4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4

В это лето, необыкновенно жаркое, с сильными ливнями, в ароматы буйно поднявшихся трав вплеталось неуловимое веяние тлена.

Мир, поделенный между крупнейшими странами капитала, дышал предчувствием войны. Германия бряцала оружием. Россия зарилась на Дарданеллы. Правые французские газеты ратовали за возврат Эльзаса и Лотарингии. В пивных Берлина и Мюнхена молодые люди с воинственно поднятыми кончиками усов стреляли из мелкокалиберных ружей монтекристо по мишеням, изображавшим Марианну. Кайзер Вильгельм музицировал, писал пейзажи маслом и участвовал в любительских спектаклях. Все об этом говорили. Все восхищались разносторонними талантами монарха. Никто не говорил о его длительных ночных совещаниях с генеральным штабом. В Европе дамы носили платья цвета крови, узкие внизу, как штаны кирасира, и шляпы-токи, напоминающие каску французского пехотинца.

Как всегда, впереди армии агрессоров через границы ползли шпионы и террористы. Национализм поднял змеиную голову, с отвратительным шелестом развернул свои кольца, готовясь смертельно ужалить.

И удар был нанесен. О нем кричали траурные заголовки газет. И под зловещую барабанную дробь деревенские глашатаи возвестили французам горестную весть: убит Жорес!

Это злодейство потрясло Францию. «Доброго великана» знали все. Его портреты висели в домах миллионов французов. Дом в Пасси, где он жил, почитался, как святыня. Все слышали его речи, полные огня, все видели его большое красивое лицо, его бороду, разметавшуюся на широкой груди. И внимали трубному голосу, взывающему к братству людей.

Кто в эти дни мог предвидеть чудовищный приговор французского суда, через пять лет вынесшего оправдательный вердикт убийце Жореса!

1 августа 1914 года в комнате со спущенными в защиту от дневного жара жалюзи сидели мужчина и женщина — муж и жена.

Они обменялись словами, которые в этот самый день и час произносились в тысячах других домов тысячами других мужчин и женщин.

— Что ты будешь делать? — спросила она.

— Буду добиваться отправки на позиции, — ответил он.

Она ждала именно этого. Она боялась именно этого.

Вот он стоит, слишком высокий для этой комнаты, слишком спокойный для этого момента. И она не может его удержать.

Она еще не знает своего будущего. Она не знает, что Париж, орущий, галдящий, плачущий, поющий Марсельезу, выкрикивающий: «В Берлин!», выплескивается к Северному вокзалу. На платформах пьют вино, закусывая сыром, чокаются, кричат, поют. И среди всего этого шума все же слышен нежный шепот невест и тихий плач матерей.

Она не знает еще томительных ночей, когда над городом повисает, словно гигантская рыба, немецкий цеппелин, ужасая своей неподвижностью и неуязвимостью. Она не знает, что потянутся длинные дни, и месяцы, и годы. И все более смутно будет ей видеться его лицо, его нежная и грустная улыбка. И будут приходить письма, спокойные и страшные, горькие и добрые, день за днем, неделя за неделей…

«…C какой тоской я думал о тебе во время этого яростного стального дождя, когда ежесекундно мне казалось: ну, сейчас конец!»; «…Дорогое мое сердечко! Пишу наспех, так как готовимся к выступлению»; «…Дорогая моя детка, пишу тебе, сидя на снарядном ящике»; «…Милая, любимая крошка. Я — в окопах»; «…Неделя выдалась жаркая»; «…У полка много потерь…»

Она ничего не знает. Она стоит, дрожащая, растерянная, у открытого окна, на фоне солнечной улицы, наполненной зноем и барабанной дробью.

Через девятнадцать лет будет написана книга «Золя», одна из многих удивительных книг, оставленных миру Барбюсом.

В ней есть глава о войне. Барбюс заканчивает ее лирически. Он думает о том, что сказал бы «мужественный Сезанн», верный и нелицеприятный друг Золя, слушая его рассуждения о войне:

«Он, вероятно, сказал бы:

— Скажи-ка, Эмиль, если ты уж горячишься во имя отечества и войны, почему же ты во время последней вел себя так, как ты себя вел? Вместо того чтобы отправиться в Бордо и заняться там главным образом урегулированием собственных делишек, здоровый парень, тридцати лет, каким ты был тогда, должен был бы отложить в сторону свои очки и отправиться под знамена, а не предоставлять другим, менее убежденным, чем ты, выполнение этой трудной обязанности, которая, по-твоему, есть обязанность мудрых».

Барбюс имел право на эти строки. Он поступил именно так. Когда на деревенской улице пробил барабан, он «отложил в сторону свои очки» и отправился «под знамена». Сорокалетний человек, эстет, признанный литератор, утонченный обитатель «Сильвии».

Но был ли он в этот момент убежден, что именно эти знамена лучшие? Что они реют над армией, несущей справедливость и братство?

Так или иначе, он должен был разделить с народом его судьбу.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.