ПОЗДНИЙ ДОЖДЬ
ПОЗДНИЙ ДОЖДЬ
Старуха проводила дочь, подождала, пока автобус отошел, и побрела в гору, к заросшему кустами погосту. Она шла медленно, с трудом, изнывая от жары. Болели ноги. Хотелось пить. Наконец, она добралась до кладбища, присела у могилы.
«Горит земля, – устало думала она, – вчера только схоронили, а все высохло, будто месяц прошел.
Она взяла в руки комок глины, растерла. Легкое облачко пыли поднялось над бугорком и осело в безветрии. Кусты, могилы, бегущая вниз тропинка, даже небо – все было серым от зноя. Запах гари от далекого леса доносился и сюда, на гору.
Даже то, что старика пришлось хоронить в такую жару, ставила Анна ему как бы в счет – еще одна нанесенная ей обида.
Но сегодня, наконец, она скажет ему все. Она больше не хочет молчать, как молчала всю жизнь.
Не то чтобы она сейчас вспоминала ушедшие годы. Нет, они словно единым пластом лежали внутри и не давали свободно вздохнуть…
…Давно-давно, пожалуй, лет пятьдесят назад, показалось ей, что она полюбила веселого, озорного парня. Девушки звали его ласково – Василек, старшие не очень привечали – был он ленив и дерзок, но на баяне играл лихо, с переборами, с перекатами и ни одно сборище на кругу не обходилось без его залихватской игры и задиристых шуток.
Непонятно почему приглянулась ему тихая, неприметная Анна; но легко отстранив всех своих прежних поклонниц, он стал ходить с нею на круг, танцевал только с нею, и до зари засиживались они на бревнах подле сельсовета – заветном месте влюбленных.
Деревня решила – да и ее родители тоже – вернется с действительной и сыграют свадьбу.
Провожали призывников шумно, и тогда, впервые на глазах у всех, они поцеловались.
Но из армии он не прислал ей ни одного письма, а отслужив, в деревню не вернулся.
По правде сказать, Анна не очень тосковала. Первое время она удивлялась, обижалась, потом стала думать о нем все реже, и само собою вышло, что она вовсе перестала о нем вспоминать. Да и в колхозе отнеслись к его отсутствию равнодушно. Только пару раз на собрании председатель поминал его имя наряду с теми молодыми ребятами, что не вернулись в деревню и осели в городе. Позабылось и то, что когда-то старики считали Василька ее женихом: так, походили вместе, да мало ли кто с кем ходит до свадьбы.
Анна была работящая, здоровая девушка, но не отличалась ни особой привлекательностью, ни бойкостью; на вечеринках больше молчала, на танцы ходила редко, и парни как бы вовсе ее не замечали. Подружки любили поверять ей свои секреты – у кого из девушек их нет! – знали, она никому ничего не перескажет, никого не осудит, а при случае может дать спокойный, разумный совет.
Но вот одна за другой сверстницы повыходили замуж, многие уже обзавелись ребятишками, а Анна все была одна и с годами становилась еще более молчаливой. Незаметно в деревне стали считать ее перестарком, и даже родители не надеялись, что она выйдет когда-нибудь замуж и обзаведется собственным домом, хотя всего-то ей минуло лет двадцать пять, не больше. На круг и на вечерки она давно перестала ходить. С работы – домой, кончит возиться по хозяйству, выйдет на берег неширокой речки, что протекала возле их дома, и сидит там до темноты.
Однажды, когда она поздним вечером вернулась с реки, мать встретила ее раздраженным выкриком:
– Дождалась! Досиделась на речке!
Анна привыкла к тому, что в последнее время мать всегда чем-то недовольна, часто ворчит и покрикивает на нее, поэтому промолчала и спокойно начала переодеваться.
Опять молчишь как немая! Что, вековухой остаться задумала? Так скажи, я и беспокоиться больше не стану!
Да что ты собачишься, мать? – вступился за Анну отец. – Девка еще порога не переступила, а ты уже на нее чуть ли ни с кулаками…
Молчит, все молчит, – не унималась мать. – А женишок ее с бабой заявился. На сносях она, поняла? На сносях!
Не ответив, Анна ушла за занавеску мыться.
Она еще утром знала о приезде Василька и видела его жену. Анна встретила ее неподалеку от своего дома. Женщина медленно шла ей навстречу, с трудом неся свой тяжелый живот, прошла, равнодушно глянув на Анну маленькими бесцветными глазами. Но Анна успела рассмотреть ее лицо – отекшее, с припухшими синеватыми губами, с темными пятнами на лбу и щеках.
«Нехороша больно, – подумала Анна. – Уж не мог покрасивей кого найти…»
Не ревность, не зависть вызвали эти мысли, но, как ни странно, жалость к Васильку: «Такой парень и… эта…»
А мать продолжала злобно выкрикивать:
– Вековуха, вековуха чертова! Всю жизнь, что ли, тебя кормить-поить?
– А чем девка-то виновата? – сердито сказал отец. – Коль надоела тебе – что же не засватаешь? Займись. Все дело. Да и в доме крику меньше…
«А что ж, верно, пусть сватает, – подумала Анна, проходя мимо ссорящихся стариков. – Чем так жить, уж лучше за кого ни есть пойти, лишь бы из дому…»
Вскоре материна подружка привела жениха – тракториста из села, расположенного верст за пятьдесят отсюда. Жена его, прицепщица, утонула в половодье года три назад. Он вел трактор, провалился в залитый овраг, выплыл, трактор потом вытащили, и женщину до сих пор не нашли – унесла полая вода.
