X

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

X

Обстрелом, как врага, встретила меня родина. Невольно в сердце закопошились какие-то тяжелые и смутные предчувствия…

Окружив меня и моих спутников, стояли оборванцы с винтовками, босые, в фуражках и шапках, ничем, кроме своего оружия, не напоминавшие солдат. Они как-то виновато и смущенно переминались с ноги на ногу, не зная, как отнестись ко мне. Наконец один из них обратился ко мне с просьбой:

— Не найдется ли у вас, товарищ, папироски али табачку… смерть покурить охота…

Я дал им по папироске. Покурили. Они стали меня расспрашивать, кто я, как и что… Поговорили на эту тему.

— А что, господин консул, — спросил один из них, — вам не известно, сказывают, скоро французы и англичане придут нас ослобонить… в народе много бают, так вот вы не слыхали ли чего там, за границей?..

— От кого освобождать? — спросил я.

— Да, от кого же, как не от большевиков, — отвечал солдат.

— Ну, полно вам, ребята, языки чесать, нечего зря в колокола звонить, — оборвал его один из красноармейцев, оказавшийся старшим. — Так это они невесть что болтают, — заметил он, обращаясь ко мне, — пустомели… А вот вам, товарищ консул, придется идти с нами к ротному… там вам все объяснят…

И мы направились куда-то вдаль от боевой линии. Мы подошли к ряду изб, в одной из которых и помещалась канцелярия ротного командира. Я вошел в светлую горницу и увидал двух молодых людей в русских рубашках, занятых игрой в шахматы. Один из игравших был ротный командир, другой полуротный. Оба они были прапорщики запаса из студентов, призванных на войну. Они прямо накинулись на меня с массой вопросов: как и что делается за границей? Пришлось делать целый доклад. Наконец меня и моих спутников отправили в сопровождении конвоя в полковой штаб, находившийся далеко, в лесной чаще. Так, все на тех же телегах, переезжая из штаба в штаб, мы продвигались по пути к Двинску.

Грустная и тяжелая это была дорога. Мы ехали по разоренной стране. Всюду следы войны. Обгорелые остатки целых выжженных деревень. Кое-где встречались покинутые концентрационные лагери, напоминавшие клетки для диких зверей. Мы ехали, вернее тащились по лесам и пустыням, поросшим травой, вдоль запущенных полей, и мы почти не встречали скота, — все или почти все было реквизировано, перерезано… И всюду картины лишений, лишений без конца! С большим усилием и за безумные деньги мы раздобывали необходимую провизию. Но особенно меня поражало население тех местностей, по которым приходилось проезжать. Уныние и полная безнадежность царили повсюду, и люди даже не скрывали своего отчаяния и в случайных беседах открыто жаловались на то, что большевики довели их своими реквизициями и всей своей политикой до полного разорения, полной нищеты, — что они постепенно перерезали весь скот… Сопровождавшие нас красноармейцы лишь подтверждали слова крестьян и тоже грустно и безнадежно вздыхали. Никто не скрывал своей ненависти к новому режиму, и все ждали освобождения извне, от французов, англичан, немцев…

Переночевав еще в Ново-Александровске, мы на второй или третий день под вечер добрались, наконец, до Двинска. Остановились в грязной, запущенной гостинице, хозяйка которой не скрывала своего недовольства, говоря, что большевики ее вконец разорили. Поражало то, что никто не боялся говорить вслух о своей ненависти к большевикам и о своих «контрреволюционных» надеждах и вожделениях. Хозяйка нашей гостиницы, узнав, что мы приехали из Германии, с горечью сказала мне:

— Ах, господин, господин, зачем же вы не остались там?.. Вы сами полезли в петлю… Над нами ведь царит проклятие… Что мы будем делать!.. только Бог знает… Все помрем…

Я отправился в штаб начальника двинского укрепленного района. Это был старый боевой генерал царской службы, человек очень почтенный и искренно служивший (он говорил об этом откровенно) не большевикам, а России, какова бы она ни была… Политкомиссар Аскольдов в разговорах со мной отзывался восторженно об этом генерале, и, насколько я мог судить, между ними обоими были самые теплые товарищеские отношения, основанные на объединявшей их обоих преданности делу. Оба, и генерал и политкомиссар, встретили меня очень приветливо и тепло. Конечно, и здесь я должен был, как это повторялось во всех штабах по пути моего следования, делать подробные сообщения о том, что творится за границей. К ним почти не доходили известия извне…

Только из Двинска я мог послать в Москву телеграмму Красину по адресу «Метрополь, комната № 505», сообщенному мне Аскольдовым. И уже через два часа мне в гостиницу был доставлен ответ за подписью Красина с указанием адреса, где я должен был остановиться, на Б. Дмитриевке.

