VI

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VI

Ему, невидимому, сильно не хотелось этого; он норовил поотдохнуть лето, поглядеть на других своих родственников, живших в разных местах Пермской губернии; но в том кругу, который так хорошо характеризовал себя вышеприведенной фразой — «между нищими и средними», — для отдыха не было свободной минуты и, следовательно, такие мечтания Ф. М. не могли осуществиться. Еще прежде, нежели он успел окончить курс и получить аттестат, воспитатель поспешил разрушить эти мечтания письмом, в котором говорилось:

«Душевно радуюсь, что оканчивается учение твое, но теперь надо подумать об определении твоем, а не о гулянке. Тебе хочется повидать А<лексея> в Тагиле, но что из этого выйдет, я наперед скажу, то, что ты, на первый даже день, должен иметь свою пищу по случаю бедности и нетрезвости его… Думай-ко лучше о службе, а не о прогулке своей».

Таким образом, ехать в Екатеринбург и тотчас поступать на службу для Ф. М. было делом неизбежным, и на другой день, по окончании курса он, скрепя сердце, отправился в дорогу. «Не могу вспомнить, — пишет он в своих заметках, — в каком положении я находился. Ужасная скорбь и скука находили на меня каждый день. Мысль, что я лишился любимого мне города (Перми), может быть навсегда, ужасно давила мое сердце… Все любимое исчезло из моей памяти. Новый, чуждый город, новые лица, вещи, служба, которую я не любил с самого детства, все это сделало Екатеринбург для меня отвратительным».

Почти тотчас по приезде в Екатеринбург он подал прошение об определении его в уездный суд (28 июля 1859 года) и стал заниматься в этом суде с жалованьем по три рубля серебром в месяц.

Мелкая чиновничья среда, в которой пришлось жить Ф. М. не менее среды монастырской повредила его развитию. Мысль его должна была тратиться на понимание мелких чиновничьих интересов, дрязг, забот, словом всего «подьяческого» обихода, в то время, как известно, заплесневелого, затхлого. Мысли его стали волновать мелкие чиновничьи интриги, взятки, мелочные и беспрерывные огорчения и обиды. Как бы презрительно ни смотрел он на все это, но, как человек, поставленный в эту среду необходимостью иметь насущный кусок хлеба, он невольно должен был проникаться ее интересами, должен был много терять от неразвитости и дикости новых товарищей.

Мы не приводим характеристик, которые делал Ф. М. своим многочисленным сослуживцам. Достаточно сказать, что все эти характеристики крайне для них нелестны.

Главным образом (как и в первых впечатлениях монастырской жизни) Решетников в своих новых сотоварищах был возмущен отсутствием понимания лежавших на них обязанностей. Как ни скучна была ему чиновничья жизнь, но в то же время он «гордился тем, что служит в таком месте, где решаются дела о людях», которым он может (как он полагал) сделать пользу, тогда как из канцелярских братии никто об этом и не думал.