Жених был высок, поджар, с острым, словно обрезанным лицом; глядел строго, даже когда улыбался. Но был он по-своему красив и Анне понравился. Обрадовало и то, что жить ей теперь предстояло в чужом селе, где никто не напомнит ей о Васильке, и от матери подальше…
«Впрочем, – подумала она, – за кого ни идти… А этот как будто ничего, серьезный мужчина… Девочка? Ну, а может, полюбит? Да уж как-никак, а жить надо…»
Свадьба была тихая – ни жених, ни родители не хотели тратиться, а в деревне и не ждали пышной свадьбы – вековуха выходит за вдовца, что уж тут особо праздновать…
Председатель колхоза отпустил ее без протеста, – так сказать, вошел в положение… Анна переехала. И наследующий же день заняла место покойной жены своего мужа – стали прицепщицей на его тракторе. Всей премудрости она научились быстро – руки у нее были умные, работала она всегда сноровисто, спокойно, не торопясь. Муж поначалу был с нею ласков и ровен. Все было бы хорошо, если бы не девочка. Правда, она сразу начала называть ее мамой, но глядела на Анну хмуро, иногда прямо враждебно, не желала ей не только подчиняться, но попросту не слушала того, что тихим своим голосом говорила ей Анна. По целым дням она где-то бегала, часто приходила домой в царапинах и синяках, словно нарочно в клочья рвала свои платьишки, за что получала добрую порку от отца, но никогда не плакала, и ни разу Анна не слышала ее смеха. На вопрос мачехи, как ее зовут, сна сердито буркнула:
– Манька.
– Маня, – ласково поправила ее Анна.
– Манька, – упрямо повторила девочка.
– И не откликалась, если Анна звала ее Маней или Машей, пока Анна не скажет:
– Иди, помойся, Манька!.. Дай, Манька, я тебе платьице починю, а то снова шлепка от отца оторвешь…
Повадками, лицом она очень походила на отца, но вся была какая-то нескладная, угловатая, на все и на всех смотрела по-старушечьи недовольно, на каждое ласковое слово отвечала рывком, грубостью, словно нарочно не хотела дать себя полюбить. И как Анна ни старалась, так и не полюбила девочку, даже немного побаивалась ее, как можно реже к ней обращалась и часто втихомолку плакала.
Однажды муж застал ее в слезах и сказал резко:
– Чего ревешь? Не люблю! Или по женишку своему бывшему?
– Да что ты, Степанушка! – вспыхнула Анна.
– Степан Иванович! – сурово прикрикнул муж. – Для тебя я – Степан Иванович! Это женишка своего ты могла Васильком называть, целоваться с ним и миловаться, а со мной помни – ты всю жизнь должна мне благодарной быть, что я тебя, брошенку, замуж взял! Так и знай – я тебя заставлю себя уважать!
С этого дня он больше не звал ее по имени, а только: слушай! Подай! Иди!
Анна, и вообще-то молчаливая, вовсе замкнулась: на вопросы отвечала скупо, только самое необходимое: нет, хорошо, – сама же из гордости, а может, из боязни услышать грубость, никогда не обращалась ни к падчерице, ни к мужу. Манька, видя, как относится к мачехе отец, по всякому поводу и без повода обливала ее услышанной на улице бранью. Но Анна никогда не жаловалась мужу. К чему? Он все равно не станет ее защищать, а девочку и так колотил за дело и не за дело.
Но ее, Анну, он не бил никогда, даже не замахивался на нее, только иногда взрывался:
– Ну что ты все молчком да молчком?! Знал бы, что немая, так не женился бы! Не зря деревня тебе кличку дала – Тихоня! А в тихом-то омуте, небось, черти и водятся! Знаю я таких!..
Анна и на это ничего не отвечала, спокойно ждала, пока муж откричится, хлопнет дверью и выскочит из хаты.
На работе Анна со всеми была приветлива; как и прежде, дома, женщины охотно поверяли ей свои горести и радости, с уважением выслушивали ее советы. Она же никогда ни на что не жаловалась, ни с кем никогда не спорила, не обижалась на то, что, позабыв ее настоящее имя, всё, от мала до велика, зовут ее Тихоней.
Маня пошла в школу, и новые заботы и тревоги навалились на Анну – чуть ли не каждую неделю учительница вызывала ее в школу, жаловалась на строптивый нрав девочки, на ее лень, невнимательность, на то, что Анна не следит за ее воспитанием. Анна покорно выслушивала упреки, молча уходила и ничего не рассказывала дома о своих посещениях школы.
Однажды учительница, окончательно раздосадованная Анниным молчанием и тем, что девочка нисколько не исправляется, ядовито сказала:
– Я понимаю, конечно, она вам не дочь – падчерица, чужая, но поскольку…
Анна, не дослушав, поднялась:
– Не чужая она мне, дочь, понимаете – дочь! Да я, видно, никудышная мать…
И вышла, не попрощавшись.
С той поры она ни разу больше в школу не ходила. Да и вызывать ее больше не стали…
…Старуха все сидела у могилы в неудобной позе, вытянув отекшие ноги.
Солнце палило так же нещадно, и белесое небо, словно тоже томилось от жары.
У Анны болела голова, щемило глаза от пыльного света, но уходить отсюда она не хотела. Беспокойным, спутанным комом клубилась в ней ее прошлая жизнь, всё никак не выливаясь в слова, которые ей так хотелось, наконец, сказать своему старику…
Откуда-то из-за леса донесся неясный, протяжный гул. Небо в той стороне потемнело, и лес вдруг высветлился на тяжелом, свинцовом фоне. Снова загрохотало уже громче, ближе.
