4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4

С Хлыновым из «Горячего сердца» случилась странная история. Современная драматургу критика нашла этот характер совершенно неправдоподобным. «Хлынов, впрочем, уж слишком безобразничает; уж не верится, чтобы человек поливал рощу шампанским… и чтобы пил при громе пушек», – писал рецензент «Дешевой библиотеки».

Островский получил известность как выдающийся «портретист» купеческого сословия – благообразных отцов семейства и алчных накопителей, грубых самодуров, воплощавших домашнее тиранство, и совестливых гуляк, чужих в своей среде. Он заставлял зрителей с доверчивым любопытством вглядываться в лица Большова, Русакова, Гордея и Любима Торцовых, Коршунова, Краснова, Брускова и т. п. Но такого героя, как Тарах Тарасович, у него, пожалуй, еще не было: размах, доходящий до безобразия, удаль, граничащая со свинством, затеи и кутежи неправдоподобного, гомерического свойства – вот что такое Хлынов! И надо же, чтобы по отношению именно к этому герою (редкий случай у Островского) упрямо назывался прототип: московский купец Хлудов. Однако какой из представителей знаменитой миткалевой династии Хлудовых имелся в виду, оставалось неясным.

О Хлынове-Хлудове, кажется, первым упомянул журналист, укрывшийся под псевдонимом «Старый театрал». К 35-летию первой постановки «Горячего сердца» он написал статью, в которой говорилось, что миллионер Хлынов списан был с натуры, и все легко узнавали в нем знаменитого в свое время Г. И. Хлудова, действительно проделывавшего все необычайные и почти невероятные «фортеля», о которых идет речь в пьесе».[102]

Художник Константин Коровин также подтверждал в своих воспоминаниях предание о прототипе Хлынова, только, если верить комментаторам его книги И. С. Зильберштейну и В. А. Самкову, имел в виду Василия Алексеевича Хлудова.[103] В. А. Хлудов был владельцем роскошного дома с садом у Красных Ворот, где у него жил домашний тигр, которого хозяин забавы ради поил коньяком.

Король репортеров «дядя Гиляй» тоже упоминает о прототипе героя «Горячего сердца», прославившегося своими кутежами и ручной львицей, только называет его не Герасимом Ивановичем и не Василием Алексеевичем, а Михаилом Алексеевичем Хлудовым: «Вся Москва знала, что это Миша Хлудов, сын миллионера-фабриканта Алексея Хлудова».[104]

Что за пестрая чехарда имен? Или все Хлудовы скроены были на один салтык и в равной мере могли служить Хлынову прототипом? Сейчас трудновато в этом разобраться, поскольку вопрос о прототипе обсуждался, разумеется, уже тогда, когда драматурга не было в живых, а компрометирующие сведения о Хлудовых попадали в печать также лишь после их смерти.

Конечно, тень Хлудовых вызывает само созвучие их имени с именем Хлынова. Однако решусь высказать попутную догадку. О Хлудове как прототипе Хлынова мы не найдем ни полслова ни в сочинениях Островского, ни в его переписке. Зато в дневнике его волжской поездки 1857 года есть заметка о фабриканте Ф. К. Савине, осташковском богатее, устроившем в городе «сад с разными затеями» и плававшем по озеру Селигер на американской гичке с гребцами. Быть может, здесь, в годы, когда Островским задуман был цикл пьес «Ночи на Волге», вернее искать истоки интересующего нас образа?

Однако несравненно важнее другое. В великой реалистической литературе нередки случаи, когда писатель как бы опережает время, схватывая новый характер или явление еще в завязи, открывая его будущее, перспективу, силой воображения чеканя законченный литературный тип. Высвеченное под лучами гения становится наглядно всем. Толстой говорил, что до Тургенева в жизни не встречалось типа «тургеневской девушки» или он был крайне редок, зато после его романов они стали появляться повсеместно. Это лишь один из примеров, когда жизнь в созданных ею типах не опережает искусство, а идет по его следу. Такое бывало и с Островским.

В 1892 году костромской краевед Н. И. Коробицын обнаружил, что семейная драма, рассказанная в «Грозе», полностью повторяет канву реального судебного дела о самоубийстве молодой женщины из купеческой семьи. Клыковы (так звали эту семью) жили как раз в Костроме, и Островский вполне мог быть наслышан об этом громком происшествии. Среди костромских старожилов настолько утвердился взгляд на Клыковых как на прототипов Кабановых, что, когда в городском театре давали «Грозу», актеры выходили в портретных гримах, узнаваемых местной публикой. Казалось, совпадает все: подробности сюжета, характеристики лиц… Каково же было изумление исследователя, спустя несколько десятилетий сопоставившего даты «клыковского дела» с теми, что обнаружились на черновой рукописи «Грозы».[105] Все в рассуждении о прототипах краеведа Коробицына было логично и правильно, за исключением одного: самоубийство Александры Клыковой случилось в ноябре 1859 года, а «Гроза» была закончена месяцем раньше – в октябре того же года. Жизнь послушно повторила художественный вымысел драматурга.

В таком «обратном прототипизме» нет, конечно, ничего сверхъестественного. Одаренный зоркостью и художественным чутьем, писатель раньше других видит, замечает то, что не сознают другие, мимо чего скользят их глаза. Он догадывается о «готовностях» (щедринское словцо!), заложенных в явлениях и характерах. Иногда предчувствует приближение нового, необычного, как Гёте, будучи за тысячу километров, угадал Мессинское землетрясение. Отсюда молва о «провидческом даре» поэтов.