Но покуда он переписывал бумаги, трудно было приносить пользу, и волей-неволей приходилось бессильно негодовать на грязь и плутни окружающей среды. Жил он в это время у своего воспитателя, которому отдавал получаемые три рубля, помещаясь на полатях, куда по временам дядя адресовал ему: «Я тебе, шельма! Что ты там не сидишь?» Но и сидя смирно, Ф. М. мог сколько угодно думать, читать все что попадалось, вспоминать прошлое и обсуждать настоящее, словом — быть до известной степени покойным, то есть «одним». Результатом этого одинокого сиденья в 1860 году явилась поэма в трех частях, в стихах, под названием— «Приговор». Поэма эта, написанная совершенно неудобными для чтения стихами, как нельзя лучше изображает беспомощное состояние дарования Решетникова, связанного по рукам и по ногам всеми одуряющими влияниями целых девятнадцати лет его прошлой жизни. Содержание этой поэмы таково. В уездном городе, описанном довольно подробно и хорошо, живет судья; в доме у него живут дворник и воспитанница, и все эти три лица, то есть судья, дворник и воспитанница, мрачны, скучны, угрюмы; а судья и дворник, кроме угрюмости, носят еще какую-то тайну в душе. Начало поэмы написано, очевидно, под влиянием последних, самых свежих впечатлений, вынесенных из знакомства с грязной чиновничьей жизнью, и потому герой поэмы, таинственный и молчаливый судья, является сначала простым взяточником, у которого на душе есть грешки и который очень хорошо знает, что есть так называемые ревизоры. Но, думает Ф. М., поэм на тему о взятках, и притом таких таинственных, какую начал он, никто из настоящих писателей не писывал, да и наказать взяточника, обирающего народ, просто ревизором ему, глубоко возмущенному господствовавшим в то время грабежом, кажется малым, и вот тут-то на помощь ему являются взгляды, вынесенные из монастыря, вследствие чего выходит, что дом судьи потому так мрачен, что воспитанница, живущая у него и не знающая, кто ее отец, есть не воспитанница, а родная дочь, прижитая судьей с замужней женщиной, которая уже умерла. Этот грех мучает судью, со дня рождения дочери. Дворник потому мрачен и «вздрагивает, оставшись один», что он помогал судье спровадить беременную женщину (мать воспитанницы), вместо богомолья, в деревню, где она и родила. Все это — мораль монастырская, и, судя по окончанию этой поэмы, нельзя не сказать, что мораль эта сильно изувечила простоту и искренность мысли Ф. М. Конец поэмы такой: на судью, который запутан во взятках и в проступках против вышеупомянутой морали, автор насылает, во-первых, ревизора, во-вторых, в день появления ревизора сгорает дом судьи, подожженный дворником. Мучимый совестью, дворник решился сжечь место, где было столько обманов, и потом сам удавился в лесу. Судью разбивает паралич, и его отвозят в больницу. Воспитанница выходит замуж за штатного смотрителя, которого она давно любила, и перевозит судью к себе; последний, умирая, рассказывает ей (все с ужасом и необыкновенно длинно), что она его дочь, и речь era постоянно прерывается появлением бесов с вилами, крюками. За минуту до смерти является частный пристав, тащит судью в острог, но судья умирает. Во время похорон его поднимается страшная буря, гроб срывает с катафалка, судья вываливается. Но и этого все еще кажется мало: на могиле его потом постоянно видны две черные кошки.

Сам автор чувствовал, что все написанное им не совсем ладно. «Любезный читатель! — пишет он в предисловии к поэме. — Прежде всего прошу у вас полного внимания к каждому предмету, и потом терпения, потому что я наперед знаю нетерпение с вашей стороны. Несмотря на огромный объем поэмы, вы найдете все ни к чему не годным». Причину, побудившую его к написанию поэмы, он изображает в том же предисловии так:

«Человек, любящий честность и правду, свидетель многих сцен в разных бытах человечества, может сказать что-нибудь о людях, достойных или похвалы, или порицания. Стыдно мне показать «Приговор» в настоящем его виде, теперь, когда я думаю об его переделке. А много, много, должно быть, и лишнего, чего я сам не могу приметить, думая, что все связано с предыдущим и последующим, поэтому-то я и прошу вас, читатель, быть снисходительным к «Приговору», читая, делать заметки, подчеркивая те слова, которые не нужны, грубы, без энергии и не обработаны рифмой, как это сделал один читатель в начале ее. Я прошу об этом читателя с истинным уважением. Судить умеет всякий без различия, и я буду очень рад послушать мнение всех моих читателей».

Но на это воззвание о нравственной помощи отзывов последовало очень мало. Один читатель подчеркнул два слова карандашом, другой написал сбоку: «Это что-то серьезное», а третий сделал весьма неопределенное замечание на словах. «К сожалению, — пишет Ф. М., — один читатель, прочитавши эту поэму, не сделал ни одной заметки, а только на словах сказал: «в середине много лишку», а что именно лишнее, того не потрудился указать. Это очень досадно для меня. Я бы рад был сказать ему благодарность, если бы он положил зачеркнуть все строчки поэмы, что было бы для меня легче, нежели его чтение про себя, без всяких для меня нужных заключений». В конце поэмы он просит читателя пожалеть[6] его, если она плоха и если в ней много наврано.

