ЛИТЕРАТОРЫ И ДРУГИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЛИТЕРАТОРЫ И ДРУГИЕ

В толчее университетских коридоров, в тесноте аудиторий, где на лекциях студенты сидели друг у друга на голове, в духоте студенческой столовой, на вечеринках и танцах постепенно завязывались новые знакомства и дружба. Одним из новых моих знакомых оказался Бронис Райла.

Его стихи и статьи я встречал в «Культуре» и других журналах. Они меня заинтересовали. И когда Райла появился в университете, я не мог не обратить внимания на этого коренастого парня с бледным красивым лицом (студентки посматривали на него с восхищением). Разговаривал Райла смело, не боялся спора, часто выступал на студенческих собраниях. Эта его черта понравилась мне. Сам я был стеснительным и чувствовал, что часто у меня не хватает смелости в спорах. Писал Райла тоже хлестко, особенно полемические статьи. Он был начитан, неплохо владел немецким языком. На студенческих вечеринках он пел тенором то «Ой, Галина, ой, дивчина», то «От Севильи до Гренады». С ним никогда не бывало скучно. Как говорится, он годился и «для танца, и для молитвы». Правда, молитва тут не к месту, потому что Райла был безбожником, даже называл себя социал-демократом; любил насмехаться над ксендзами и таутининками,[36] поговорить о социализме. Он считал себя великим донжуаном и смачно рассказывал о женщинах и выпивках, хотя мне казалось, что свои похождения он несколько преувеличивает. Но не эти рассказы привлекали меня к Райле. Мне нравилось, что он внимательно следит за новой литературой, любит ее не меньше меня, пишет стихи, правда, тяжелые, надуманные, но все равно более новые и интересные, чем у романтиков и эпигонов символизма. Это нас сблизило. Мы начали встречаться, читать друг другу свои стихи, обсуждать книги, вместе ругать романтиков, символистов и даже футуристов. Обоим нам хотелось написать что-то новое, значительное, хотя ни один из нас не знал, как это сделать.

Я часто встречался со старым приятелем Скабейкой. Он тоже собирался издавать первый сборник стихов. Он долго ломал голову и все не мог найти подходящее название. Вспомнив, с каким вниманием Скабейка (как и я) слушал лекции Дубаса о Бодлере, зная настроение самого Ляонаса, я предложил назвать сборник «Под крыльями черного ангела». Ляонасу название понравилось. Вскоре вышла небольшая книга с эмблемой «Зеленого ветра» — скачущим конем. Критика отзывалась о ней разноречиво — кто ругал, кто хвалил. Без сомнения, важнее всего было то, что Скабейка окончательно вошел в литературу. Потому что поэт, который печатает свои произведения лишь в периодике, даже по тем временам считался недостаточно серьезным.

Хотя еще недавно поэзия Ляонаса нравилась мне, постепенно я немного разочаровался в ней и писал Винцасу Жилёнису: «Я совсем склонился к реализму, и мне уже не нравится его абстрактный символизм. Но у него есть образы широкие, дьявольски мощные в эмоциональном отношении — да и в музыкальном. Везде чувствуется музыка. Настоящий Вагнер. Некоторые стихи лишают сна».

Я помню туманное утро, когда мы с Ляонасом шли по берегу Немана в старой части города, по рельсам узкоколейки, и прямо навстречу нам с грохотом из тумана выскочил паровоз. Мы едва успели соскочить с рельсов. Потом нам казалось смешным, что мы столь легко могли оказаться калеками или умереть. Я помню снежную зимнюю ночь, когда мы стояли на Панемунском мосту, глядели вниз на черную воду и говорили о поэзии и смерти.

Смерть казалась далекой, за высокими горами времени, и мы говорили о ней не как о реальности, а как о поэтической теме. Смерть была темой его пессимистического стихотворения, отразившего еще не осознанный протест против несправедливого общественного строя… Жить нам тогда хотелось, как никогда.

Потом он переехал на проспект Витаутаса, а я — на Зеленую гору.

