3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

Уже в первых сочинениях Островского обнаружилась новизна его поэтики. Он внес в драматический род творчества опыт романа – эпическое, неспешное движение, обстоятельность сценических характеров. «Повести в ролях» – определял это свойство драмы Достоевский.

Зрители, что и говорить, привыкли к комедиям более «сюжетным», легким и увлекательным по фабуле, но и забывавшимся на другой день. В рецензии «Русский театр в Петербурге» (1841) Белинский иронизировал над ходовым сюжетом: «Какого бы рода и содержания ни была пьеса <…> содержание ее всегда одно и то же: у дураков-родителей есть милая, образованная дочка; она влюблена в прелестного молодого человека, но бедного – обыкновенно в офицера, изредка (для разнообразия) в чиновника; а ее хотят выдать за какого-нибудь дурака, чудака, подлеца или за всё это вместе».[113]

Попробуем приложить эту схему к пьесам Островского – у него ведь тоже найдется и дочка, влюбленная в молодого человека, и препятствующие ее счастью родители («Бедная невеста», «Не в свои сани не садись», «Бедность не порок») – и увидим, что всё в этих пьесах так да не так. Плотная, весомая материя жизни как бы обновила сценический реализм, сообщила драме ритм естественного дыхания. Интерес у Островского вызывается не остротой фабулы, не крутыми поворотами действия. Жизнь течет неторопливо, как равнинная полноводная река, характеры обозначаются крупно, и интерес создает поразительная «похожесть» и рельефность фигур и языка, иронически подсвеченного бытовым юмором.

Заявив себя в первой комедии по-преимуществу сатириком, Островский не просто следует автору «Ревизора», но чем дальше, тем очевиднее вступает с ним в творческий спор. Он видит вокруг не одни «кувшинные рыла», не одних Хлестаковых и Ляпкиных-Тяпкиных. Ему хочется смелее ввести в комедию светлые, страдающие характеры, прикоснуться к положительной стихии народной жизни. «Чтобы иметь право исправлять народ, не обижая его, – пишет он в пору работы над пьесами “Не в свои сани…” и “Бедность не порок”, – надо ему показать, что знаешь за ним и хорошее; этим-то я теперь и занимаюсь, соединяя высокое с комическим».

Загадка национального характера в его взлетах и падениях всегда стояла перед Островским. То, что в первое десятилетие деятельности было сказано в этом смысле драматургом, его бескорыстный и увлекающийся трубадур Аполлон Григорьев восславил как «новое слово» в искусстве. В отрицательных своих лицах – самодурах-купцах – Островский находил, при всем их упрямстве и злом своенравии, примиряющую черту «отходчивости сердца», легкого поворота на добро. Но этого было мало. И самодурный быт в его комедиях то и дело поправлялся и дополнялся другими, светлыми лицами: молодыми приказчиками, сохранившими наивную честность, ясность простой души, юными девушками, вступавшими в жизнь с таким запасом чистоты и доброго сердца, что все симпатии зрителей летели к ним.

Увлекала Островского и сама многоликая, разлитая в быте народность – песни, сказания, пляски, святочные обряды. С какой любовью воссоздан этот русский карнавал в комедии «Бедность не порок» (1853)! И посреди него тоже не в своей, как бы карнавальной одежде ряженого – бабьем обветшавшем бурнусе, Любим Торцов, говорящий правду в лицо всем и каждому и способный пробудить совесть в своем сбившемся с пути брате.

Сатира навсегда пойдет с той поры у Островского рука об руку с поэзией. Слово «комедия», выставленное в подзаголовке многих его пьес, настраивало простодушного зрителя на зрелище, сулящее сплошной смех. Но Островский имел в виду другое – правдивое нравоописание, смелое открытие трагикомизма жизни.

С обычной проницательностью это отметил Достоевский, недооценивший в целом Островского, но именно его пьесами наведенный на важное рассуждение: «Разве в сатире не должно быть трагизма? Напротив, в подкладке сатиры всегда должна быть трагедия. Трагедия и сатира две сестры и идут рядом, и имя им обеим, вместе взятым, правда».[114]

Начиная с первого театрального триумфа, когда в феврале 1853 года пьеса «Не в свои сани…» была сыграна на сцене Большого театра московской драматической труппой, Островский окончательно поверил в свое призвание. Он будет и дальше пробовать, искать, ошибаться, временами увлекаясь наивной идеализацией, но не соступит с принятого пути: поисков подлинно светлой народности в недрах темного и жестокого самодурного быта.