Такой же характер трудной работы мысли носит и драма в шести действиях, написанная стихами (там же, на полатях), под названием — «Панич» (фамилия действующего лица), с тою только разницею, что здесь монастырским взглядам дано гораздо менее места, чем в «Приговоре». Герой поэмы — злодей, разбойник и убийца, сосланный за грабежи и разбои на каторгу, возвращается благополучно на родину, с целию добить остальных своих врагов, и потом столь же благополучно уходит назад.

И все-таки свободный угол на полатях сделал ему большую пользу. «Сидя смирно» в этом углу, Решетников получил возможность одуматься, прийти в себя. Хорошо уже и то, что он стал писать. Кроме упомянутых двух пьес, в письмах и дневнике его говорится еще о многих произведениях, которых мы не нашли в бумагах Решетникова и которые написаны все-таки здесь же, на полатях: «Черное озеро», «Деловые люди». Эти произведения, насколько можно судить по дневнику Решетникова, имеют уже чисто обличительный характер и относятся по времени к 1860 и началу 1861-го года.

Переход в новых произведениях к направлению чисто обличительному совершился в Решетникове под влиянием перемены должности. В 1860-м году его определили, в том же уездном суде, помощником столоначальника горнорабочего стола. Это обстоятельство сделало его более самостоятельным, чем прежде, и дало возможность, хотя отчасти, применить на деле собственные взгляды на службу, на важность обязанностей перед людьми, участь которых он теперь мог решать сам. «Мне страшно казалось, — рассказывает Ф. М., — решать участь человека, и я стал читать бумаги и дела, заглядывал в разные места, читал разные копии, реестры и все то, что ни попадалось на глаза. Когда я бывал дежурным, то рылся везде, где не заперто, и узнал здесь очень многое».

Натолкнувшись при этих поисках на множество плутней, послуживших потом темою для вышеупомянутых обличительных произведений, Решетников в то же время пополнил свое знакомство с народом, узнав из этих канцелярских бумаг всю подневольность простого человека, всю зависимость этого человека от маленькой высшей власти, подобно тому как прежде в побегах, при личном знакомстве, на Каме, на заводе и даже в школе, где он учился и дружился с детьми этого же самого простого народа, он узнал его бедность и труд.

Таким образом, благодаря относительной свободе, приобретенной им на полатях и в перемене должности, в сознании Ф. М. начинает понемногу выступать совершенно ясная цель и потребность — приносить ближнему пользу, помощью другой, не менее сильной и настоятельной потребности — литературной деятельности. Сильное влияние относительно укрепления в Ф. М. этой потребности и необходимости делать пользу бедному человеку имел один мастеровой екатеринбургского монетного двора. Он очень любил Ф. М., знакомил его с бытом рабочего люда, советовал ему жить честно, не якшаться с пьянчужками и взяточниками. По мере того как в нем укреплялось сознание, что помощию своих писаний он может сделать кое-что полезное, уездный суд и Екатеринбург ему стали надоедать, и явилось желание (которое, впрочем, едва ли не было у него с первого дня приезда в этот город) переменить службу и жить в Перми: там можно читать книги, там у него школьные товарищи, там, наконец, та самая девушка, которою он два года тому назад «не хотел соблазняться», но которую теперь, опомнившись от монастырского чада, снова любил так, как любил, когда она была еще ребенком. И вот он задумывает перейти в Пермь.

К этому времени относится длинное письмо Ф. М. к своему дяде, на время командированному из Екатеринбурга в Кунгур. В этом письме Решетников высказывает своему воспитателю вещи, которых никогда бы, по его словам, «не сказал в лицо».

Вот отрывки из этого письма:

«Простите меня, если я пишу вам огромное письмо; оно будет коротко (в сравнении) с тем, что я хотел бы написать, излив вам все мое чувство, что я чувствую теперь, чего желаю, чего не сказал бы в лицо и что я в своем положении могу только написать…

Пишу вам то, чего вы не видели во мне, рассуждая обо мне людям напротив. В вас я более, чем в другом, вижу сторону рассудительности и потому хочу сказать то, что уже могу сказать. Я вижу в вас сторону добродушия, а иногда (может быть, и всегда) любовь отца.