«Ну что гремишь? – недовольно подумала Анна. – Ни к чему теперь дождь – поздно. Все сгорело – хлеба, огороды, даже яблоки. Только завязались, да тут же попадали горохом на землю, даже свиньям не в смак. Поздний твой дождь, ничему уже не поможет…»
Такой же знойный июль был в том, сорок первом, когда Степан Иванович ушел на фронт. Как она с дочкой дотянула ту первую военную зиму, она и сама не понимает. Правда, немцы до них не дошли, но мужиков в селе осталось мало, бабы с уборкой справились плохо, и богатый урожай почти весь так и ушел под снег.
Перед самой отправкой на фронт председатель зашел к Анне. Посидел немного молча, повздыхал и, наконец, заговорил:
– Вот что, Анна… Сама знаешь – весна скоро, а сеяться вроде и нечем. Ты женщина разумная, а главное – спокойная, на тебя, думается, положиться можно. Съездила бы ты в райком, посоветовалась там, может, что вместе и придумаете…
– Так я же беспартийная, Павел Семенович! – испуганно вскинулась Анна.
– А партийных баб, милок, в селе и нет ни одной…
Как-то никто не обратил внимания, что Анны трое суток не было в селе. Сердечная ее подружка Наталья взяла к себе на эти дни Маньку.
Вернулась она уже в сумерках н. не заходя домой, прямо прошла в правление. Манька с соседской девчонкой обежали село, и через полчаса все, кто мог ходить, собрались в кабинете бывшего председателя. Как-то никто особенно не удивился, увидев Анну за его заляпанным чернилами столом.
Анна оглядела женщин и, не ожидая, пока наступит тишина, заговорила тихим своим, спокойным голосом:
– Ну, вот что, бабоньки. Весна, сами видите. Сеяться надо. А то ребятишек поморим. Да и мужьям нашим, сынам, что воюют, без хлеба нельзя. Так что, я говорю, – сеяться надо…
– А чем? – крикнула какая-то баба. – Чем? Зерно-то поели!
– Знаю. Вот я и сбегала в райком…
– Сбегала?! Тридцать километров по распутице?!
– Что ж делать? Машины не ходят. Есть, правда, у председательши велосипед, от старшего сына остался, да я на нем что телок на насесте. Третьего дня в ночь вышла, день там пробыла, сегодня на рассвете обратно. Так я о чем? О зерне. Договорилась я в райкоме – дадут нам, сколько требуется. В долг. С урожая отдадим…
– А на чем пахать-то?
– Да вот – на чем? Трактор один исправный, лошадей в обозы отдали, коровушки одни остались, – улыбнулась Анна.
Засмеялась одна баба, другая, и как-то переломилось настроение, все зашумели, заговорили разом.
Однако Анна незаметно, но твердо снова повела их туда, куда и наметила с самого начала;
– Вот я и говорю – коровы остались. Да еще в райкоме обещали второй трактор прислать, как отремонтируют. На одном я пороблю, на другом – Натальин Серега. Ничего, что малолеток, он смекалистый, еще Степан Иванович его учил, говорил – скоро самостоятельным трактористом будет.
– Так ему же еще и пятнадцати нет! – крикнула тетка Наталья.
– Ну и что? Вон он какой у тебя здоровый да ладный. На все двадцать сойдет! Ну, а коровушки, да и мы все – бабы, старики, – мы тоже, по крайности, впряжемся. Не смейтесь, бабоньки, мне в райкоме рассказали, что в тех местах, из которых немцев повыгоняли, бабы так и задумали – на коровах пахать, ежели ничего другого не раздобудут.
– Что ж! – вздохнул Натальин свекор. – Нужда заставит, и на петушином хвосте полетишь.
– Да далеко ли улетишь, батя? – крикнула Наталья.
– Что ж нам, так и сидеть? – рассердился старик. – Земля-то, она… требует…
– Верно, дедушка! – подхватила Анна.
– Ну, а кто, скажем, у нас председателем сядет? – спросила тетка Наталья.
– Я, коли выберете, – спокойно ответила Анна.
– Ты?! Ишь ты. Тихоня! – И швец, и жнец, и на дуде игрец! Ты же на трактор сесть обещалась?
– Коли мне не доверите – называйте кого другого. Я ведь и не хотела, это мне в райкоме так советовали…
– Никого другого не надо! – закричали бабы. – Ты и садись!
– Ну, спасибо вам, бабоньки. А ежели что не так, сразу не справлюсь – вы и поможете. Так? Верно я говорю?
– Верно! Правь, Корнеиха. Если что – поможем. Чай свои…
Впервые ее так называли: не Тихоня – Корнеиха, по фамилии мужа.
И почему-то Анне стало радостно, будто наградили ее чем-то, будто окончательно одарили ее бабы своей дружбой.
«Вот уж я стала мужняя жена», – подумала Анна, с непонятно теплым чувством и легкой тоской вспомнив суровое, недоброе лицо мужа. – И он ведь воюет, и ему, поди, не сладко…»
Так и стала тихая Анна головой колхоза.
Правду сказать, с тех пор, как Степан Иванович ушел на фронт, Анна о нем почти не вспоминала. Иногда только, немного стыдясь самой себя, она облегченно вздыхала – слава богу, некому над нею строжиться, некому кричать и приказывать, некому корить! Даже Манька, как и прежде настороженно следившая за мачехой глазами, почувствовала, что та словно бы выпрямилась, помолодела. Всю свою короткую жизнь девочка боялась сурового, неласкового взгляда отца, его тяжелой руки. Никогда он не разговаривал с нею иначе, как в тоне приказа. Но вырастая, она стала понимать, что, в сущности, отец к ней совершенно равнодушен и вовсе не обязательно выполнять его требования – он тут же о них забывает, надо только как можно реже попадаться ему на глаза. Так завоевывала девочка свою независимость.