Поздно вечером ко мне в гостиницу явился комендант города Двинска. Это был препротивный молодой человек, партийный коммунист. Представившись мне, он тотчас же вызвал к себе хозяйку гостиницы и, не знаю уж почему, сразу же стал говорить с ней грубо, обращаясь к ней на «ты» и, к моему возмущению, все время пересыпая свою речь словами «жиды, жидовка».

— Ты у меня смотри, — начал он свою речь, — чтобы господину консулу не было оснований жаловаться!.. Ты всякие эти жидовские фигли-мигли оставь!.. Слышишь!..

— Слушаю, господин комендант… Будьте покойны, — я сделаю все, чтобы господин консул были довольны… Конечно, теперь трудно с провизией и вообще трудно, но все, что я могу, будет сделано…

— Нечего мне зубы заговаривать, знаю я тебя, жидовская морда, знаю!.. И имей в виду, что господин консул и его спутники будут стоять у тебя в порядке реквизиции — никакой платы, понимаешь!..

— Слушаю, господин комендант…

Я не выдержал. Отозвав в другую комнату ретивого коменданта, я заявил ему свой протест по поводу манеры его обращения с этой почтенной женщиной и сказал, что я, конечно, буду платить, что я уже сговорился с ней о цене за комнаты и пр.

— Ха-ха-ха! — искренно расхохотался он. — Вы привыкли там, за границей, а здесь, у нас, не Европа. Все это сволочи, буржуи, контрреволюционеры, — с ними иначе нельзя, а то они к нам на шею сядут. Ведь это все наши враги, и добром с ними ничего не сделаешь… Будьте покойны, товарищ, я знаю, что делаю…

— Все это хорошо, — ответил я, — только я вам заявляю, что не хочу принимать участия в тех оскорбительных выходках, которые вы себе позволяете, и имейте в виду, что я за все буду платить…

— Ну, нет-с, этого я вас прошу не делать, вы подорвете мой престиж, ведь теперь война… А оскорбления!.. Ха-ха-ха! Вот уж это ей нипочем — раз вытереться… — И он, отмахнувшись от меня, как от назойливой мухи, возвратился в комнату, где мы оставили хозяйку, и снова накинулся на нее.

Как ни хлопотала несчастная «контрреволюционерка», стараясь угодить нам, доставая свое лучшее белье, готовя нам ужин, тем не менее мы могли провести у нее только одну ночь, которую мы все не спали, ведя отчаянную борьбу со вшами, покрывавшими и нас и наши вещи… Весь дом был наполнен этими паразитами. Наутро мы перебрались в другую гостиницу, относительно довольно чистую. С большим трудом я уговорил хозяйку покинутой гостиницы взять с меня плату, уверив ее всеми мерами, что не скажу об этом коменданту…

В Двинске нам пришлось задержаться на несколько дней из-за железнодорожной разрухи: не было подвижного состава. И мы воспользовались этим временем, чтобы немного передохнуть после долгого и утомительного пути на простых крестьянских телегах по избитым, вконец испорченным дорогам. За это время мне пришлось познакомиться с поистине ужасной жизнью двинчан. Подвоза из разоренных реквизициями деревень не было. У крестьян отбиралось все: хлеб, скот, всякие овощи, словом — вся провизия. Рынки пустовали, большинство лавок было закрыто. Всюду нищие. И по словам местных жителей, нас ждал голод и в пути по железной дороге. С большими усилиями, не желая прибегать к помощи «бравого» коменданта, мы запаслись, при содействии хозяев гостиницы, кое-какой провизией для пути по железной дороге.

