4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4

О «Грозе» (1859) труднее всего говорить, потому что эта пьеса, может быть, самая знаменитая у Островского. Она представляет как бы эмблему его творчества, зашла речь об Островском – так не миновать «Грозы». За более чем вековую свою жизнь пьеса стала поводом для различных сценических версий, критических толкований, литературоведческих трактовок. О ней написана блистательная, до сих пор не потерявшая своего значения статья Н. А. Добролюбова «Луч света в темном царстве», но и она схватывает лишь одну особенность пьесы. Стоит поэтому оттенить лишь некоторые важные стороны этого многозвучного, звучащего как симфония, драматического создания.

«Гроза» удивляет не совершенством постройки, не гармонией частей и целого. Известно, что, перечитав пьесу в 1870-е годы, сам Островский был неудовлетворен ею со стороны драматической техники. Он даже готов был переписать ее наново – хорошо, что этого не случилось. Удивительна пьеса другим: могущественной новизной замысла, поэзией и свежестью основного характера, стихийной силой трагической развязки.

Воображение художника переносит нас в небольшой приволжский городок Калинов с купеческими лабазами на главной улице, с посиделками на лавочках у тесовых ворот, за которыми остервенело лают цепные псы. Ритм жизни – медлительный, сонный, скучный, под стать тому томительно душному летнему дню, которым начинается действие пьесы.

Следя за драмой, исподволь завязывающейся на этом скудном живыми красками фоне, вслушиваясь в реплики действующих лиц, мы скоро заметим, что два мотива спорят, враждуют один с другим в пьесе, создавая художественный контраст. Вместе с чудаком-самородком Кулигиным мы восхищаемся красотой вида, открывающегося с высокого берега Волги, вдыхаем полной грудью свежий воздух с реки и различаем слабый аромат полевых цветов, долетающий с заволжских лугов… Где-то совсем рядом мир природы, простора, приволья. А здесь, в городских домишках, – полутьма, затхлый дух купеческих комнат, и за глухо запертыми дверями бушует самодурство, упоенное властью над зависимыми и «младшими».

У Островского был брат Петр Николаевич, критическим чутьем которого восхищался Чехов. Петр Николаевич не был профессиональным критиком, но он был человек, близкий брату-драматургу не по одним узам крови, и, несомненно, во многом впитал его взгляды на искусство. Он и произнес о нем, с некоторой запальчивостью, очень точные слова. «Что меня поражает в отзывах критиков об Александре Николаевиче, – возмущался П. Н., – это узкая бытовая мерка, с которой обыкновенно подходят к его произведениям. Забывают, что прежде всего он был поэт, и большой поэт, с настоящей хрустальной поэзией, какую можно встретить у Пушкина и Аполлона Майкова!..»[115]

П. Н. Островский приводил в пример «Снегурочку», где и поэтические мотивы, и ритмизованная речь нагляднее. Но с не меньшим основанием он мог бы вспомнить о «Грозе».

Островский-«бытовик» тщательно живописует уклад замкнутого в четырех стенах патриархально-купеческого быта. Островский – драматический поэт дает почувствовать красоту и притягательность другого мира – естественности, простора, изначальной свободы.

Среди впечатлений реальности, в мире обыденном и сущем Островский видит лишь немногие отблески этого идеала – в возвышающей и смиряющей сердце красоте природы, в наивных мечтах Катерины, жалеющей, что люди «не летают, как птицы», в золотых снах ее детства и ранней юности. Катерина высоко поднята над скучной размеренностью быта, грубыми нравами Калинова. «Попал я в городок», – желчно и беспомощно пробормочет Борис.

