2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

В один из декабрьских вечеров 1849 года профессор Московского университета, известный историк и журналист М. П. Погодин созвал к себе гостей. Народу собралось много – литераторы, артисты, ученые. Ждали Гоголя. Всем хотелось услышать обещанную хозяином литературную новинку – комедию «Банкрот», сочиненную совсем еще молодым человеком, скромным служащим Коммерческого суда. Об этой комедии шла уже широкая молва по Москве. А между тем пьеса нигде еще не была напечатана, и молодой автор с приятелем актером П. Садовским лишь изредка читал ее вслух по рукописи в кругу друзей и знакомых.

Шумный успех на этот раз сопутствовал чтению. В гостиной то и дело вспыхивал смех, раздавались одобрительные возгласы. Во время чтения неожиданно вошел Гоголь, запоздавший к началу. Он оперся о притолоку двери да так и простоял неподвижно до конца чтения. Гоголь вскоре уехал, успев, по-видимому, сказать автору, окруженному густой толпой новых поклонников, всего два-три слова. Позднее графиня Ростопчина получила от Гоголя записку, связанную с его впечатлением от «Банкрота». Она передала записку Островскому, и он всю жизнь хранил ее как «святыню». В записке говорилось: «Самое главное, что есть талант, а он всегда слышен»[112].

Литературное предание, соединившее имена Гоголя и Островского, знаменательно. Ведь Островского поначалу восприняли как прямого продолжателя дела Гоголя, наследника его высокой простоты, неожиданного комизма и щемящей человеческой правды. Но, наследуя Гоголю, он не повторял его ни в темах, ни в подходе к жизни.

Молодой автор в избытке обладал новым, неведомым литературе и сцене материалом. Да и зрение у него было иное. Родившийся в 1823 году в двухэтажном деревянном домишке в Замоскворечье (здесь теперь основан музей), Александр Николаевич Островский с младенчества был коротко знаком с укладом жизни этого своеобычного уголка старой Москвы. Он открыл его для читателей и зрителей, как некую экзотическую страну, лежавшую и прежде у них под носом, но обойденную драматической литературой. Автор будто приглашал своих слушателей последовать за ним в путаницу замоскворецких переулков между Зацепой, Пятницкой и Ордынкой, заглянуть за глухие заборы купеческих особняков и в окна мещанских домишек.

Островский видит там множество сцен – то заразительно смешных, то горестно драматичных. Словоохотливые свахи в пестрых шалях красно расписывают достоинства женихов, купцы, степенно оглаживая бороды, обсуждают свои плутни за кипящим самоваром или за стаканом «пунштика», приказчики в русских поддевках заискивают перед хозяевами, а где-то в задних комнатах совершаются неслышные миру семейные драмы, страдает гордая девичья душа.

Еще издали, обычно где-то из-за кулис, раздается наводящий трепет на домашних грозный голос купца-самодура. Будь то Самсон Силыч Большов, Тит Титыч Брусков или Ахов, главная для них сласть – нагнать страху, покуражиться над ближними. Островский ввел в литературу само слово «самодур» и так объяснил его на страницах пьесы «В чужом пиру похмелье»: «Самодур – это называется, коли вот человек никого не слушает, ты ему хоть кол на голове теши, а он все свое. Топнет ногой, скажет: кто я? Тут уж все домашние ему в ноги должны, так и лежать, а то беда…».

Упоение властью, презрение ко всякому праву и законности, насмешка над чужой мыслью и чувством и особое удовольствие поломаться над людьми, в силу обстоятельств жизни зависимыми и подчиненными, – все это вобрало в себя емкое понятие «самодурства». Оно стало настоящим открытием комедиографа, в ряду тех же ключевых слов эпохи, как «нигилизм» у Тургенева или «обломовщина» у Гончарова.

И как неизменный спутник грубого насилия – обман. В первой комедии Островского «Банкрот, или Свои люди – сочтемся!» (1849), обман начинается с малого – с умения приказчика материю потуже натянуть или «шмыгнуть» через руку аршин ситца перед носом зазевавшегося покупателя; продолжается крупной и рискованной аферой купца Большова, а завершается тем, что более молодой и ловкий подлец обводит вокруг пальца своего хозяина – старого плута и пройдоху. Вся эта жизнь основана на механизмах обмана, и если не обманешь ты, обманут тебя – вот что сумел показать Островский. И как просто, без обличительного надрыва, с каким лукавым юмором и художественным изяществом он это сделал!

Большов, если можно так выразиться, поэт обмана, в том самом смысле, в каком скупой у Пушкина скупой рыцарь. Решаясь на фальшивое банкротство, он почти бескорыстен: просто страсть к надувательству в самой его крови, и он не может противостоять соблазну выручить обманом большие деньги. Подобно пушкинскому герою, доведшему до безумия, до мании идею накопительства, Большов самозабвенно отдается обману как рискованной игре. Он обманывает своих покупателей, заимодавцев, конкурентов, потому что обман помимо практических выгод – предмет тайного тщеславия делового человека. Нет обмана – и нет его как купца, как деятеля, почитаемого члена сословия.