Теперь я взрослый юноша и понимаю себя и других, и хоть не обучался в гордых салонах и не знаком с паркетами, однако могу по крайней мере писать не хуже других. А за это я должен отдать вам, любезный тятенька, справедливую благодарность и благодарить со слезами.

Вы знаете мою жизнь, как и я ныне ее узнал, и знаете, какое широкое поле горестей было в ней, сколько бедствий извлекалось из одного источника этого зла, и зло это — я. Но вы исцелили все это; теперь остается светлый путь впереди. Благодарю вас, благодарю…

Но посмотрим внимательнее на оставшееся семя этой горести и путь впереди.

Я освободился от несчастий посредством вас; направил себе дорогу к жизни вами, поступил в общество людей, себе равных по образованию, служу с ними и заслуживаю любовь. Это внешняя сторона. А внутренняя? Совсем не то! Во мне нет тех наклонностей, какие (были) до девятнадцатилетнего возраста, когда я был обуздываем другими и не обуздывал себя; (теперь) у меня обязанности, неся которые на себе, я должен оберегать собственность других, — это обязанность служебная.

Но проступки наши наносят нам порчу и гнетут всю нашу жизнь. Так и со мной. Освободившись от бедствий, находясь уже на службе, и чего бы, кажется? всем доволен; но когда вспомню прошедшее, то внутренно негодую на себя, за прежние годы, более за то, что они лишили меня, во-первых, вашей любви и, во-вторых, пути к просвещению, — знать больше и все. В этом единственно виновен я, и если бы знал, что я должен быть чиновником через шесть лет, то наверное на тринадцатилетнем возрасте не сделал бы того, чем теперь я душевно страдаю. Это другая сторона моей жизни. Я ею скучен при своем взгляде на вещи. В служебном отношении я чувствую еще более горечи. Во-первых, мне скучно. Не знаю, отчего скучать молодому человеку, огражденному всеми средствами довольства. Многие смеются над тем, что расстаться с милым городом не беда, что в нем давно скучно, что лучше искать новых приключений, что это глупо… Все это, господа, я знаю, но кто может понять глубину (моего) расстройства? Во-вторых, я даже потерял всякую надежду на перемещение меня из Екатеринбурга в Пермь. Губернатор не был, да если и будет, то к нему не доступишься. Впрочем, я к доступам смел, ко он едва ли будет в наш город…

Потом, служа в суде, я кроме столоначальства никакой не вижу впереди карьеры. Я вполне понял службу уездного суда, и она давно мне наскучила. Мне желательно знать больше в других местах, служить в виду губернского начальства. В низшей инстанции не научишься доброму, кроме взяток, которые марают нашу честь и совесть. Итак, вот в каком положении я нахожусь. Не знаю, как мне вырваться из этого хаоса!

Далее, домашняя жизнь не очень красна. Я не виню ни вас, ни маменьки, зная, что всему виной я, но я давно исправился, и, кажется, можно (меня) полюбить. Не думайте, что я молчалив, то значит горд… Веселость моя исчезла вместе с горем, постигшим очень рано… Я уважаю и люблю вполне обоих вас, и не рассчитывайте на мое молчание, звуки голоса [7] и не печальтесь этим. Верьте, я с вами не расстанусь, пока (живу) в Екатеринбурге, и если по вашему ходатайству я буду в Перми служить, то, поверьте, я никогда не забуду вас. Это моя верная и искренняя любовь, которой вы можете несомненно верить, и я ее сохраню до гроба».