Образ города, точно наглухо закупоренного и охраняющего свой малый мирок в себе, далекого от столиц не просто географически, а по отсутствию всякого живого движения, свежего ветерка перемен, возникает как обведенная магическим кругом местность. Город, где высокие заборы с крепко запертыми воротами тоскливо тянутся вдоль травянистых улиц. Где существует бульвар, по которому мало кто гуляет, и обвалившаяся после пожара церковь, которую не спешат восстановить. Город, где всё одно – «что вышла замуж, что схоронили», где люди живут взаимной завистью и ненавистью, где купцы нанимают приказных и заводят кляузы друг против друга, где Дикой обирает обывателей и чувствует себя спокойно, так как треплет по плечу городничего.

Одна лишь льстивая Феклуша находит, что в Калинове «добродетелями, как цветами украшаются». На деле же за воротами на крепких засовах, как у Дикого, едва ли не в каждом доме идет «война». Война по большей части бесшумная, без выстрелов и воплей раненых, но не лишенная жертв.

Островский приоткрывает сам механизм деспотической домашней власти. Излишняя, по видимости, страсть к наставлениям у Кабанихи имеет свой резон: она будто дрессирует сына Тихона на послушание, постоянно проверяет в Катерине готовность к исполнению ее воли. При этом Кабаниха допускает, что «приказы» ее могут быть и не выполнены, да это не так важно, – важно, чтобы не возражали, молчаливо соглашались со всем ею сказанным. А ее дело подозревать неповиновение, вымогать признания, требовать покаяния в несодеянной вине. Именно так доводит она Катерину до исступления, подталкивая к трагической развязке…

Может, не так уж широки и внятны те понятия о счастье, какими питается сердце Катерины, но важна сама эта возможность души – удивиться прекрасному, ее неосуществленная жажда многое вобрать в себя и пугающее, но притягивающее чувство полета, когда она полюбила.

Строгого «реалиста» Д. И. Писарева оттолкнул некогда мистицизм Катерины. Но ее экзальтированная религиозность – не обряд, а неутоленность души, и стоит в одном ряду с непогасшим желанием осмысленной жизни и женской одаренностью. Да найдется ли ей, такой, какова она есть, отзыв в скучной жизни с Тихоном в мертвом городе Калинове, где надо всем страх, где всем людям – «гроза»?

Грозой часто считали налетевший на Катерину вихрь страсти. Но гроза в пьесе многолика – не только образ душевного переворота, но и боязнь наказания, греха, родительского авторитета, людского суда. «Недели две никакой грозы надо мною не будет», – радуется, уезжая в Москву от маменьки, Тихон.

Слово «гроза» мелькнуло в этой реплике не зря. Нет ли в главном, ключевом для пьесы поэтическом образе отсвета этой посторонней человеку, внушающей ему трепет силы?

Конечно, это лишь одна грань образа, и гроза в пьесе живет со всей натуральностью природного дива: движется тяжелыми облаками, сгущается недвижной духотой, разражается громом и молнией и освежающим дождем – и со всем этим в лад идет состояние подавленности, минуты ужаса принародного признания и потом трагическое освобождение, облегчение в душе Катерины.

Счастье и одновременно беда ее в том, что она цельный человек, личность, исполненная естественности, правды натуры. «Что при людях, что без людей, я все одна, ничего я из себя не доказываю», – простодушно говорит Катерина. Природная нравственность в ней не допускает спасительной лжи, какой живут Варвара с Кудряшом. Беззащитность делает ее лицом трагическим.

Катерина предчувствует свою обреченность и уже заранее ждет за любовь расплаты. Но где-то глубоко внутри она сознает и то, что какой-то другой, высший грех – задавить живое чувство, не разрешить себе любить. (Так не знала, боялась любви героиня драмы «Снегурочка», а полюбив, стала гибнуть, плавясь под лучами солнца).