Но с приходом в их дом Анны появился еще один взрослый, посягающий на ее свободу. И сразу не очень развитым своим умом, а скорее инстинктом маленького, полузаброшенного звереныша, Манька почувствовала, что с мачехой справиться будет труднее, что она как-то иначе, внимательнее относится к ней, падчерице, что мягкость ее и спокойствие угрожают сильнее, чем строгость и колотушки отца. Единственным оружием девочки против новых посягательств было непослушание, а с той поры, когда девочка почувствовала, что отношение отца к Анне переменилось к худшему, дерзость Маньки переросла во враждебность, в прямую, злобную грубость. Может быть, подсознательно она старалась таким образом завоевать симпатии отца, вернее, в своей постоянной борьбе с навязываемой ей чужой, взрослой, волей привлечь на свою сторону сильнейшего?
Но вот отец уехал, и что-то в мачехе переменилось. Одиночество выработало в девочке недетскую наблюдательность – она заметила, что Анна ведет себя совсем не так, как другие бабы, мужья которых воюют. Она никогда не плакала, никому не жаловалась, не волновалась, когда долго не было писем, а получив фронтовой треугольник, спокойно читала его Маньке вслух, тут же садилась и писала короткий, в две-три строчки, ответ. И никогда ни с кем из соседок, ни с ней не говорила об отце.
Но к Маньке она стала как будто внимательнее, даже ласковее. Чаще называла доченькой, заботилась, чтобы та была всегда чисто одета, сыта, исправно ходила в школу, никогда не наказывала, хотя прекрасно видела: все свои фокусы девочка проделывает без особого удовольствия, а попросту назло ей, Анне. Это была не жалость к запуганному, одинокому ребенку, и даже еще не теплота, а как бы тихое, но настойчивое предложение перемирия.
Девочку это еще больше настораживало. Уж лучше бы мачеха кричала на нее, лупила, как лупил, бывало, отец! И все-таки в Маньке что-то стронулось – постепенно она стала менее груба и начала помогать матери по дому.
С той поры, как Анну выбрали председателем, девочка, сама того не желая, стала относиться к ней даже с некоторым уважением. Но возможно, она просто становилась старше, да и ослабевало влияние отца, улетучивалась давящая атмосфера враждебности, будто в душной хате распахнули сразу все окна.
Конечно, понять всего этого девочка была не в состоянии, но с чуткостью зверька ощущала, что в доме их стало легче, свободное жить. Постепенно, очень медленно Манька словно бы оттаивала, перестала сердитым взглядом следить за каждым движением мачехи, чаще улыбалась и как-то незаметно начала превращаться из злобной старушки в обыкновенную деревенскую девчонку.
Анну все это радовало, она даже по временам испытывала непонятное ей самой чувство благодарности к Маньке. Конечно, это еще не была любовь, какую мать испытывает к дочери, и все же…
Да и в себе Анна стала замечать перемену. Раньше она очень редко вспоминала мужа, только вздыхала с облегчением, нет, мол, его рядом. Теперь же. озабоченная свалившейся на нее ответственностью, тяжестью небабьего труда и чужого горя, она иногда ловила себя на мысли: хорошо бы Степан Иванович поглядел, как его Тихоня управляется с делами, хозяйством, как умело водит старый трактор!
Однако ни в одном письме она не упомянула о своем избрании.
Так же, как и его редкие письма, ее ответы были немногословны, сухи, почти официальны.
«Уважаемая супруга Анна Васильевна! – писал Степан Иванович. – Я пока цел, невредим, здоров, чего и вам желаю. Опишите, как течет ваша жизнь и хватит ли хлеба до нового урожая. Поклон передайте дочери моей Марии Степановне и всем соседям, кто меня помнит. На службе у меня порядок, взысканий нет, особых наград пока тоже. Уважающий вас супруг, старший сержант Корнеев Степан Иванович. Я жду скорого ответа, как соловей лета».
Отвечала она тотчас же и в том же официальном тоне:
«Уважаемый супруг Степан Иванович! Мы с дочерью вашей пока здоровы, шлем наши сердечные приветы. В колхозе почти не осталось мужчин, но мы, женщины, на нашем трудовом фронте работаем не покладая рук, чтобы вам и всем трудящимся хлеба было вдосталь. Ваша супруга Анна Васильевна Корнеева».
Отправляя письмо, Анна всякий раз с легким злорадством думала:
«Что бы вы, Степан Иванович, сказали, коли б узнали, что я – председатель колхоза, что меня люди уважают и даже в райкоме иногда хвалят?!»
Так шла ее жизнь – тревожная, полуголодная и… счастливая…
Трудно было? Конечно, трудно. Но были и веселые минуты.
Летом, когда подсохли дороги, Анна решила научиться ездить на велосипеде – ее часто вызывали в райком, а пешком ходить всякий раз тридцать километров времени не было; к тому же болели ноги и жалко было полуботинки – одни ведь, когда теперь новые раздобудешь, а в райком босиком не заявишься – неудобно.
Натальин младшенький, Петяша, взялся ее учить. Натянув старые мужнины штаны, подвязав их чуть ли не под мышками, Анна храбро взгромоздилась на верткую машину. Но учеба у нее шла туго. Петяша добросовестно бегал сзади, держа велосипед за седло, но Анне никак не удавалось направить руль так, чтобы ехать по прямой – машина вихляла с одной стороны узкой улицы на другую, распугивая собак и кур. А вслед за Анной гурьбой носились ребятишки, смеясь, крича, советуя, выпрашивая у Петяши право тоже поучить председательшу, Вместе со всеми весело бегала и Манька. А Анна откровенно трусила. Как только, хоть на мгновение, Петяша отпускал седло, она в ужасе кричала:
– Держи! Держи, ради господа. Не усидеть мне! Держи!
Мальчик тут же подхватывал ее. Она успокаивалась, но дело не двигалось ни на шаг.