Погожее утро. На проспекте Витаутаса пахли кладбищенские деревья, утонувшие в утреннем тумане. Мы с Райлой шли мимо дома, где жил Ляонас. Нам в голову пришла идея. Разнесся слух, что в Каунас должен приехать Константин Бальмонт. Скабейка жил как раз по пути на вокзал, куда мы шли, чтобы выпить пива. Мы подошли к зеленым деревянным домишкам и оглушительно зазвонили. Звонили до тех пор, пока Скабейка не проснулся и не открыл дверь в одной сорочке.

— Черт возьми! Думал, что полиция! Чего так растрезвонились?

— Одевайся, скорей одевайся!

— С ума сошли? Зачем мне одеваться?

— Одевайся. Важное дело. Когда оденешься, скажем. Видя серьезные наши лица, он тут же оделся.

— Мы узнали, что этим утром приедет Бальмонт. Идем на вокзал — посмотрим, что за птица. Вчера поздно вечером получили известие, даже не успели в газетах сообщить.

— Правда? Пошли скорей. Еще не поздно?

— Надо поспешить. Можем опоздать.

Мы побежали на вокзал. В вокзальном буфете потягивали пиво несколько журналистов. Как всегда, у стойки вертелись сомнительные личности — агенты охранки. Мы сели за столик и заказали пиво. Спустя некоторое время Скабейка, видя, что мы преспокойно попиваем пиво и беседуем, спросил:

— Когда же приходит поезд?

— Какой?

— На котором приедет Бальмонт. Мы расхохотались.

(Когда через год в Каунас действительно приехал Бальмонт, нам даже не пришло в голову пойти его встречать.)

Смеялись мы поначалу вдвоем, а потом присоединился и Ляонас.

— Эх, типы, хорошо же вы меня надули!.. — сказал он, допивая пиво.

Веселые и довольные мы вернулись назад.

* * *

Страшно хотелось увидеться с Казисом, который так и жил в Риге. За чтение «Литвы крестов» угрожали штрафом в пять тысяч литов, но книжонка, несмотря на эти угрозы, довольно широко ходила по рукам в Каунасе. Казис в письмах приглашал меня приехать. И вот в феврале я очутился в Риге. Казис с женой, в прошлом сестрой милосердия, с которой он, кажется, жил уже в Вене, отвез меня с вокзала в большой дом, в огромную комнату. Явно не хватало мебели, и мы с великим трудом уселись за расшатанным столиком. Жена Казиса, добрая спокойная женщина, кажется, старше его на несколько лет, очень о нем заботилась. Зная латышский язык, она помогала Казису общаться с местным населением, хотя в Риге без особого труда можно было договориться по-русски. Казис радовался популярности «Литвы крестов» в Каунасе. Он сказал, что основал издательство «Буря» и готовит альманах под тем же названием, в котором будет сотрудничать Витаутас Монтвила и еще кое-кто (видно, Казису трудно было набрать сотрудников). Он хотел непременно напечатать мою «Земельную реформу» и всячески уговаривал продолжать ее. Его жена кормила нас шпротами и прочими рыбками. Чтобы отпраздновать встречу, мы выпили даже по рюмочке горькой.

Казис говорил, что его издательство опубликует целую серию антифашистских книг, сперва его самого, а потом Бутку Юзе, Жвайгждулиса[37] (в том числе переведенную им поэму Блока «Двенадцать»). Все это привлекало и радовало меня. Казис еще больше вырос в моих глазах.

Самой Ригой, насколько я понял, Казис был недоволен — и здесь полно мещан и бюргеров, которые заботятся лишь о своей теплой конуре. Но в Риге, что ни говори, политические условия легче, латвийская общественность с симпатией относится к литовским эмигрантам, убежавшим от Сметоны и Вольдемараса. Эмигрантов много, они уже ссорятся, обвиняя друг друга в неудачах Таурагского восстания, и ищут, кто так легко, без сопротивления, отдал власть из рук «настоящей демократии» фашистам. Казис с горечью вспомнил о рижском «конгрессе» эмиграции, который показал политический авантюризм и моральное падение многих из них. Кроме эмигрантов в Риге, без сомнения, действуют и агенты сметоновской охранки.