Подхваченный волной общественного подъема, поры оживления и надежд после Крымской войны и смерти Николая I, Островский создает новую для себя по задаче и наделавшую немало шуму пьесу «Доходное место» (1856). Эта комедия, успевшая появиться в журнале, но снятая со сцены накануне премьеры, говорила о том, как глушатся, губятся жизнью порывы дерзкой, молодой честности. В годы, когда ослабли поводья цензуры и общественная критика злоупотреблений стала считаться хорошим тоном, одна за другой возникали моралистические пьесы о вреде взяток и раскаявшихся взяточниках. Островский взглянул на дело глубже. Его взяточник – не заматерелый злодей, не грубый подьячий старого времени. Напротив, добрый отец семейства, уважаемый и привыкший уважать себя чиновник. От полноты души Юсов может позволить себе сплясать на людях, в трактире, так как мнит свою совесть чистой. В самом деле, должен ли ставить он себе в укор то, что давно стало традицией и тайно признанной нормой? Он брал, но ведь брал «за дело», не надувал просителей, не хапал лишнего и почитает себя человеком порядочным.

Впрочем, это лишь яркая тень к развитию главной темы. Герой пьесы – вчерашний студент, вероятный воспитанник либеральных профессоров Редкина и Грановского, в душе и памяти которого еще живут высокие фразы, летевшие с кафедр в университетской аудитории, поставлен перед необходимостью войти в грязный поток обыкновеннейшей жизни. Попреки молодой жены, мечта глупенькой Полины хорошо одеваться и жить «как все» в какой-то миг перевешивают на чаше весов жизненные принципы Жадова, и он поневоле соступает на истоптанную до него поколениями чиновников дорожку. В споре модной шляпки и заветных убеждений верх берет шляпка. И хотя Островский в финале пытается спасти идеализм Жадова, его поражение несомненнее его возможной победы.

«Пучина» – так будет названа в 1860-е годы пьеса, развивающая дальше этот мотив. Лишен обольщений взгляд драматурга на бездонную толщу корысти и лжи, материковую неподвижность быта. Да, велика закоснелая сила традиций российского служилого сословия – да только ли его? – заглотившего в свое чрево и перемоловшего без жалости не одно поколение пылких молодых правдолюбцев.

Как хотелось бы Островскому научить людей жить правдиво и по совести! Как хотелось ему зажечь в понурых и сумеречных душах свет истины! Но драматург свободен от многих иллюзий, свойственных просветителям. Ум его несуетлив: это подлинно мудрость, которая знает, как трудно пробудить сознание человека, опустившегося в «пучину», простой проповедью, лихим морализаторским натиском. Благородные попытки перевоспитания словом упираются как в стену в житейский «интерес» или нищенскую бедность сознания, потемненного вековой копотью предрассудков.

Подобно своему герою – адвокату Досужеву из комедии «Тяжелые дни» (1863) драматург немало лет прожил «в стороне, где дни разделяются на легкие и тяжелые; где люди твердо уверены, что земля стоит на трех рыбах и что, по последним известиям, кажется, одна начинает шевелиться: значит, плохо дело; где заболевают от дурного глаза, а лечатся симпатиями; где есть свои астрономы, которые наблюдают за кометами и рассматривают двух человек на луне; где своя политика, и тоже получаются депеши, но только все больше из Белой Арапии и стран, к ней прилежащих».

Досужев выбирает себе точку наблюдения на самом дне «пучины», которая «к северу граничит с северным океаном, к востоку с восточным и так далее». Обжившись здесь, трудно питать просветительские иллюзии. Косность и глупость не стыдятся себя, они самодостаточны. Но Островский-драматург находит свой способ воздействия на людей, заставляя их глядеться в нельстивое комедийное зеркало. И не отчаивается искать, собирая по крупицам то доброе, что дремлет в самом обычном человеке.

Ошибались те, кто думал, судя по его дебютам, что правда его пьес сводится к внешней «похожести», жизнеподобию. Островский терпеливо разъяснял:

«При художественном исполнении слышатся часто не только единодушные аплодисменты, а и крики из верхних рядов: “это верно”, “так точно”… Но с чем верно художественное исполнение?

Конечно, не с голой обыденной действительностью; сходство с действительностью вызывает не шумную радость, не восторг, а только довольно холодное одобрение. Это исполнение верно тому идеально художественному представлению действительности, которое недоступно для обыкновенного понимания и открыто только для высоких художественных умов. Радость и восторг происходят в зрителях оттого, что художник подымает их на ту высоту, с которой явления представляются именно такими» (ПСС. Т. 10. С. 149).

Сказано это об актере, но относится и к делу драматурга. Высокой авторской точкой зрения Островский и стремился обладать, разумеется, без тени идеализации, теснящей правду. К зениту своей жизни он подошел с той зрелостью взгляда на мир, которая позволила ему быстро и вдохновенно написать «Грозу».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.