3
3
Ночь была такой темной, что едва можно было видеть свои руки. Работали на ощупь. Укрепляли проволочные заграждения перед линией траншей. А проклятые колья прямо-таки вырывались из рук во тьме, так круто замешанной, что, казалось, с трудом можно протиснуться через нее. Разве это работа для строевой роты? Где же эти собаки из рабочих команд? Боятся высунуть нос из деревни? Дрыхнут в овинах, как фон-бароны. Дело строевых солдат — окапываться и стрелять, стрелять и окапываться. А не путаться в проволочных полях, жалящих, словно крапивные заросли.
Но даже ругаться можно было только про себя, что, как известно, не дает никакой разрядки. Не могло быть и речи о том, чтобы запалить трубку. Неприятель, как уверял сержант, только того и ждет.
Черт его знает почему, но если бы сержант и не твердил об этом, они бы все равно почувствовали близость бошей. Они здесь, совсем близко. Притаились и ждут. Ждут, чтобы кто-нибудь выругался или запалил трубку.
Кто-то потянул Барбюса за полу шинели. Это Гюи, щупленький человечек с вечным насморком. Всегда у него под носом висит капля, как электрическая лампочка. «Эй, посвети сюда, сопливый!» — кричат ему со всех сторон. Но он не обижается.
Что ему надо? Он показывает жестами: давай отползем. Они отползают в сторону.
— Смотри, — шепчет Пои.
Теперь, когда они столько времени крутились в кромешной тьме, она уже не кажется непроницаемой. Контуры покосившихся столбов с обрывками проводов, бугры засохшей грязи, засыпанный фашинами ров — все выступает смутно, приблизительно, скорее угадывается. Просто уже знаешь наизусть вечный пейзаж войны!..
— Послушай, Барбюс, тебе ничего не кажется?
Что ему должно казаться? Все же он всматривается, он ощупывает глазами пространство впереди. Ничего не видно, однако он уверен, что там идет какое-то движение, что-то перемещается, что-то ползет, и так как не может быть ничего другого, то ясно, что это боши.
Надо предупредить товарищей. Не сговариваясь, они ползут обратно. Минута замешательства, неизбежный возглас, хотя очень тихий, но его достаточно, чтобы открыть огонь. Теперь каждый думает только о том, чтобы боши не обошли их с тыла. Почему же, черт подери, они не стреляют?
На войне все неожиданно. Ждешь выстрела, или удара ножом, или вспышки гранаты. Но вместо этого долетают только звуки человеческого голоса. Голоса человека, у которого зубы стучат от страха или волнения и все поджилки трясутся, — это ясно слышно в совсем уже близком шепоте:
— Камрад! Не стреляй! Мы эльзасцы!..
Если бы кто и хотел выстрелить, то не мог бы, такое изумление охватило всех. Оно ледяным ознобом пробрало французов, прямо-таки до костей.
Это были боши. И вместе с тем как будто и нет. Ведь нельзя себе представить, чтобы боши говорили на чистейшем французском языке и больше всего боялись, чтобы их не услышали в немецких окопах.
Потом еще много будет таких встреч, и не раз они услышат тихий возглас: «Мы эльзасцы!..» Но эти двое были первыми. И что-то изменилось оттого, что двое в немецких шинелях были тут среди них. И что они ползли рядом, безмолвные, слабые, навстречу неизвестности, навстречу своей новой судьбе.
Никому из французов не хотелось думать, какою будет эта судьба.
Теперь, что ни говори, получалось, что они захватили пленных. Или что-то в этом роде. Никто из них не рассмотрел толком своих «пленников». На них коршуном налетел сержант, и, подгоняемые его энергичной командой, «боши» скрылись в глубине хода сообщения.
Были ли такие встречи, эпизоды, разговоры пищей для огня, сжигавшего Барбюса? Не утвердился ли Барбюс в мыслях, посещавших его уже раньше, не собрал ли он по крупицам правду, которая сейчас лежала перед ним во всем своем величии и простоте? Может быть, найти эту правду ему помогло имя, хорошо известное по ту и по эту сторону фронта?
И, может быть, оно даст Барбюсу ту силу убеждения, с которой он вскоре скажет устами капрала Бертрана: «Есть человек, который возвысился над войной; в его мужестве бессмертная красота и величие… Либкнехт!»
Не потому ли и образ Бертрана возвышается над всеми другими героями книги «Огонь»? Именно ему приданы автором символические, обобщающие черты глашатая и пророка. И об этом сказано ясно, недвусмысленно: «В эту минуту он являл мне образ людей, воплощающих высокое нравственное начало, имеющих силу преодолеть все случайное и в урагане событий стать выше своей эпохи».
Через несколько лет в парижской квартире Барбюса между двумя бывшими фронтовиками, товарищами по борьбе за мир, основателями Союза комбаттанов, произойдет такой разговор:
— Как ты пришел к истине? К протесту? К социализму? — спросит Поль Вайян-Кутюрье, коммунист, депутат, партийный функционер.
Барбюс глубоко затянется. Выпустит серое облако дыма, окутавшее обоих. Задумается.
— Видишь ли… — скажет он, и лицо его примет знакомое Вайяну выражение, словно что-то давно пережитое и дорогое ему возникло в сером облаке дыма. — Видишь ли, у каждого Данте был свой Виргилий.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.