Фигура Большова не просто смешна – она трагикомична. В последнем акте пьесы Большов является из «ямы» (тюрьмы для несостоятельных должников) опозоренным и несчастным, и мы уже готовы пожалеть в нем обманутого человека. Надрывные, трагические ноты начинают звучать в речах замоскворецкого Лира, преданного и оставленного дочерью и зятем, безумно раздарившего свои владения и погибающего на закате дней в нищете и позоре.

Но нельзя забывать, что обманут-то обманщик, наказан самодур!

Зритель с первых реплик должен был почувствовать самовластное упрямство Большова, в голове которого тяжело, как мельничные жернова, перекатываются мысли, вот уж кто одним «мнением» извелся, как лучше кредиторов надуть; и фальшь Подхалюзина, изъявления коего в преданности хозяину подозрительно приторны и косноязычны: «Уж коли того, а либо что, так останетесь довольны…»; и развязную капризность Липочки, мечтающей выскочить замуж за военного и стесняющейся своих неотесанных родителей.

Всего более заботился Островский о верности купеческого быта. Но что такое быт? Вещи? Язык? Отношения людей? И как запечатлеть в пьесе этот быт – самое устойчивое и самое ускользающее? История закрепляет события в документе, факте, летописи деяний. Быт – неуловим. Приметы времени и среды утекают, как вода сквозь пальцы. Только художник с его особым слухом и зрением способен воспроизвести устойчивость быта, сделать его предметом искусства. Купеческий быт – это не мертвая бутафория самоваров, гераней, чаепитий. Быт интересен, если проникнуть в его «душу», изучить его поэзию и жестокость, тайно руководящие им законы.

Купец Островского груб, простодушен, дик, наивен, самоволен, отходчив, нагл, робок, безобразен… И из этого пестрого спектра душевных качеств рождаются отношения в доме, имеющие лишь видимость патриархальной простоты, почитаемой от века «власти старших».

Да и «младшие» в комедии Островского тоже хороши. Какая ирония жизни в том, что возмездие Большову несет еще больший плут Подхалюзин!

Островский вообще любил знаменательные фамилии. Но фамилия Подхалюзина составлена драматургом так, что из каждого слога ее будто сочится подлость. Трижды презренная фамилия: под и хал, да еще вдобавок юзин. «Подхалюзить», поясняет словарь Даля, «подольщаться, подлипать, подъезжать». И все эти оттенки мы расслышим в интонации голоса обходительного приказчика.

Язык в первой комедии драматурга был «обработан», по выражению Островского, виртуозно, «до точки». Известно, что драматурга называли писателем-«слуховиком». Для него важно было само звучание речи, живая самоцветность слова, и, сочиняя пьесу, он не однажды произносил каждую реплику, проверяя ее на слух. Актерскую игру он также оценивал прежде всего по верному тону. Порою во время спектаклей ходил за кулисами, вслушиваясь в то, что говорится на сцене. Ему не обязательно было видеть позу, жесты, походку исполнителей – все это он считал вторичным и понимал, хорошо ли играет актер, по жизненной верности интонаций.

В «Своих людях» Островский впервые погрузил зрителей в стихию языка, каким говорило Замоскворечье. Это был язык еще не потерявший черт народной меткости, живой образности, противостоявший своим обаянием стертому, обезличенному языку департаментов и канцелярий. И здесь, и в последующих пьесах драматург использовал комический эффект мещанской полукультуры: снов и примет, эстетики жестокого романса, особых обрядов знакомства и ухаживания – со своими церемонными обиняками, подходцами, любимыми разговорами о том, «что лучше – мужчина или женщина» или «что вам лучше нравится – зима или лето?». Насмешливую улыбку Островского неизменно вызывала среда полуобразованности, заемные словечки и манеры, часто еще карикатурно искаженные до неузнаваемости (все эти «антриган», «антересан», «променаж», «уму непостижимо»).

Настоящие россыпи сверкающего юмора сопутствуют появлению на сцене таких героев, как Липочка, или трактирщик Маломальский в комедии «Не в свои сани не садись», или в написанной несколько позже трилогии о Бальзаминове бессмертный мечтатель Миша, маленький писарек из присутствия, воображающий себя в голубом плаще на черной бархатной подкладке и мечтающий проехаться по Зацепе на собственных дрожках… Как бедна, ленива замоскворецкая действительность, питающая эту фантазию! Да, но как богата красками, празднична, театральна прямо-таки просящаяся на сцену картина, возникающая под пером Островского!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.