Кажется, опасаясь этих агентов, он не хотел водить меня по городу. А я впервые оказался в столице Латвии и жаждал как следует осмотреть ее. Город показался мне больше и внушительнее Каунаса. Обширные парки, правда, в это время года без листвы, широкая незамерзшая Даугава, по которой плыли пароходики и буксиры, готика Старого города, музеи — все это поражало меня, видевшего лишь Мариямполе, Клайпеду и Каунас.

Однажды вечером Казис повел меня в так называемый «клуб художников», где-то в Старом городе. Открыв кованую дверь, мы очутились в готических сводчатых комнатах, от которых веяло глубокой древностью. Под сводами висели стилизованные фонари, а за столиками сидели латышские писатели, художники и актеры. Все это казалось романтичным. К нам подсел еще не старый человек с длинной гривой, которую он постоянно отбрасывал назад. Он подал мне худощавую руку с длинными пальцами и представился:

— Никлаус Струнке.

Струнке в то время был одним из виднейших латышских графиков. С ним была его жена. Мы выпили по чашке кофе с коньяком, и друг Казиса, который, как мне сказали, оформлял и его книги, делился последними рижскими новостями. Потом он заговорил о Чюрленисе, которого обвинял в технических недостатках, но считал большим художником. Показывал балетмейстера за соседним столиком, который, по его словам, нюхал кокаин, и спрашивал, что такое фашистская власть. Он сказал, что по рассказам Казиса трудно ее себе представить.

Потом мы выпили еще несколько рюмок коньяку и, развеселившись, покинули клуб. Струнке хвалил Казиса и благодарил меня, что я его посетил, — тот давно уже рассказывал о моем предстоящем приезде.

Вернувшись в Каунас, я довольно быстро получил и альманах «Буря». В начале альманаха была напечатана моя «Земельная реформа». Это меня очень обрадовало. Дальше были помещены произведения Боруты и Монтвилы, переводы Есенина, Уитмена, латышских писателей, статьи Марка Аронсона, самого Боруты и других. Если употребить современное выражение, альманах политически не имел ясного направления. Но он был антифашистским и выражал в стихах и статьях недовольство положением, сложившимся в Литве.

Мы получили из Риги и другие произведения Казиса, изданные издательством «Буря», — «Дом № 13» и «Мутный ветер над пашнями». Первая книга являла собой небольшой гротескный роман, в котором Казис изображал «подвиги» литовской охранки. Сам заголовок недвусмысленно указывал, о чем шла речь в романе (в Каунасе в доме № 13 по Лесной улице находилось здание охранки — туда попадали многие арестанты, где их избивали и пытали). Сборник рассказов «Мутный ветер над пашнями» был полон протеста против фашизма. Эти книги с жадностью читали все, к кому только они ни попадали.

В университете, наряду с уже раньше основанным обществом студентов-гуманитариев, был организован кружок студентов-литераторов. Некоторое время я был в нем председателем. Собрания проходили нерегулярно, на них каждый, кто хотел, читал свои творения или просто выступал. Поначалу у кружка не было четкого идейного и эстетического направления. Пожалуй, только с осени, когда кружок переименовали в «Экспресс» (так назывались мои стихи, вошедшие в сборник «На улицах рассвет»), мы стали острее критиковать романтиков и символистов, пропагандировать «модернизм», который для нас самих еще не был понятен. Одни из нас все больше склонялись к умеренному реализму, другие говорили о конструктивизме, экспрессионизме и других «измах», вычитанных из случайных книг. Юозас Балдаускас, всесторонний знаток, читал нам доклады о формальном методе в литературоведении и о конструктивистах. Другие же шпарили «лекции» о немецком романтизме и Новалисе…

На собрания кружка, чтобы послушать «поэтов» и прозаиков», приходили не только литераторы, но и посторонние люди — любознательные студентки. Бывали писатели из города.

