6 апреля. Родилась Маргарита Симоньян (1980) Вон из Москвы
6 апреля. Родилась Маргарита Симоньян (1980)
Вон из Москвы
Типично — согласно формулировке расстрелянного Святополка-Мирского, присвоенной Маленковым, — не то, чего много, а то, что наиболее полно выражает эпоху. В этом смысле роман Маргариты Симоньян «В Москву!» типичен дважды, поскольку написан одной героиней нашего времени про другую, да вдобавок удивительно сочетает ум и даже талант с полным отсутствием какой бы то ни было морали.
Проза Симоньян, изданная «Популярной литературой», располагается в современной официозной словесности в центральной, мейнстримной, устраивающей всех части спектра. Здесь нет судорожного эстетизма Натана Дубовицкого, более всего озабоченного двумя несовместимыми вещами: внушить интеллигентному читателю, что он свой, хороший, — и одновременно напомнить ему, что не просто хороший, а лучше всех, и уж по крайней мере сложней и талантливей тех, кто пытается его тут критиковать. Художественный провал книги связан именно с тем, что нельзя заискивать и доминировать одновременно — но это трагедия всех растиньяков, до поры добивающихся места в иерархии, а потом, после первых успехов, отменяющих эту иерархию как таковую, чтобы уже никто не посягнул на их собственный статус. Нет у Симоньян и откровенного гопничества с противоположного поплитовского полюса, нет того сочетания патриотизма с бычней, которое уже стало фирменным знаком российского молодежного официоза. Роман «В Москву!» находится ровно посередке.
Чего у Симоньян не отнять, так это высшего образования (в том числе американского), обучаемости, культуры письма — словом, того, что можно выдать за интеллигентность при отсутствии этой самой интеллигентности. Именно на примере ее романа это пресловутое качество можно определить апофатически, от противного, потому что культура письма у Симоньян, как сказано выше, есть, а с подлинной культурой — проблемы: она и ее ровесники-единомышленники уже научились казаться, но пока не научились быть (научатся ли — не знаю: для Бога никто не потерян). Не побоюсь сказать, что культура заключается в способности маскировать — а лучше бы побеждать — свои подлинные темные инстинкты. Думаю, это требование универсальное, поскольку темные инстинкты есть у всех, светлых-то почти и не бывает, ангелом не рождается никто — и человеку удается состояться ровно в той степени, в какой он победил свои врожденные данности. Книга Симоньян — как раз торжество самых темных порывов, но упакованных, знамо, не в гламур и не в постмодерн, а в оболочку хорошо написанного романа воспитания.
Неистребимая провинциальность новой российской идеологии и официальной культуры (место рождения тут ни при чем, хотя москвичи действительно в меньшинстве) заключается в крайней небрезгливости людей, желающих вскочить в социальный лифт. Не забудем, что молодая советская литература тоже делалась в основном представителями «южной школы», принесшими в Москву не только одесское жизнелюбие, жовиальность, яркость сравнений и т. д., но и нешуточный растиньяческий напор. Именно это заставляло даже таких небрезгливых людей, как Брики, и таких снисходительных, как Пастернак, дистанцироваться от катаевского круга. При этом сам Катаев вел себя подчас весьма морально — скажем, до поры помогал Мандельштаму, хотя впоследствии предал Зощенко (в чем искренне перед ним каялся). Сегодняшний виток российской истории — совсем уже узенький, деградантский, а потому и южная школа теперь вот такая.
Хотя в описании родного Юга — Сочи, Абхазии, Адлера — Симоньян как раз остроумна и точна, и эта первая треть книги — лучшая. Там есть живая любовь, привязанность, чуткий слух на чужую речь, та смесь нежности и стыда, которая лучше всего характеризует отношение южанина к его щедрой, роскошной, безвкусной, напористой и беспомощной Родине. Разумеется, Симоньян — не Бабель и не Искандер, но она по крайней мере их читала. Недостаток той, настоящей культуры сказывается в определенной поверхностности, эффектной, но половинчатой: автор совсем не чувствует культуры и мифологии, которая стоит за всем этим бытом; ловит внешние его приметы, но не понимает структуры. Этим и отличается журнализм от прозы, но Симоньян, во-первых, в отличие от Искандера, не родилась в Абхазии, а во-вторых, ей только тридцать лет. У нее не было задачи осмысливать юг — она хотела его хлестко изобразить, чтобы стали понятны, во-первых, корни ее главной героини, а во-вторых, страстное желание от этих корней оторваться.