Так появляется то, что по аналогии с расхожим понятием «прототип» можно обозначить как «истератип», то есть, переводя с греческого, «послетип» по отношению к художественному первообразу. Когда прототип подрядчика Хлынова ищут среди разных представителей купеческой семьи Хлудовых, мы, скорее всего, имеем дело с истератипом, то есть позднейшей подгонкой живых характеров к отлившемуся в весомый тип художественному созданию.

Для 60-х годов прошлого века Хлынов не казался характерной фигурой. Пресыщенный своим богатством, не знающий, что делать с капиталом купец, пускающийся во всевозможные «чудасии», утвердит себя в последней четверти столетия. Тульский самоварщик Баташов, торжественно, при огромном стечении народа хоронивший в гробу свою оторванную ногу; рыбинские купцы Расторгуев и Вериханов, стремившиеся перещеголять друг друга: они бросали деньги в толпу, сдергивали скатерти со столов, купали в шампанском ресторанных девиц и т. п.; нижегородский купец Стахеев, наводивший ужас своими затеями на волжском пароходе… В 1880 – 1890-е годы во множестве возникли эти пугала-кумиры Ирбитской и Макарьевской ярмарок, герои лесковского «Чертогона» (кстати, в главном лице этого рассказа узнавали еще одного Хлудова – Алексея Ивановича), чеховской «Маски», разгульные купцы романов Мамина-Сибиряка.

Хлынов в «Горячем сердце» с его расточительными оргиями был настолько нов, что многие современники приняли его за карикатуру, преувеличение, мало приличествующее писателю-реалисту. Между тем драматург просто раньше других изобразил комедийный тип нового героя капитала. Патриархальные купцы Островского лишь накапливали деньги, держали на замке сундуки, устраивая домашний террор среди близких и сохраняя благообразие и благочестие за воротами дома. Пил-гулял, являя широту характера и наводя смятение на окружающих, лишь какой-нибудь сорвавшийся со всех причалов «метеор», вроде Любима Торцова: опустившийся, в драном бурнусе, он становился живым воплощением совести. В Хлынове явился разгул совсем иного рода: с громом, шумом, пальбой из пушек, кутежами напоказ, с реками шампанского, готовыми затопить всю губернию, лишь бы прибавить «чести» хозяину.

«Честь» – понятие новое у Островского и столь же комически извращенное в купеческом быту, как некогда слово «мораль», писавшееся через «а»: «мараль».

В сцене, где Хлынов насильно потчует своих гостей шампанским, готовый лить его на головы, если не выпьют, подрядчик объясняет слабо защищающемуся Градобоеву: «А из чего ж мы и бьемся, как не из чести; одно дело, на том стоим». И то же понятие о чести подтверждает Градобоеву Курослепов:

«– Честь-то, понимаешь ты, что значит, или нет?

– Какая там честь? Нажил капитал, вот тебе и честь. Чем больше капиталу, то больше и чести».

Что бы ни выкинул Хлынов, «кураж» его ненаказуем, потому что его опасаются не только в уезде, но и в губернии. «Турок я так не боялся, как вас, чертей, боюсь», – чуть не плача признается напуганный пьяным гостеприимством городничий. А Хлынов еще похваляется, что и к губернатору сумеет подъехать и с губернаторшей на дружеской ноге: «Пивал у них чай и кофей, и довольно равнодушно».

Когда все на свете приедается Хлынову – поить случайных гостей без разбора, щеголять в испанском костюме, палить в свою честь из пушки или, впрягши летом девок в сани, по полю на них ездить, – он впадает в тоску, от которой не спасают ни затеи Аристарха, ни потехи над барином с усами, вывезенным из Москвы, остается войти в покаянный раж и звать духовенство, чтобы наутро снова поливать дорожки шампанским.

Во всем этом Островский видит какой-то излом национального характера. Так гуляли новоявленные вельможи в XVIII веке, а теперь проказа тронула людей, собиравших капитал.

Целую вереницу мыслей вытягивал этот образ. Либералы 60-х годов толковали, что Россия уверенно встает на новые рельсы цивилизованного общественного развития. Но как, помилуйте, «европеизировать» Хлынова? Остался в прошлом купец-приобретала, самодур в границах домашней крепости-тюрьмы. Возникали либо герои «бюджета», непонятные новые дельцы, вроде Василькова, который года два спустя объявится в «Бешеных деньгах», либо отчаянные кутилы, которые самодурством и расточительными оргиями намеревались изумить мир. В желании прожечь, просадить капитал, чтоб душу потешить, заключалась антитеза патриархальному «скупому рыцарю» с его жаждой бесконечного самоценного обогащения. Деньги дают власть? Но достаточно ли упиваться тайной властью? Власть должна быть реализована. И транжирили, и расточали, не считая нажитое, лишь бы пустить пыль в глаза и покуражиться перед целым светом могуществом: гуляй, душа, по вольной волюшке. Укоренялся тот разудалый, размашистый, перелей-через-край характер, который долго еще понапрасну будут числить едва ль не первой приметой русской почвенной субстанции.

Островский ненавидит Хлынова – и им как бы любуется. Но чем тут любоваться? Разве что безрасчетностью, гиперболизмом хлыновского «озорства». Тайная тоска русского человека, которому всего мало, широта натуры в соединении с деньгами, которых «девать некуда», приводили к душевным взрывам, нелепым извержениям буйной натуры, создавая в кривом зеркале российского капитала не навыки цивилизованного «бюджета» и опрятного ведения «дела», а желание прожечь, размотать, покуражиться.

Хлынов у Островского был еще одним примером мудрой, не знавшей снисхождения национальной самокритики.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.