Одним из самых интересных членов кружка был Пранас Моркунас.[38] Этот белокурый человек с круглой плешью, значительно старше нас, когда-то был добровольцем буржуазной армии. Он ходил в длинной поношенной солдатской шинели, в гимнастерке. Считая наиболее значительной деятельностью для человека тушение пожаров, Моркунас служил в пожарной команде. Услышав сигнал, днем и ночью он хватал сверкающую каску пожарного и спешил на место бедствия. Он обожал литературную работу и за мизерную плату переводил для различных издательств книги, которые в те годы легче всего было издать: «Графа Монте-Кристо» Александра Дюма, «Лицо во мраке» Эдгара Уоллеса и других.

Весной 1928 года кружок студентов-литераторов начал издавать газету «Студент». Это была небольшая газетенка в 8—12 страниц, которую организовал даже не кружок, а несколько активных парней. Первую скрипку в ней играл студент-гуманитарий, о котором раньше никто не слышал, — Генрикас Блазас.[39] Это был очень высокий и очень худой человек, в очках, с высоким лысым лбом, испорченными зубами. Он был не без способностей, профессора предрекали ему будущность ученого. Блазас был красноречив, он мог говорить часами и ничего не сказать. Я познакомился с ним, когда он уже сидел в комнатке деревянной лачуги по улице Донелайтиса, в редакции «Студента», и готовил к печати второй номер. Интерес к газете был большим. В первых же номерах редакция сумела привлечь в число сотрудников некоторых профессоров. Владас Дубас писал легкомысленные новеллы про влюбленных студенток (тем, кто знал его как серьезного ученого, это, пожалуй, было неприятно). Балис Сруога публиковал остроумные статьи по вопросам культуры. Часто писали Гербачяускас, иногда даже Казис Бинкис. Газета публиковала интервью с виднейшими писателями того времени — Вайжгантасом и Киршей, Бинкисом и Вайчюнасом,[40] Гирой и Миколайтисом. Каждый писал все, что хотел. Мне газета нравилась потому, что в ней можно было довольно свободно (разумеется, насколько позволяла цензура) высказываться по вопросам университетской жизни и культуры. Правда, уже в первых номерах Балис Сруога в неподписанной статье громил Костаса Корсакаса за его статью в «Культуре», а сам Блазас и кое-кто еще выступали за чистое искусство. Но мы относились к «Студенту» как к общей трибуне различных (только не клерикальных и не фашистских) взглядов, и нам казалось, что все идет как надо.

Летом в Каунасе организовали сельскохозяйственную выставку. Рядом с Дубовой рощей настроили павильонов, конюшен и курятников. Деловые фирмы понаставили киосков, разукрасив их во все цвета радуги. Не только жители Каунаса ходили по выставке, — крестьяне, приехав ее осматривать, пили теплое пиво прямо из бутылок, остановившись у павильонов пивзаводов, закусывая привезенными из дома сыром и скиландисом (домашней колбасой). Радиоцентр Варнаускаса транслировал музыку, а когда она смолкала, раздавался голос:

— Покупайте печенье фирмы «Неаполь»… Печенье фирмы «Неаполь»… Суперфосфат — лучшее удобрение… Откармливайте свиней на бекон…

Выставку открыл сам президент Сметона. У центрального павильона стоял среднего роста хилый человечек интеллигентной внешности, с бороденкой, во фраке, держа в руке черный блестящий цилиндр. Вокруг него толпились офицеры, несколько не особенно элегантных дам — наверное, президентша и министерши. Вокруг тесным кольцом стояли полицейские и охранники и никого не подпускали поближе. Я стоял неподалеку и хорошо слышал слова его превосходительства. Сметона говорил о древней Литве, о ее величии и мощи. Потом он сказал, что теперь Литва маленькая, но и такая, мол, годится для нас… («Удивительно, самый скромный правитель Европы», — подумал я). Президент отметил, что Литва — сельскохозяйственная страна (эта его фраза стала столь популярной и комичной, что шутники за рюмкой вечно ее повторяли) и что надо поднимать сельское хозяйство, выращивать хлеб и откармливать свиней…

…Может быть, я бы и не описал этой выставки, но она запомнилась мне потому, что полдня я провел на ней с интересным человеком — художником Пятрасом Калпокасом.[41] Веселый, с гривой седеющих волос, Калпокас шел по выставке, окруженный журналистами, студентами и случайными людьми. Мы где-то встречались раньше, и, увидев меня, он махнул рукой, приглашая к себе. Я пристал к веселой компании.