Сюжет там стандартный — карьерная девочка-журналистка, до поры спящая с однокурсником, но уже сознающая, что он, конечно, не предел ее возможностей, влюбляется в женатого олигарха и перебирается к нему, «в Москву». Дальше она видит в основном не ту Москву, в которой мы все живем и которую есть за что любить, — но Москву рублевскую, гламурную, полудиссидентскую и притом жирующую. Здесь литература кончается в принципе и начинается чистый журнализм; вообще по мере того, как длинноносая, смуглая, страстно орущая во время любви красавица Нора передвигается ближе к столице, проза Симоньян отдаляется от литературы с той же скоростью, и потому финальное возвращение девушки в родной Адлер — «Вон из Москвы!» — воспринимается как надежда, как исключительно добрый знак. Жаль только, что роман заканчивается как раз там, где ему следовало бы начаться; истинный-то интерес и новизна обнаружились бы там, где Нора, избалованная халявной работой на московском клеветническом сайте и жизнью в собственном особняке, с головой погружается в родное провинциальное убожество. В том-то и штука, что к корням нельзя вернуться, сброшенную шкуру не напялишь — и потому ей, зависшей между двух миров, не остается ничего, кроме подвига: попытки пересоздать провинциальную журналистику, начав с нуля, или поднять в Сочи восстание против олигархов, или возглавить комитет экологов и коренных сочинцев, борющихся против Олимпиады… Я действительно не знаю, что выбрала бы эта девушка, в которой — такое, кстати, бывает — правдолюбие сочетается с карьеризмом, гедонизм — с чистотой, а умение безоглядно влюбляться — с постоянно тикающим счетчиком. У Растиньяка всегда много путей, этим он и интересен, не стал бы Бальзак писать про плоского персонажа, и термин «растиньячество» с его однозначно негативными коннотациями сильно упрощает реальную суть честолюбивого, но по-своему честного провинциала. Растиньячество было и в Олеше, и в Бабеле, и — страшно сказать! — в Булгакове, покорявшем московскую сцену (напомним, реальный Эжен де Растиньяк принадлежал старинному южному дворянскому роду). Альтернативы растиньячеству тоже ведь не радужны — что, А.Н. Толстой сильно лучше себя вел? Словом, возвращение Норы в Сочи — интересный и продуктивный ход; но Симоньян тут как раз останавливается, потому что она ведь писала не об этом.
А о чем?
Рискну восстановить генезис этого романа, как он мне рисуется: сначала (по собственному признанию — чуть не с двадцати лет) нынешняя редактриса канала Russia Today, сочинявшая в детстве стихи и рассказы, просто записывала свои южные воспоминания, и это было славно. Потом она не получила (уверен в этом), а почувствовала идеологическое задание — носящийся в воздухе запрос на антигламурную, антилиберальную, антиолигархическую прозу в духе «Россия — вперед», или, как называют это между собой сами заказчики, «роисся-вперде». У них ведь модно немного посмеиваться над собственной идеологической деятельностью, слегка дистанцироваться от нее и даже именовать себя пропагандонами, подмигивая своим. И появился роман «В Москву!», по сюжету которого олигарх становится оппозиционером и бежит вон из Москвы, чтобы не сесть, а Нора залетает и одновременно прозревает (предварительно она много времени проводит в молитве перед иконой).
На протяжении романа Нора мучается главным образом от трех вещей. Сначала она страдает от несоответствия своих сил, способностей и темперамента статусу провинциальной журналистки в скучном, непрофессиональном и деградирующем местном издании (оно тоже описано фельетонно, но хоть узнаваемо и с нотками теплого сострадания). Затем она мучается от статуса любовницы, поскольку у олигарха есть мужняя жена, описанная на редкость блекло. Эти мучения уже далеко не так убедительны, поскольку искренне страдать Нора может только от мук уязвленного самолюбия: над всеми ее стремлениями преобладает жажда славы, самоутверждения и экспансии. Наконец, третья причина ее мук — Россия; страдания по России составляют самую забавную часть романа, но, разумеется, помимо, а то и вопреки авторской воле. Слезная сцена, в которой Нора, жестоко мучимая жарой и неудобной обувью, идет по Ницце с яхты олигарха на рынок, чтобы купить фенхель для приготовления лобстера, вызывает у читателя истерический, неудержимый хохот, при условии, конечно, что сам читатель кайфует где-нибудь в спальном районе Москвы, а не в Жуковке, где все вообще очень несчастны. Поскольку, в отличие от большинства авторов поплига, Симоньян все-таки наделена и талантом, и вкусом, и высшим образованием (только этим, а не другими двусмысленными причинами, объясняется ее карьерный взлет — власти ведь почти не из кого выбирать), зияющий вкусовой провал в романе только один. Это эпизод, в котором Нора начинает рассказывать олигарху, как она, черт возьми, любит эту страну. Как ей, черт возьми, надоели все эти диссиденты и патриоты, которые, черт возьми, давно уже неразличимы, а вот она, черт, черт, черт, просто любит вот эту вот страну, такую вот большую, и просто хочет быть в ней счастлива, не парясь!