Аскольдов и генерал снабдили меня всевозможными пропусками, открытыми листами, удостоверениями к разным властям об оказании мне и моим спутникам всякого рода содействия к беспрепятственному следованию в Москву, о том, что мой и моих спутников багаж не подлежит таможенному досмотру, специальное удостоверение за массой подписей (Аскольдова, генерала, коменданта, председателя местной ВЧК и пр.) на имя агентов и учреждений ВЧК, что наш багаж не подлежит их ревизии и пр. Все эти бумаги составили собою целый объемистый пакет. Уже одно только умопомрачительное количество этих удостоверений и приказов к разного рода властям способно было вселить подозрение и сомнение в их целесообразности, — ведь у семи нянек дитя без глаза.

Наконец мы выехали из Двинска. Нам отвели половину вагона третьего класса, которая была закреплена за мною путем специальных удостоверений к военным, железнодорожным властям и учреждениям ВЧК. Но, как и следовало ожидать, на первой же станции, где вагоны брались штурмом, к нам в отделение набилось народу, что ни пройти, ни пролезть. Но тут, без моего вмешательства, явился предупрежденный по телефону из Двинска начальник станции с агентами ВЧК, которые, несмотря на наши протесты (было просто стыдно пользоваться исключительными условиями), грубо удалили почти всех пассажиров, лишь по моим настояниям оставив немногих, впрочем ехавших до ближайшей остановки. И тут же, как я это понял вскоре, ко мне прикомандировали чекиста под видом красноармейца, возвращающегося из командировки, попросив меня приютить его в «моем» отделении до Москвы. Он на всех остановках запирал наш вагон на ключ и никого не впускал в него… Не знал я и не думал тогда, что с этих пор я был обречен в дальнейшем всегда иметь около себя этого соглядатая: изменялись лишь лица, но «ангел-хранитель» всегда был со мною. Но об этом дальше. По временам я урывался от моего соглядатая и входил во второе отделение нашего вагона. Там сидели крестьяне и всякого рода люди, и мне приходилось слышать отрывки из их разговоров, полных нескрываемого озлобления против большевиков, жалоб на грабежи и насилия под видом реквизиций… Становилось душно от этих разговоров и жалоб и было больно и тяжело, точно я переживал тяжелый сон…

Несмотря на все удостоверения, наш путь по жел. дороге шел с перерывами. Так, помню, это было уже в Смоленске, поезд остановился, и я вошел в контору начальника станции. Она была вся забита волнующимися и кричащими людьми. Среди них, точно в истерике, вертелся начальник станции в изодранной одежде, в красной измятой и покрытой пятнами фуражке. Его осаждали разные лица. Все это были представители разных ведомств, снабженные, как и я, тучами предписаний, удостоверений, приказов. Все они наперебой требовали от этого мученика в красной фуражке отправить их, тыча ему в глаза свои удостоверения, крича и угрожая. Начальник станции, точно волк, травимый со всех сторон борзыми, сыпал ответы направо и налево.

— Я ничего не могу сделать, товарищи, — надрываясь, кричал он в одну сторону, — нет подвижного состава… Жалуйтесь, — отвечал он другому, — что хотите делайте со мною, хоть расстреляйте, не могу: нет подвижного состава, нет тяги… только завтра, если прибудет состав, я могу отправить поезд… Хорошо, — говорил он третьему, — увольняйте, мне и так больше невмоготу…

А осаждавшие его кричали, жестикулировали, ругались площадными словами, дергали его каждый в свою сторону, требуя, чтобы он слушал… Мне тоже нужно было справиться о времени дальнейшего следования. Но я не решился в свою очередь терзать этого страстотерпца и ушел. От кого-то я узнал, что поезд на Москву предполагается на другой день. Мы выгрузили наш багаж, перетащили его в находившийся около вокзала какой-то полуразрушенный домишко, где один из носильщиков устроил нас на ночлег. Все мы поместились в одной проплеванной и загаженной комнате, почти без мебели.

Бродя в ожидании поезда по Смоленску, я видел и слышал то же, что и в пути: пустые рынки, заколоченные лавки, сумрачные лица, исхудалые и истощенные и озлобленные жалобы и проклятья. Все, кого я встречал в Смоленске и с кем говорил, были полны нескрываемой ненависти к большевикам. Так, хозяйка хибары, где мы нашли приют, узнав, что я «своей охотой» возвращаюсь в советскую Россию, начала охать и ахать и рассыпалась в жалобах на насилия…