Почти одновременно с Флобером, описавшим мадам Бовари, и задолго до Толстого, изобразившего Анну Каренину, Островский попытался проникнуть в душевный мир женщины, охваченной любовью, как бушующей стихией, мгновенным пожаром. Темная, пугающая ее самое страсть поднимается, будто вопреки ее воле, из глубин души, и она уже ничего не в силах поделать с собою. Страсть эту называют «темной», потому что рядом с трепетным ожиданием встречи, волнениями любви, заливающей мир особым радостным светом, является равнодушие, если не отвращение ко всему, чем прежде она жила. Прислушиваясь к учащенному биению своего сердца, Катерина испытывает мучительное желание счастья и тревогу, предчувствие неизбежной беды.

Традиции религиозного воспитания повелевали думать, что в замужней, по воле небес повенчанной женщине, «беззаконная», греховная страсть может возникнуть лишь как игра чужих ей темных сил, дьяволово внушение, власть бесов, замутивших чистые душевные ключи.

В древнерусском апокрифе праведник изгонял бесов из Соломонии, спасая поврежденную страстями ее утробу. Возникала почти натуралистическая картина исторжения из язв грешного тела посторонних ему «темнозрачных» сил с рогами и хвостом. Патриархальная русская традиция была в этом смысле жестока.

Но трагизм греха существует, пока сам человек верит, что это грех. Катерина верит истово и не сомневается, что пропала, преступив моральную заповедь. В сцене с ключом от заветной калитки, ведущей к оврагу, который дает ей Варвара, она в одном монологе проходит весь путь над бездной – от ужаса при мысли о соблазне («Вот погибель-то! Вот она!») до нетерпеливого страстного вздоха («Будь что будет, а я Бориса увижу! Эх, кабы ночь поскорее!..»)

Мы не заметим в Катерине и следа эмансипационной моды, самовластной веры в правоту сердца. Она предчувствует, что должна заплатить гибелью за любовь. И всё же, будто в ослеплении, шаг за шагом идет навстречу счастью-несчастью, чтобы с той же силой искренности, с какой любила, покаяться принародно в своем «грехе».

Но это, так сказать, субъективный мир героини, ее психологический строй. А что же сам Островский? Оправдывает ли он ее? Жалеет ли? Проклинает? Вопросы не праздные.

Когда Толстой, спустя двадцать лет, решится осудить в своем романе грешную женщину, изменившую мужу, оставившую ребенка, он не сладит с поставленной себе тенденциозной задачей: вызовет сочувствие читателей к «грешной» обольстительной Анне и словно бы сам увлечется ею. «Мне отмщение и аз воздам» – поставит он в эпиграфе. Это скажет за него как бы сам Господь Бог, автор же отступится оробело, будто отскочив в ужасе на платформе Обираловка от поезда, волочащего безжизненное тело героини. Мерцающая черная бездна откроется за соблазнительным и ядовитым туманом мира страстей.

Островский с самого начала был свободнее от догмата наказания. Он любуется не столько прельстительной красотой героини, сколько ее прямодушием, чистосердечием. А в двух эпохах жизни Катерины – безмятежном счастливом девичестве и пригнетенном замужестве, автор найдет контраст, заранее пробуждающий энергию сочувствия в читателе и зрителе. Сомнение рождается неизбежно: если религиозный закон и расхожий предрассудок против Катерины, то, может, не прав закон? Тем более что ее искренность поставить под сомнение невозможно.

Полусумасшедшая старая барыня вопит, бессильно тыча в сторону героини клюкой: «Красота-то погибель наша!» Островский, возможно, не повторил бы за Достоевским его фразу: «Красотою мир спасется». Но он безусловно верил в то, что не могут красота, счастье, любовь вести в адову бездну. А что если просто недобрые люди вложили в уста Вседержителя и Творца, а потом провозгласили с амвона то, что им было выгодно или чего они сами пугались, унизив подлинную благодать – красоту, искренность, свободу чувства?

Драматург не ищет для своей Катерины выхода из безысходности: его нет. И простая эмансипация выглядела бы как модная пошлость в свете вечного трагизма любви. Но правда образа Катерины, правда сильного и цельного характера русской женщины, открытая Островским, осталась и для последующих времен главным смыслом драмы.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.