Письмо это переполнено самыми нежными излияниями и признаниями в любви, обращенными к дяде и тетке в стихах и прозе. Несмотря на общий грустный тон письма, в конце его у Решетникова вдруг вырывается наружу целый поток самых живых, веселых желаний. Как будто забыв суровость своего дяди, который вообще не любил этих длинных разглагольствований, он начинает его расспрашивать, как живет такой-то дедушка, как живет его семейство, подросли ли и хороши ли собой какие-то девушки, которые живут в Кунгуре и которых он с детства знал маленькими. «Теперь, — пишет он, — я думаю, они уже большие или замужем, особенно та, которая в наших детских играх била меня, конечно в шутку, по лицу. Напишите имена всех их. Что эти девушки, умны или глупы? Я думаю, вы взглядом можете отличить доброту и невинность, которая пленяет, ласкает собою человека… Ту прелестную улыбку, которая придает окраску хорошо сложенной голове, талии».

Таких задушевных, сердечных писем, в которых, помимо уяснения собственной личности, Решетников хлопотал о том, чтобы склонить дядю на согласие отпустить его в Пермь, таких писем, судя по количеству ответов на них, должно быть было написано немало. Но успех этих посланий, повидимому, был невелик, так как ответы на них были примерно такого рода:

«Неужели я-то думал, давая тебе по своей силе и возможности учение и образование, получить от тебя благодарность, только излитую пером на бумаге, а не в лице моем и твоей тетки, которая нянчилась с тобою, оставляя все прочие попечения, и оба хотели нажить себе под старость утешение и замену в покойной жизни? А видим, что наклонность твоя явственно, как в письмах, так и лично, нам говорит, есть от нас удалиться. Впрочем, и я принимал старания о приискании тебе должности в Перми, но всему делается препятствие; видно, так угодно всевышнему. Прими себе в соображение, что неужели бы ты получил себе воспитание, если бы были живы твои родители? Право, это никак бы не могло случиться. Вот пример: посмотри в Тагиле на сына твоего дяди Алексея, коего он так хорошо воспитал, что и писать вовсе не умеет, и ко мне же преклонил голову, чтобы не сделать его прописным. Теперь он в поте лица трудится, тяжелою черною работою снискивает себе кусок хлеба и вдобавок еще оплачивает за себя подати и разные повинности. А ты у меня от этого ига и бремя изъят да еще жалуешься на провидение всевышнего и судьбу и на то самое, что тебе дал я образование в низшем учебном заведении. Я не ладил и даже не желал сделать из тебя поэта или какого-нибудь дурака, а всегда старался сделать из тебя умного и образованного человека. Сознайся, не правду ли я теперь тебе пишу дрожащею своею рукою, которая, может быть, столько на свете перевела чернил и бумаги, что я сообразить теперь себе не могу! А для кого именно? Ведь в том числе есть и на твое воспитание и учение. Тоже и это все уносило мое здоровье и сокращало жизнь мою, но я на то не ропщу, а прославляю бога, что он во всем этом мне помог!»

Такие письма, искренность которых Ф. М. никак не мог заподозрить, потому что хорошо знал, что дядя говорит сущую правду, что он действительно обманулся в своем воспитаннике и искренно огорчен этим, производили на Решетникова впечатление глубоко тягостное. Но несмотря на это, он никак не мог расстаться со своими мечтами и желаниями; они были точно так же искренни, как и огорчения дяди. Долгое время каждый из них отстаивал себя и свои взгляды, но, наконец, дядя понемногу начал сдаваться и уступать. Видя, что племянник продолжает еще прилежнее сидеть над своими сочинениями, он стал задумываться над этим несокрушимым постоянством, как будто начинал верить, что это племянник делает неспроста. Он уже не говорил ему — «какую черную немочь пишешь?», как говаривал это год тому назад, а кротко замечал: «Смотри, парень, как бы тебе не было худо». Мало-помалу дядя до того озаботился этими непрестанными писаниями своего племянника, что решился пригласить и угостить какого-то местного литератора, лишь бы тот принял участие в угрюмом и мучающемся юноше, посоветовал бы ему, как сочинять. Сочинитель не посоветовал ничего хорошего, напротив, через несколько времени дядя узнал, что сочинитель, несмотря на угощение, задумал всех их, то есть и дядю, и его жену, и самого Ф. М., описать в газетах. Это сильно разозлило дядю, он вновь вознегодовал на сочинительство племянника и однажды сгоряча «засветил ему оплеуху».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.