Наконец, видно, мальчишке надоело. Однажды, добежав до конца недлинной улицы, он решительно отпустил седло и остановился.
Почувствовав свободу, строптивая машина вильнула, Анна не удержалась в седле и, перелетев через переднее колесо, головой врезалась прямо в кучу опревшей прошлогодней соломы. Когда она, отплевываясь, наконец, выбралась на волю, вся деревенская ребятня стояла вокруг и покатывалась с хохоту. Анна стянула с головы платок, вытряхнула его и сердитым от смущения голосом сказала:
– Ну, и что такого смешного? Упал человек и упал… И тут на нее вихрем налетела Манька. Она обняла мать, весело крича:
– Неумека, неумека, неумека!
Анна посмотрела в ее смеющееся лицо, и ей самой стало почему-то страшно весело.
– Неумека! – притворно обиженно сказала она. – Думаешь – легко? Вот ты сама попробуй, узнаешь!
– Да я умею! Я давно умею! Меня Петяшка еще во когда научил!
– Ах ты! – весело крикнула Анна и неожиданно расцеловала дочку в обе щеки. – Вот ты какая у меня умница! А я и не знала!
И сразу обе смутились – ведь это в первый раз в жизни Анна поцеловала девочку. Да еще при всей ребятне.
Анна первая оправилась от смущения!
– Ну, раз ты, малявка, можешь, неужто я оплошаю?! Она вывела велосипед на середину улицы, неловко попрыгала, но все же уселась в седло и – о, чудо! – покатила ровнехонько по прямой.
Правда, путь ее был недолог – метров через двадцать машина стала опасно крениться, и, если бы не подоспевшие ребята, она брякнулась бы на дорогу, к великой потехе выглядывавших из хат соседей. Но она снова упрямо уселась, сердито крикнула подоспевшему Петяше:
– Не тронь! Я сама!
И стремительно понеслась по улице, вполне благополучно завернула в свой проулок, но там обессиленно прижалась к забору и едва сползла на землю. Когда ребята добежали до проулка, она уже спокойно вела велосипед к дому…
В этот день она не только научилась ездить. В этот день она поняла, как дорога ей стала Манька. И еще: она словно бы увидела, как в девочке прорвался какой-то заслон, мешавший ей раньше относиться к мачехе с доверием. Да и не только к мачехе – ко всем. С того дня она больше не дралась ни на улице, ни в школе, не дерзила всем старшим без разбору, а осенью, когда начались занятия, Анну как-то встретила на улице учительница и строго, как говорила всегда и со всеми, сказала:
– Дочка ваша сообразительная девочка. Учиться стала лучше. Оказывается, может, если хочет. И грубит теперь меньше.
– Спасибо вам! – вспыхнула Анна. – Я всегда знала – внутри себя она хорошая. Просто – долго жила сиротой…
Несмотря на скудную пищу, Манька росла так стремительно, что невысокая Анна смотрела на нее чуть ли не с испугом.
– Не иначе как тебя зайцы по ночам за ноги тянут! – жаловалась она. – Гляди – из-под всех платьишек коленки светятся! Удлинять-то уже нечем, а где я тебе новые достану? Скоро голяком бегать будешь.
– А я твои надену, – смеялась Манька, – подкоротишь маленько, и все!
Четвертый год шла война. Маше – она уже не сердилась, когда мать и все в деревне звали ее не Манькой, а Машей, – шел четырнадцатый год, и осенью вместе со всеми школьниками она помогала женщинам в поле. Да много ли пользы от этой детской помощи? И Анна, и женщины, и те немногие мужчины, что вернулись к домам, – в большинстве своем инвалиды, – были предельно измучены. Горе все чаще посещало деревню – приходили похоронки, да и в домах, куда возвращались искалеченные мужья и сыновья, тоже жилось несладко.
Часто, приходя поздно вечером домой, Анна не в силах была даже помыться как следует и валилась на кровать, мечтая только об одном – поскорее уснуть. Но сон приходил нескоро – усталость, горестные жалобы женщин, неясные мысли о муже, о Маше томили ее. Иногда она засыпала только на рассвете. Но утром перед людьми, перед дочерью она скрывала свои тревоги, всегда казалась спокойной, отдохнувшей.
– Не боись, бабоньки, – говорила она, улыбаясь своей неяркой улыбкой. – Мы с вами семижильные! Кому же тянуть, как не нам? Вот мужики, кто живой, возвернутся, тогда и поцарствуем, ужо они потрудятся для нас! Теперь войне вот-вот конец…
Может, так оно и будет? Может, вернутся мужчины, увидят, как жены и матери берегли их дома, хозяйство, детей малых, и поклонятся им в ноги за их тяжкий труд, за любовь, за терпение? Может, и ее, Анны, Степан Иванович вернется цел и невредим и снимет с нее горькую ответственность за людей, за землю, за дочь? Может, и ей скажет доброе слово?
Но чем ближе подходил день окончания воины, тем тревожнее становились мысли Анны о муже – как он примет ее такую, непохожую на прежнюю Тихоню, или, вернее, как примет его она? Сможет ли, захочет ли снова покориться его тяжелому характеру? Да и Маша, дочка, тоже? Как все это будет, как сложится их жизнь? Будет ли он уважать ее, как уважают ее в колхозе все, даже мужчины, повидавшие смерть, пострадавшие от пуль и ран, умудренные тяжким трудом войны? И все равно, все равно она хотела, чтобы он поскорее вернулся!
И вот, наконец, наступил этот долгожданный день победы!
Никто, конечно, работать не пошел – все, кто мог двигаться, собрались возле правления, а тех, кто не мог сам передвигаться, принесли сюда соседи. Радовались все, даже те, кому уже некого было ждать, что-то кричали разом, обнимались.