Прежде всего Калпокас пригласил нас в павильон «Рагутиса» и заказал всем пиво.

— Пейте, сколько хотите… Платить не придется. Оказывается, художник изготовил для пивзавода «Рагутис» по случаю какого-то праздника огромную кружку пива и за это получил право пить пиво этой фирмы, когда угодно и сколько угодно.

— Я хотел провести пиво к себе в дом, — рассказывал Калпокас. — Устроил бы кран у кровати. Просыпаешься и сразу наливаешь себе…

— Ну и как? — полюбопытствовали мы. — Провели вам пиво?

— Нет, не провели, собаки, чтоб они этим пивом подавились!.. Ненароком обмолвился, что у меня каждый день будут гости…

— Маэстро, маэстро… — ухаживал за нами усатый кельнер «Рагутиса» в белом переднике, нося на стол всё новые кружки с пенящимся пивом, а мы поднимали их за здоровье маэстро.

К слову Калпокас рассказал нам историю, случившуюся с ним в Италии.

— Однажды отправился я с одним итальянским полицейским в горы. Он шел собирать налоги у людей, а я — за компанию. Заходим в хижину. Крестьяне с испугом смотрят на государственного человека. Денег нет, налоги платить нечем. Но есть вино. И носят нам вино, а мы сидим и поем «О, соле мио!..»…Соберемся уходить, еще и подарки дают — курицу со связанными ногами. Так и идем мы по деревне, обвесившись курами — одних через плечо перебросили, других полицейский прицепил к пуговицам мундира… Под вечер я, как более трезвый, веду полицейского, а он падает во все стороны, да и только. Вдруг поскользнулся на горной тропе — слышу, куры со страшным кудахтаньем несутся во все стороны…

— Убился полицейский? — спрашиваем.

— Не взял черт! — отвечает маэстро. — Когда с горы летел, куры поддержали…

Выйдя из павильона «Рагутиса», мы расхаживали с маэстро по выставке.

Пятрас Калпокас пользовался в Каунасе любовью, популярностью и известностью. Сам он любил шутки — незлобивые, они никого не обижали. О нем рассказывали такой случай. За Укмергским шоссе он выстроил дом странной архитектуры — не то замок, не то склад. И вот стоит он как-то у своего дома, а мимо идет человек. Не выдержал прохожий и спрашивает:

— Скажите, пожалуйста, а чей этот дом?

— Хотите с владельцем познакомиться?

— Нет, — замычал прохожий. — Просто интересно…

— Могу вас проинформировать. Живет здесь странное семейство. Его фамилия — Калпокас, жены — Дубенецкене, а дочки — Юозапайтите… Правда, лучше с такими не связываться?

Теперь мы следовали дальше с Пятрасом Калпокасом. Он останавливался у киосков, где были выставлены образцы конфет и шоколада, говорил по-итальянски речь, и в каждом киоске маэстро одаривали сластями. Перепадало конфет и нам.

Набрав конфет и всякой чепухи — игрушек, гвоздей, печенья, мы, наконец, оказались у киоска бисквитной фабрики «Неаполь». Маэстро долго говорил по-итальянски, спел «Смейся, паяц», наконец стал декламировать терцины «Божественной комедии», но владельцы киоска притворились, что его не узнают, и ни песни, ни речи не оказали никакого воздействия. Попросту говоря, мы ничего не добились. Потом мы отправились в радиоцентр Варнаускаса. Здесь маэстро встретили дружелюбно и вручили ему полную бутылку итальянского вина. Прислонившись к стене радиоцентра, маэстро пил, пока бутылка не опустела.