Откуда у нее такая любовь к стране — я, если хотите, готов даже понять. Пчела тоже любит цветок, которым питается (сравнение про червя и яблочко кажется мне слишком неэстетичным, когда речь идет о красавице Норе). Иное дело — что она в свои двадцать с чем-то так и не поняла, что быть счастливой, не парясь, — не получится; что споры диссидентов и патриотов, бессмысленные с виду, — не пустой звук, и чем разоблачать пустоту слева и справа, лучше бы разобраться, какие истинные тенденции маскируются диссидентскими и патриотическими лозунгами, в самом деле давно обессмыслившимися. Россия — это не территория, весьма плохо обустроенная и весьма мало обитаемая; это еще и десять веков истории, и огромный пласт культуры, но всего этого Нора не знает — она ведь в самом буквальном смысле оторвана от корней и, как все Растиньяки, принципиально не оглядывается назад. Только вперед! Можно бы, конечно, и подумать, и книжки почитать — однако Норе все время не до этого: она страдает то из-за отсутствия обручального кольца, то из-за отсутствия фенхеля. Нора в принципе не рефлексирует, а потому так и не успевает понять, что ее любовь к Родине — не более чем любовь захватчика к богатой и щедрой территории, где можно как следует развернуться. Потому что реальная-то Родина вызывает у нее как раз ужас и брезгливость. Вот где у Симоньян настоящая искренность и живая, не литературная боль, подлинная, а не фельетонная хлесткость — так это в описаниях русской провинции, где спивается несчастная шизофреничка Шатап (в ней легко узнается Лариса Арап — как в радиоведущей Кирдык сразу опознается Евгения Альбац, и это хоть и похоже, но неприлично). Эта провинция сера, скучна, нища, невыносима. Это та самая «застенчивая наша бедность», которой готов умиляться Натан Дубовицкий, но в реальности он, конечно, лютой и страстной ненавистью ненавидит все это. Именно адским, жгучим желанием выбраться из этого серого странного места, откуда, кажется, нет выхода, продиктовано все их растиньячество, все желание вписаться в тренд, вся готовность охаивать непатриотичных олигархов, толкать падающих и утверждать патриотические ценности. Они, молодые, яркие, красивые, не хотят больше жить здесь; они хотят в Москву, в Москву! Войти в нее, понравиться ей, ниспровергнуть и растоптать ее, и стать тут первыми, и сделать из России экспортную Рашу Тудей. Ради этой великой задачи стоит жить. Это желание и этот ужас перед серой Россией — смотрят из глаз Тины Канделаки и жовиального ростовчанина Кирилла Серебреникова, потенциального постановщика «Околоноля» в театре Олега Табакова. Точно такой образ России, который нарисован у Симоньян — серая страшная нищая провинциальная снежная пьяная обшарпанная, далее везде, — нарисован им в фильме «Юрьев день», и трудно себе представить что-нибудь более далекое от России реальной. Но на взгляд приезжего южанина она выглядит именно так.
Это и есть то, к чему мы пришли: от «Духова дня» местного (не в географическом, конечно, смысле) превосходного режиссера Сельянова — к «Юрьеву дню» нахватанного, современного, быстрого, но напрочь лишенного внутренней культуры Серебреникова.
Россия им по большому счету не нужна. Им нужна Москва — единственное место, где таким, как они, можно реализоваться.
Хотела этого Симоньян или нет, но тут она проговорилась. Не зря Тина Канделаки в предисловии к этому роману (второе написал — кто бы вы думали?! — Дубовицкий!) назвала автора армянским словом «кянк» — жизнь. Ведь жизнь — это прежде всего непосредственность. И вопреки идеологическому заданию Симоньян в самом деле написала очень живую книжку — по ней когда-нибудь будут изучать и наше время, и порожденный им психотип.
Гораздо любопытней другое: Симоньян ведь в самом деле талантлива и умна. Наблюдательность ей не изменяет, и если когда-нибудь она напишет не только о быте и нравах русской оппозиции (которую не знает), а о вкусах, поведении и источниках процветания современного идеологического официоза, о бюджетах новой идеологии, об их распиле, о воспитании молодежи и о формировании экспортного образа Раши Тудей — эта книга может оказаться посильнее «Фауста» Гете.
А ведь она напишет. Потому что тщеславие в ней сильнее лояльности — именно поэтому сотрудничество с Растиньяками креативно, плодотворно, но опасно. Они могут быть за вас лишь до определенного времени — в жизни они всегда прежде всего за себя. И по книге «В Москву» это понятно. А поскольку в финале этой книги автор явно озвучивает свою мечту — сбежать вон из Москвы, где по обе стороны баррикад нет ничего человеческого, — у нас есть все основания надеяться, что духовная эволюция Симоньян далеко еще не завершена, и нынешнее место ее работы — не предел. Она ведь не из тех, кто искренне готов довольствоваться каютой хоть и первого класса, да только на «Титанике».
Так что благодарим за наглядность, напутствуем и ждем-с.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.