Анна тоже с кем-то обнималась, кто-то обнимал и целовал ее, кому-то что-то говорила она, кто-то кричал ей что-то радостно и ласково.
Расталкивая всех, к Анне подлетела Манька, судорожно охватила худущими руками мать, прижалась к ней и внезапно горько, неутешно заплакала.
– Что ты? Что? Случилось что? – испугалась Анна. – Да говори же! Почему плачешь?
Но девочка, дрожа и захлебываясь, плакала все безнадежнее.
Анна с силой подняла ее лицо, заглянула в залитые слезами глаза. И столько недетской тревоги и страха увидела она в этих светлых глазах, что у нее больно и тоскливо сжалось сердце.
Она прижала худенькое, мокрое лицо девочки к своей щеке и сказала тихо, чтобы никто кругом не услышал:
– Ничего, доченька! Не боись – нас ведь теперь двое!..
А через несколько дней приехал Степан Иванович. У ворот ему встретился дед Анисимов. Уважительно поздоровался за руку, сказал:
– С благополучным возвращением вас, Степан Иванович. А председательша наша вас ждет не дождется…
Но в доме было пусто. Печь не топилась, чистая посуда аккуратно расставлена на припечке, нигде никаких признаков еды, только посредине стола на тарелке, прикрытой белой тряпочкой, лежало несколько черных сухарей.
Он вышел за ворота. Но на улице тоже было пусто, даже не видно было ребятишек. Один дед Анисимов сидел возле своего дома на лавочке. Он и объяснил Степану Ивановичу:
– Все сейчас на дальнем поле, далеко, за поймами – рассаду капустную сажают. Анна? А, конечное дело, и Анна Васильевна там. И доченька с ней. А как же – помогает…
Анна вернулась только в сумерки. И ахнула, увидев сидящего за столом мужа.
– Вернулись?! – радостно крикнула она. И истово, в пояс поклонилась ему, как кланялись в старину на Руси женщины приходившим из похода мужьям. – Слава тебе господи! – нараспев сказала она. – Вернулись, Степан Иванович! Целым и невредимым! Счастье-то какое!
Степан Иванович резко вскочил, неловко опрокинув стул.
– Явилась! – крикнул он. – Потаскуха! Муж четыре года дома не был, а она где-то шляется до ночи!
Анна вся сжалась от этого крика. И тут увидела, что делается в хате: скатерть с разбитой тарелкой и рассыпанными сухарями валялась на полу у самого порога, на голом столе стояла полупустая бутылка водки, лежали осклизлые соленые огурцы, шматок пожелтевшего сала, рваная газета; ее постель раскидана, подушка черна, словно ею чистили сапоги.
А Степан Иванович не унимался:
– Председательша! Со сколькими ты там, в городе, переспала, чтобы тебя председательшей сделали? А? Отвечай!
Он поднял стул, тяжело уселся, хлопнул раскрытой ладонью по столу.
– Отвечай, тебе говорят, потаскуха чертова!
Тут он заметил Маньку; девочка не решалась войти и робко прижималась к матери.
– А! И ты здесь! Подойти к отцу, поздоровайся!
Но девочка еще крепче прижалась к Анне, почти спряталась у нее за спиной.
– Не желаешь? Я всю войну личным шофером у начальника фронта был, а ты и поклониться мне не желаешь! Все она, сука трепаная, все Тихоня проклятая! И девку на свое повернула! Я еще тебе дам школу, председательша занюханная, я тебя, стерву…
Анна глубоко набрала в легкие воздух и сказала как можно спокойнее:
– Негоже такие слова о матери при дочери говорить, Степан Иванович!
– Да какая ты ей мать?! Ты…
– Вы пьяный, Степан Иванович. Протрезвитесь, тогда и поговорим…
– Пьяный?! Я кровь проливал, а ты мне стакана водки пожалела?! – заорал он. И вдруг осекся, увидев холодную, незнакомую улыбку на лице жены.
– Не проливали вы кровь, Степан Иванович, личный шофер начальника. Не проливали, – усмехнулась Анна.
И уже не обращая больше внимания на мужа, ласково подтолкнула девочку к выходу.
– Пойдем, доченька. К завтрему он протрезвеет, тогда и свидимся…
Всю дорогу до стана обе молчали. А наутро туда явился еще более пьяный, чем вчера, Корнеев.
Колхозники собрались под навесом вокруг длинного стола. Пожилой коренастый человек в очках вслух читал газету. Неподалеку от него сидела Анна. Бледная, со скорбно сжатыми губами, опустив усталые руки на колени. И видно было, что она не слушает чтения, думает о чем-то своем. Среди собравшихся Маньки не было.
Корнеев подошел и бесцеремонно перебил читавшего.
– Где дочка? – крикнул он. – Куда ее спрятала? Анна не ответила.
– Тебя спрашиваю – куда от родного отца донку увела? Ты…
Пожилой пристально посмотрел на пьяного и негромко перебил:
– Не шуми! Видишь, люди заняты.
– Где девчонка? – еще громче закричал Корнеев. – Сама пусть катится на все четыре стороны! Ее в моей хате ничего нет – как пришла голяком, так и уйдет! А девчонку мне отдай!1 Моя она!
– Проспался бы раньше, – так же мирно и спокойно сказал пожилой. – Не успел вернуться, а уже куражишься. Постыдился бы людей!
– А чего мне стыдиться? Я всю войну личным шофером начальника штаба армии был, а эта потаскуха передо мной нос дерет!
– Не позорься, солдат! – поднимаясь, сказал пожилой.
– Не позорься! Это она тут хвостом трепала, пока я кровь проливал… Да и кто ты такой, чтоб мне указывать?
– Парторг я. Семенов моя фамилия.