Тогда он попросил самого Варнаускаса разрешить ему выступить по радио.

— Просим, маэстро, просим… — Варнаускас уступил ему место перед микрофоном.

Пятрас Калпокас пространно благодарил различные фирмы, которые столь щедро снабжали своими изделиями его и его друзей. Потом продекламировал что-то по-итальянски и стал последними словами поносить фирму «Неаполь», ее владельцев и все ее изделия. Ругань разносилась из громкоговорителей по всей выставке. Варнаускас поначалу спокойно слушал, но потом понял, что дело может окончиться плохо, и силой оттащил маэстро от микрофона. Но маэстро уже сам устал, сел в углу студии за столик, подпер голову рукой и крепко заснул…

После этой короткой вставки пора вернуться к прерванному повествованию. За короткое время я написал несколько довольно больших рассказов. Это были «Настазе», «Каунасская поэма» (которую я позднее назвал «Выстрелом в департаменте»), «Вниз по лестнице». В этих рассказах, особенно в «Каунасской поэме», было немало деталей, которые я заметил, работая в Министерстве сельского хозяйства. Я принес «Каунасскую поэму» в редакцию «Литовских ведомостей», ее сразу же напечатали. В министерстве многие читали этот рассказ и тут же занялись поисками прототипов. Кое-кого из них можно было узнать, особенно одного референта. И референт вдруг стал со мной преувеличенно вежливым и холодным. В этих рассказах я, без сомнения, занимался сюжетными и стилистическими исканиями. В них переплеталось то, что я знал, с тем, что я себе представлял. «Конец парня» был написан запутанными, нарочито сложными, даже комичными фразами: «По асфальту неба ветер волок окорок тучи». Это казалось образным. Однако этот стиль быстро надоел. В «Настазе» я бросился в лирику и занялся остросексуальной темой, которая мне, молодому наивному юноше, казалась отважной, «эпатирующей» мещан и прокисших эстетов. Но я ошибся и сам дал случай этим мещанам посмеяться. В рассказе «Вниз по лестнице» мне хотелось изобразить нездоровую атмосферу города, которая отравляет даже самых невинных. Может быть, глупо самому комментировать слабые свои сочинения, но хочется вспомнить и заново пережить все, чем я тогда жил. Я уже собирался издать первую свою прозаическую книгу и, закончив новый рассказ «Человек между пилами», собирался ее так назвать. Но прошло еще немало времени, пока эта книга вышла из печати.

Мои рассказы печатали «Студент» и другие газеты. Хоть и редко, некоторые редакции начали платить мне гонорар. Мои знакомства и связи стали шире; меня как стилиста ценили агрономы, много их статей и книг прошло тогда через мои руки. Это была скучная работа, но она делала меня независимым, разрешала учиться, больше думать о литературе, меньше дорожить службой, писать. Я удивился, когда заметил, что уже второй месяц подряд могу отложить про запас несколько десятков литов. Балис Сруога писал в «Студенте», что собирается организовать экскурсию в Альпы, и я мечтал об этом путешествии.

Кажется, осенью 1926 года я пришел к своему товарищу по гимназии Антанасу Янушявичюсу, который жил в общежитии, и застал у него незнакомую девушку. Янушявичюс был родом из той же волости, что и я, и, хотя я был атеистом, а он — верующим, мы дружили во время каникул, да и в Каунасе довольно часто встречались. Девушка была в очень скромном, даже гимназического покроя платье. Она посмотрела на меня большими глазами. Мне показалось, что она прекрасна. Она была красива той неповторимой красотой юности, которая почти отнимает дар речи у молодого человека. Это случилось и со мной, когда приятель представил меня Саломее Нерис, сказав, что я тоже пишу стихи. Я был ошеломлен, и, когда приятель ушел в коридор за кипятком, оставив меня наедине с Нерис, я не знал, что говорить. Не потому, что я уже считал ее великой поэтессой, но потому, что этой незнакомой девушке раскрыли мой секрет. А она смотрела на меня теплым взглядом больших глаз и, кажется, совсем не осуждала меня за то, что я пишу стихи. Она меня о чем-то спросила, я от волнения покраснел — я не привык говорить с девушками. Это было тем более трудно, когда передо мной за столиком сидела поэтесса, которую печатали многие газеты и фамилию которой хорошо знали все, кто интересовался литературой.

