы в Берлин, в Будапешт, в Рим…»

Глава довольно-таки объемная (около двух десятков страниц) и потому ее полностью использовать мы не можем. Но точность оценок даже с сегодняшней точки зрения принуждает нас (да простит читатель!) к частому ее цитированию:

«Поэт обещал дать нам прекрасное содержание, – пишет В. Львов-Рогачевский, – а дал кошмарное. И все это кошмарное содержание творчества Анатолия Мариенгофа, больного сына наших дней, облекается в соответствующие образы, вернее в подонки образов, в соответствующие сравнения, эпитеты. Его пейзаж пропитан той же кровью, той же хулой, той же матерщиной, тем же сочетанием чистого с нечистым. Он видит в безумном бреду “человеческие внутренности на мерзлых сучьях”, ему вонзается “в трепещущее горло лунный штык”, “он хочет чтобы сентябрь вбил ему в тело лунный кол”, он любуется зрелищем, когда “рассветной крови муть отекает с облаков посеребренных ложек, как в трупы в желтые поля вонзает молний копье, кинжал и меч, стрелу и нож, клинок…”

Этому кровавому колориту эпитетов и сравнений отвечает основной тон поэзии, ее мрачная музыка, в которой “песен звон уныл и ломан метр”».

«Вы видите, – продолжает В. Львов-Рогачевский, – тут есть свой стиль, тут форма отвечает содержанию, отвечает красному бреду…»

И далее: «…он свихнулся и свой душевный вывих выдает за имажинизм… И если страшный уклон его творчества – болезнь, то ее нужно лечить…»

И все-таки процитируем несколько строк из поэмы Мариенгофа «Магдалина»:

Кричи, Магдалина! Я буду сейчас по черепу стукать

Поленом!

Ха-ха! это он – он

В солнце кулаком – бац!

– Смей-ся па-я-яц?

«Стукать по черепу, – пишет далее в своей книге В. Львов-Рогачевский, – любимое занятие этого увлекающегося юноши.

Вы, защитники революционного Мариенгофа, построившего свой город Анатолеград, не выдерживаете и кричите: “да ведь это безумие”! Но разве не тот же самый поэт кричит:

Cмерд.

Смертию смерть, смерть смертию.

Ааа – наа – рхи – яяя!

Тот же самый и тем же голосом.

Но, прикончив любовницу Магдалину, красный паяц почувствовал, что он обезумел, почувствовали это и другие и забрали его в психиатрическую лечебницу, и там он бредит:

Зачем мне вашего неба абажур теперь!

Звезд луковицы.

Когда в душе голубой выси нет?

Доктор, в голове как в вертепе

Остановите! Мозг не может слученною сукой виться

Выньте безумия каучуковые челюсти

Со лба снимите ремни экватора,

Я ведь имею честь

Лечиться у знаменитого психиатора!

Автор поэмы счел нужным мотивировать зверский поступок. В подобной же мотивировке нуждается вся его социальная поэзия.

Несчастный молодой человек в цилиндре и лакированных сапожках попал в историческую переделку, потерял душевное равновесие и стал помахивать дубиной и кроить черепа и земле, и Магдалине, и тому несчастному ребенку, которого когда-то оплакал Достоевский.

В самом деле, разве не характерно, что тема о безумии преследует постоянно революционного красного поэта на всех путях его.

В поэме ”Анатолеград” (к этому граду его строитель “любовью гниет”) мы читаем:

Безумья пес, безумья лапу дай,

О, дай умалишенье тихое,

Какая золотая падаль

Мои во времени гниющие стихи.

(”Конница бурь”, сбор. 2)

В поэме ”Слепые ноги” тот же поэт причисляет себя к тем, которые «безумнее психиатрической лечебницы приветствовали волчий вой и воздвигали гробницы». В поэме ”Встреча” снова вырисовывается перед вами “тихое помешательство на четырех лапах”… Только почему же тихое?

На фоне психиатрической лечебницы так понятно кровавое буйство и наряду с ним мания величия этого нового Христа, который говорит своей Магдалине:

Магдалина, слыхала – Четвертым

Анатолию

Предложили воссесть одесную,

А он, влюбленный здесь на земле в

Магдалину: “Не желаю!” гордо.

Эта мания величия является другой ипостасью больного поэта, поднимающего так высоко и гордо “скипетр” своего лба. Поэт нас уверяет, что “великолепен был Лоренцо, великолепней Мариенгоф”. Когда “он стихами чванствует” или “развратничает с вдохновением”, он всегда себя чувствует испанским королем только не Фердинандом Восьмым, а Филиппом Вторым.

Один иду. Великих идей на плечах котомка

Заря в животе,

И во лбу семь пядей

Ужасно тоскливо последнему

Величеству на белом свете.

(Мариенгоф развратничает с вдохновением)…

Пророк, который “любовью гниет” и злобой пылает, у которого “сердца скворечник пуст” с величайшей тоской и правдивостью отвечает на вопрос – куда он идет:

Никуда.

Просто – у меня пути нет —

Его смыл весенний дождь

А в зрачках окровавленный след стынет.»

Отдохнем, уважаемый читатель, от цитат дотошного критика и мариенгофской безумно-кровавой поэзии, нагло называемой им «золотой». Ведь у него даже следы и те окровавленные. Такова уж суть поэта-Мясорубки.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.