– Парторг! А я беспартийный. Мне на твои указки… Анна сидела все так же молча, ни разу не подняла глаз, не взглянула на мужа.
Парторг снял очки, положил их на газету и, широкий, коренастый, с налитой темной кровью шеей, медленной, чуть развалистой походкой двинулся к Корнееву.
– Шел бы ты отсюда… герой! Проспишься, может, еще совесть в тебе заговорит, тогда и приходи…
Что-то в его голосе было такое твердо-спокойное, что дошло даже до пьяного Корнеева. Степан Иванович молча повернулся и нетвердо зашагал к деревне…
Этой ночью Анна вместе с Машей ночевали в правлении. Наплакавшись, девочка крепко уснула на жестком диване. Прикрыв ее ватником, Анна вышла на крыльцо, села на ступеньку да так и просидела до утра.
«По правде он меня ревнует, – думала она, – или так, придирается? Нет, видно, не переменила его война… Может, проспится и все ладно станет?… А дочку я ему все равно не отдам! Не его, моя она… И из хаты не пойду. Куда я с Машей-то? Не ночевать же всегда в правлении. Ей учиться надо. Учительница говорит – способная она, а к математике этой и просто, говорит, талант имеет… Ну, а если не затихнет – пусть сам уходит… А останется? Сломать нас с Машуней захочет? Так не выйдет у него ничего! Нас и верно теперь – двое!»
Часов в пять вечера Корнеев, уже совершенно трезвый, пришел в правление. Там было шумно, людно, колхозники получали наряды на завтра. Как только на пороге появился Степан Иванович, все замолчали и, неловко протискиваясь мимо него, стали выходить. Остались парторг и Анна.
Пристально посмотрев на Корнеева, парторг сказал негромко, спокойно:
– Что скажешь, солдат?
– Старший сержант, – поправил его Корнеев.
– Слушаем тебя, старший сержант, – усмехнулся парторг.
– Я вот к ней… к председателю… Анна молчала, ждала.
– Погулял, и хватит, – мрачно сказал Корнеев. – Работу давайте. Не люблю я без дела. Да и свои демобилизационные… ну, в общем, – пора…
– Твоя правда, старший сержант, – вновь усмехнулся парторг.
– Анна обратилась к парторгу:
– Как думаешь, Дмитрий Николаевич, в ремонтную его? Там у нас помощник слесаря в техникум уезжает, учиться, так на его место…
– Это меня-то – помощником слесаря?! – вспыхнул Корнеев. – Я всю войну личным шофером…
– А нам личные шоферы не нужны, – сухо перебила Анна, – нам работники надобны.
– А на трактор нельзя? Я ведь…
– Нас тракторами МТС обслуживает, – сказал парторг. – На первое время, а?
– Что ж, – неожиданно миролюбиво согласился Корнеев, – ненадолго можно…
– Впервые Анна подняла на него глаза, посмотрела удивленно, внимательно, не очень доверяя его покорности.
– Так и решим? – спросил парторг у Анны.
Она кивнула и тут же стала разбирать какие-то бумажки.
Корнеев ступил было к выходу. У самой двери остановился, неловко помялся и, наконец, негромко сказал:
– А ты, Анна Васильевна, не держи на меня обиды. По пьянке это я. Приходи домой. И дочку с собой веди. Придешь?
Анна вспыхнула и тихонько ответила:
– Приду… Придем… сегодня…
На предложение матери вернуться домой Маша не ответила ничего. Только не по-детски серьезно и грустно посмотрела на мать и пожала узкими плечами.
Но мир, которого Анна так ждала, в их доме так и не наступил. Холодно было в их доме. Никакого особого счета у Анны к мужу не было – он вел себя спокойно, больше никогда не кричал ни на нее, ни на дочку, но был подчеркнуто равнодушен к ним обеим и жил не с ними – рядом, как посторонний, как квартирант, – уходил и приходил, когда хотел, никогда ни о чем не советовался, вообще редко заговаривал первый. Так прошло лето. А осенью он явился в правление и официально попросил отпустить его из колхоза на год. Это перед самой-то уборочной!
– Как знаете, Степан Иванович, – сухо сказала Анна, подписывая его заявление.
За лето Анна привыкла к его присутствию. Хоть и тяжело с ним, а все же – мужской дух в хате. Но она ничем не выдала своего огорчения, дочка же откровенно обрадовалась. Весной она перешла в последний, седьмой, класс. Худенькая, высокая, еще не оформившаяся, но с настороженным, серьезным лицом, она производила впечатление уже почти взрослой. Они с матерью давно договорились, после окончания школы она поедет в город поступать в техникум. Отцу они, конечно, не говорили о своем решении. Втайне обе мечтали, что когда-нибудь она будет инженером, научится, как говорила мать, строить трактора и всякие интересные машины.
– Но ты так и знай, мама, – шептала девочка, забираясь вечерами к матери в постель, – я сюда, в деревню, не вернусь. Я тебя к себе заберу. Уедем куда-нибудь далеко. Я буду на заводе работать, ты, если захочешь, тоже – ты умная, со всяким делом справишься…
– Да ты выучись сначала, – смеялась Анна. – Может, вырастешь и забудешь про мать-то…
– Я тебя никогда не забуду, – серьезно отвечала Маша. – Ты у меня одна…
Степан Иванович вернулся раньше, чем обещал, – в самом начале лета.
В тот день Маша уезжала в город держать экзамены. Анна помогала собирать ее немудрый багаж, готовила еду на дорогу и не заметила, как в хате появился муж.
Обернулась на его недовольный вопрос:
– Это куда же ты? Уезжаешь, что ли? Муж на порог, а ты за ворота?!
– Не я, Маня едет, – сдержанно ответила Анна.