Янушявичюс долго не возвращался, мне поневоле пришлось отвечать, и мы успели выяснить, на каких факультетах учимся, где кончали гимназию. Нерис сказала, что читала мои стихи, но умолчала о своих впечатлениях. Она расспрашивала, много ли я написал, что читаю, и, когда мой приятель вернулся с металлическими кружками, наполненными кипятком, мы уже разговаривали с Нерис, как старые, добрые друзья. Моя робость испарилась, и мы все попивали кипяток, в котором плавали чаинки. Сахар мы ели вприкуску, чтобы было дешевле. Я то и дело посматриваю на новую знакомую, мы разговаривали об университете и профессорах. Нерис расспрашивала меня о Креве, Тумасе, Сруоге, и я предложил ей прийти к нам их послушать.

Мы вместе покинули комнату Янушявичюса. Оказалось, что Нерис намного ниже меня, и теперь, когда мы шли по Лайсвес-аллее, я видел обращенное ко мне ее лицо. Я подумал, что хорошо бы подружиться с такой девушкой, но мы уже подошли к улице Даукантаса, и она, подав мне руку, сказала:

— Мы встретимся, правда? Мы ведь учимся в том же здании.

Кажется, под впечатлением первой нашей встречи я посвятил Нерис стихи, напечатанные в сборнике «На улицах рассвет».

Как и раньше, я много читал. В мои руки попадали классики, писавшие четко, последовательно, понятно, воссоздававшие широкую картину жизни, проникавшие в психологию персонажей. Но читал я также, например, «Голый год» Бориса Пильняка и другие его произведения. Эти книги были написаны удивительно запутанным стилем, — за смесью метафор, сравнений, за обрывками фраз иногда трудно было уловить мысль автора. Да и сама мысль была запутанной, без логической последовательности. Каким путем идти? Кто прав? Классики пишут прекрасно, ничего не скажешь, — но они не наши современники. Пильняк и другие пишут по-новому, не так, как все, но они сами закрывают себе путь к читателю — их могут одолеть только чудаки или такие любители, как я. «Я считаю, — писал я Райле летом 1928 года, — что для прозы изысканность стиля — как собаке пятая нога. Простой, естественный рассказ. Иногда могут быть номера, цифры, переходы на другую строку. Но ничего лишнего! Хороший пример — Эренбург. Раньше он проповедовал конструктивизм, а сейчас пишет стилем Толстого».

И еще из того же письма — чтобы показать настроения тех лет.

«Мы с тобой осенью устроим новый «поэзо-концерт», от которого зачихают все академические крысы. Цитадель мещанства надо взорвать пироксилином нахальства, если уж иначе нельзя».

Я читал и остроумнейшую книгу Корнея Чуковского «От Чехова до наших дней», и воспоминания Айседоры Дункан, и Есенина, и «Графа Монте-Кристо». Не только от нетребовательности и отсутствия плана — меня подстегивал голод новых впечатлений, новых знаний. Желание разобраться в новых проблемах литературы и искусства заставляло читать теоретические труды — «Теорию прозы» Шкловского, «Культуру и стиль» Иоффе. Правда, в этих книгах я обнаружил не столько марксизм, который меня все больше интересовал, сколько формализм и вульгарную социологию. Но эти книги заставляли думать, не успокаиваться.

…У Казиса дела обстояли плохо. Моему непоседливому другу стало жарко и в Риге. Осенью, в октябре, я получил от него письмо, написанное в поезде Берлин — Вена: «В Берлине просидел около недели. Остаться не удалось. Полицейские, гады, выгоняют. Еду в Вену, сам не знаю зачем. Хотел поехать в Париж, но не впускают. Настоящий нужник эта Европа: куда ни ткнешься, одно и то же… Получается, что лучше было бы уж в Каунасской тюрьме. Жаль, что добрые люди не позволили мне туда угодить. Там бы я продолжал свой «Дом № 13».