— Вот у меня есть племянник, Мишей зовут. А вот уже четвертый месяц, как его чекисты арестовали и увезли в Москву, и с тех пор ни слуху ни духу… Писала я ему, а ответа нет, справлялась о нем и тоже ничего не добилась — точно в воду канул… А и арестовали-то его тоже зря. У него был товарищ, дружили они еще по школе. Ну, товарищ этот был, известно, еврей. Вот как-то раз — а было это четыре месяца назад — они и поспорили о чем-то друг с другом… люди молодые, ну, известно, долго ли поспорить. Ну только Миша и обругай его в споре-то «жидом», а тот его «кацапом…» А звать его Гершкой. И вот этот Гершко побежал в милицию жаловаться, а оттуда его послали в Чеку, вот и пришли чекисты и забрали моего Мишу — ты, говорят, черносотенец, не имеешь ты полного права выражаться… Ну, а Миша говорит: «Да он обругал меня «кацапом»…» Они не стали его слушать да отослали в Москву. Теперь и сам этот Гершко плачет по Мише, «что, мол, я со зла наделал, погубил лучшего моего друга…» Ходил он сам в Чеку, просил ослобонить Мишу, а ему ответили, что так этого дела оставить нельзя, потому что тут «контрреволюция»… Уж Гершко и прошения посылал в Москву, и все нипочем, а Миша мой сидит да сидит, коли жив еще..

Мы добрались наконец до Москвы. Это было 6 июля 1919 года. Нашлись какие-то носильщики, которые, выгрузив наш обильный багаж, повезли его на ручной платформе-тележке к выходу. Я сопровождал его. Вдруг несколько человек в кожаных куртках грозно остановили носильщиков.

— Стой! — властно крикнул один из них. — Откуда этот багаж, чей?..

Носильщики остановились. «Это чекисты», — быстро шепнул мне один из них. Я подошел к старшему и, назвав себя, дал ему все указания.

— Ага, — ответил он, — так… ну так тем более багаж должен быть осмотрен нами…

— Нет, товарищ, — твердо и решительно возразил я, — мой багаж вашему осмотру не подлежит…

— Не говорите глупостей, гражданин, мы знаем, что делаем, вы нам не указ… Предъявите ваши документы и идем с нами…

— Никуда я с вами не пойду и производить обыск в моем багаже не позволю… Вот мои документы, — сказал я, вытащив из кармана мои удостоверения. — Я вам не позволю рыться в моих вещах, я везу с собой массу важных документов, которые не имею права никому показывать: я еду из Германии, я бывший советский консул… Я сейчас позвоню Чичерину, Красину…

Чекисты в это время успели рассмотреть мои документы и после некоторых препирательств и ругани (настоящей ругани), с озлоблением, точно звери, у которых вырвали из зубов добычу, пропустили меня и моих спутников.

А кругом стояли стон и плач. Чекисты набрасывались на пассажиров, отбирали у них котомки, мешочки, чемоданы с провизией и реквизировали эти продукты. Напомню читателю, что в Москве в это время уже начинался лютый голод, а покупать и продавать что-нибудь было строго воспрещено, под страхом тяжелой кары… Все должны были довольствоваться определенными выдачами по карточкам, по которым почти ничего не выдавалось. Среди молящих и плакавших на вокзале мне врезалась в память одна молодая женщина, хотя и одетая почти в лохмотья, но сохранившая облик интеллигентного человека. У нее отобрали мешок с какой-то провизией.

— Не отнимайте у меня, прошу вас, — молила она чекиста, вырвавшего у нее из рук ее мешок. — Я привезла это моим детям… они голодают… Господи, я насилу раздобыла, за большие деньги… продала теплое пальто… не отнимайте, не отнимайте…

И она побежала за быстро шедшими чекистами, плача и моля…

— Знаем мы вас, буржуев, — говорил ей в ответ чекист, грубо отталкивая ее. — Спекулянты проклятые, небось на Сухаревку потащишь… А вот за то, что ты пальто продала, следовало бы тебя препроводить к нам…

Испуганная женщина моментально умолкла и быстро скрылась в толпе, оставив в руках чекиста добычу…

Я стиснул зубы, с трудом удержав себя, чтобы не вмешаться… Что я мог сделать…

Оставив моих спутников, я вышел с вокзала искать извозчиков. Их не было. Растерянный, стоял я, не зная, что делать, когда из подъехавшего автомобиля выскочил и бросился ко мне Красин, предупрежденный мною телеграммой из Смоленска…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.