– Это еще зачем?
Девочка, уже одетая в дорогу, вышла из-за занавески. Равнодушно кивнув отцу, она сказала:
– Пора идти, мама, на автобус опоздаем.
И вдруг впервые после первого скандального дня своего возвращения из армии, Степан Иванович взорвался, закричал:
– Никуда ты, сопливая, не поедешь. Я сказал! Председательша устроила, что из колхоза бежишь? А кто тут-то будет работать?
И осекся, увидев устремленный на него презрительный взгляд дочери.
– А ты! Ты и будешь работать, – сказала она, недобро усмехнувшись, первый раз в жизни обращаясь к отцу на ты.
И, подхватив фанерный чемоданчик, спокойно вышла из дому. Анна хотела что-то сказать, как-то объяснить Машин отъезд, но передумала и вышла вслед за дочкой.
Вечером, когда она вернулась домой, Степан Иванович сладко спал, развалившись на ее постели.
А утром, выкатив из сарая свой новый велосипед, она поехала в райком, просить, чтобы ее, наконец, освободили от председательства. Через несколько дней она уже работала рядовой колхозницей в полеводческой бригаде.
«Может, теперь-то он успокоится?» – надеялась она.
Но Степан Иванович и не думал успокаиваться. Работать он не начинал, по целым дням валялся на кровати и придирался и грубил ей так же, как когда-то до войны. Как и раньше, Анна отмалчивалась, терпела. Ради Маши, дочери.
Через две недели девочка вернулась. Еще с порога она радостно крикнула:
– Приняли! Мама! Приняли! Степан Иванович вскочил:
– Это куда еще?
В техникум, – негромко ответила Анна.
– Еще чего! Девка будет в городе хвостом вертеть, а мы ее корми?!
Маша засмеялась:
– Корми! Да много ли ты меня кормил? С шести лет меня мать кормит! И не волнуйся, я на все пятерки сдала, буду стипендию получать! Вот!
Анна едва дождалась весны. Два раза за зиму она ездила к Маше, отвозила ей продукты – теперь это было легко, автобусы ходили чаще.
Степан Иванович, наконец, начал работать там же, в ремонтной бригаде, на той же должности. Попытался было устроиться шофером, но новый, приехавший из города председатель решительно отказал ему:
– Пьющий вы, не могу я вам машину доверить.
Степан Иванович действительно много пил и пил в одиночку: друзей, просто товарищей даже для выпивки он так и не приобрел. Бывало, что и на работе появлялся навеселе; на замечания бригадира не обращал внимания, отмалчивался. Он постарел, от его прежней стройности, подтянутости не осталось и следа.
Анна тоже сдала. Маша заметила это сразу, как только вошла в избу. Обнимая мать, спросила тихо:
– Плохо тебе, мама, одной?
– Плохо, – вздохнула Анна.
– Вот подожди, выучусь я…
– Учись, учись, умница, – улыбнулась Анна. – А я? Что ж поделаешь – старею…
* * *
«Старость. Что же это такое – старость? – думала Анна, глядя на сухой могильный холмик. – Болезни? Да вроде здоровая я, ничего у меня не болит, и работать еще могу. А вот же слышу я ее, эту старость. Не в костях она у человека, где-то внутри, в душе, что ли?»
Гром зарокотал ближе, неярко блеснула молния, и в воздухе запахло чем-то острым, приятным, заглушая гарь, что тянулась от леса.
«Дождь пойдет, – безразлично подумала Анна. – Промокну».
Но не поднялась, даже не пошевелилась.
С непонятной тоской она вспомнила, как умирал ее муж. Он долго лежал, разбитый параличом. Она ухаживала за ним, как умела. Оба почти никогда ничего друг другу не говорили. Но за несколько часов до смерти он позвал ее, попросил сесть поближе и сказал серьезно и грустно:
– Неладно мы с тобой прожили нашу жизнь, Анна. За то и не послал мне бог быстрой смерти. Потерпи еще немного. Теперь уже скоро… И вели дочке приехать меня хоронить. Сегодня же отбей телеграмму, как раз к похоронам и поспеет…
Дочь приехала, поспела. Она давно уже работала инженером на заводе в большом городе.
На поминках, где собрались только соседки, – она снова завела разговор о переезде матери к ней.
Но Анна упорно отмалчивалась.
– Женщины! – обратилась Маша к старухам. – Уговорите хоть вы мать. Ну что ей здесь одной делать?
– Нет, – покачала головою Анна, – ты уж прости, доченька, я здесь останусь. Тут жизнь прожила, тут и доживать буду. Да и могилку Степана Ивановича нашего как бросить? Останусь я, не неволь…
Больше дочь не стала ее уговаривать, только мельком удивленно на нее посмотрела…
Тоска и жалость наполняли сердце старухи. Глядя на пыльную землю у своих ног, она думала:
«Правду он сказал – неладно мы с ним прожили жизнь… И кто тому виной – он ли, я ли, – сейчас уже не поймешь… Может, и любил он меня когда, да я не разглядела? Что же мне так горько без него? Не знаю… Ничего-то я не знаю…»
Она заплакала, тихо, без всхлипываний, как плачут очень старые люди, не утирая бегущих слез… О чем? О трудной своей жизни? Да нет, – наверное, о том несовершенном, пропущенном, чего уже никак нельзя ухватить, вернуть, переделать…
Дождь, наконец, пошел. Сперва редкие, крупные капли, ударяясь о сухую землю, вздымали крошечные пылевые смерчи. Потом капли стали мельче, чаще. И вот дождь полил – стремительный, теплый, душный, заволакивая сидящую Анну, могилы, кусты, закрывая все вокруг.
И непонятно было – слезы или этот поздний дождь заливает лицо Анны…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.