Что же случилось? Возможно, латвийская охранка заинтересовалась деятельностью Казиса. Скорее всего, не без помощи литовской политической полиции — давно уже известно, что охранки соседних стран часто помогают друг другу охотиться за революционерами… В голову лезли всякие мысли. Было жалко бездомного друга, который нигде не может найти спокойного места. Еще сильнее становилась ненависть к тому строю, который изгнал моего друга из Литвы и заточил в тюрьмы много молодежи.

Недели две спустя я снова получил письмо — уже из Вены. «…Я устал, рассеян, душа без места…» Но Казис все равно не забывал о литературной работе. Он просил прислать ему новые газеты и журналы. «…Надо исподволь проникать в «Культуру», это единственный журнал, который читают в деревне». И снова тоска: «О, эта литовская деревня! Она мне снится».

Как мне понятны и близки чувства Казиса! Может быть, не с той остротой, как в первый год жизни в Каунасе, но все равно я по-прежнему мучительно чувствовал, что лишился своей деревни, что вокруг меня — тупые, опустошенные люди, карьеристы, бегущие туда, откуда им помахали деньгами. И жизнь и любовь у них — серые, плоские, ничтожные… Пойдешь в университет — серая скука, заглянешь в кафе Конрадаса выпить кофе — сидят напыжившись крысы желтой печати и воображают, что от них зависит судьба если не мира, то хоть Литвы. Проституирование мысли, идей, совершенно такое же, как проституирование тела на Неманской. Хотелось издеваться над жизнью этих ничтожеств в своих книгах.

Хотелось искать нового, экспериментировать, написать то, чего еще никто не написал. Втроем — Райла, Моркунас и я, — коллективно обсудив план и потом, разделив между собой отдельные главы, мы написали повесть с торжественным названием «Panterral explositor», — как можно судить по заглавию, это была история одного американского мультимиллионера, который изобрел способ уничтожить мир. Фантастика и приключения переплетались в повести с наивной критикой капиталистического мира и разоблачением его жестокостей. Повесть вскоре показалась нам неудачной, и мы ее уничтожили. Много лет спустя я узнал, что в 1924 году чешский писатель Карел Чапек написал на подобную тему роман «Кракатит».

Осенью я пришел в большую аудиторию университета на вечер памяти Льва Толстого. Долго и скучно говорил Миколас Биржишка. Но особенно запомнилось нам выступление Винцаса Креве-Мицкявичюса. Он недавно побывал в Советском Союзе на юбилее Толстого. Теперь он рассказывал свои впечатления о той стране, о которой мы так мало знали, сталкиваясь обычно лишь с самыми дичайшими слухами.

— Увидев комсомольцев, я убедился в том, что это честная, открытая, идейная молодежь, — говорил Креве. — Они пользуются широким правом критиковать то, что подлежит исправлению в их строе. Жизнь студенчества просто завидная. Здания университетов прекрасные, студенты живут в роскошных общежитиях, шестьдесят процентов из них получают стипендии… советская власть укрепляется. Молодое поколение поддерживает ее… Вообще жизнь молодежи и состояние учебных заведений в СССР оставили у меня благоприятные впечатления. В этом отношении мы стоим куда ниже их.

Услышать такие слова с университетской трибуны, да еще из уст одного из популярных профессоров, было дело необычное, особенно сейчас, когда Литву сковал фашизм. Новые правители Литвы искали вдохновения в Италии, в доктринах Муссолини, в подвигах чернорубашечников. Мир Востока, Советский Союз был чужд, враждебен, ненавистен для них. И тут один из самых знаменитых писателей выступает с совершенно новыми, смелыми мыслями. Нет, конечно, его слова не превратили нас в комсомольцев! Его речь прозвучала, и многие тут же забыли о ней. А в более поздние годы, когда я все больше разочаровывался в существующем строе, когда душа и ум тревожно искали истину, слова Винцаса Креве оказали на меня большое влияние.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.