VI

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VI

Первый момент появления Парвуса на нашем горизонте прошел для меня не замеченным, и узнал я о нем случайно от В. Р. Менжинского, который однажды, беседуя со мной по душам, сообщил мне, что находится в большом затруднении из-за вопроса о покупке для надобностей петербургской промышленности ста тысяч тонн угля, который необходимо купить, ибо иначе петербургская индустрия станет. И он рассказал мне, что на него как на консула (торговых заграничных аппаратов еще не существовало) возложено ведение переговоров с германским правительством об этой сделке. Оказалось, что дело это тянется уже давно путем переписки и стоит на мертвой точке. Далее выяснилось, что тут орудует Парвус в качестве посредника между германским правительством и нами и что за свое участие он поставил требование уплатить ему не более не менее как пять процентов с суммы всей сделки.

Парвус, насколько я помню, лично не появлялся. У него в посольстве были связи в лице ему близких: Ганецкого (Фюрстенберг), часто наезжавшего в Берлин, и Ландау, секретаря генерального консульства. Оба они по существу дела и являлись посредниками между ним и посольством. Все это показалось мне очень подозрительным… Сообщив мне об этом, Менжинский, после моих нескольких замечаний и вопросов, сказал:

— Право, Георгий Александрович, вам следует взять это дело на себя. Ведь ни Иоффе, ни я понятия не имеем о такого рода делах… А вы, по аттестации Воровского, «ловкий спекулянт», — добродушно пошутил он, — ну, вам и книги в руки. А то мы путаемся да путаемся и топчемся на одном месте. Время же идет. Нужно поспешить отправить уголь еще в эту навигацию, пока можно проникнуть в петербургский порт и выйти из него. А теперь уже начало сентября.

Менжинский позвал Ландау и попросил его изложить нам подробно сущность дела. Тот, не скрывая своего недовольства тем, что Менжинский вмешивает меня в это дело, заметил:

— Ведь это дело как коммерческое не имеет никакого отношения к посольству. Это дело генерального консульства… Да к тому же все почти окончено…

Но Менжинский твердо оборвал его и попросил принести досье и передать его мне. Мы вместе с ним пересмотрели переписку, которая произвела на меня очень неприятное впечатление. Было ясно, что, играя на нашей неопытности, Парвус и компания хотели просто обделать выгодное для себя дело, ни с того ни с сего врезавшись в него. В результате этого нашего разговора Менжинский и я отправились к Иоффе. Менжинский изложил ему сущность дела, и Иоффе стал настоятельно просить меня вести это дело совместно с Менжинским.

Из переписки было совсем неясно, при чем тут Парвус? Роль его в этом деле казалась совсем ненужной, так как мы могли вести его непосредственно с министерством иностранных дел. Объяснения Ландау, уже давно занимавшегося этим делом и все время бегавшего к Парвусу, ничего путного не выяснили. Он настойчиво твердил, что без вмешательства Парвуса сделка[21] не может состояться, что германское правительство, если и соглашается отпустить нам уголь против компенсации некоторыми товарами, то только потому, что в деле стоит Парвус, имеющий, дескать, громадное влияние…

Поэтому я предложил Менжинскому повидаться с самим Парвусом. Мы отправились к нему, и объяснение с ним еще более убедило меня в том, что он является каким-то «пришей к кобыле хвост» и что мы можем вполне обойтись без его участия и сохранить требуемые им 5 % комиссионных.

Мы начали дело непосредственно с министерством иностранных дел. И в результате примерно в середине сентября начались наши переговоры. Министерство иностранных дел образовало особое совещание, состоявшее из представителей самого министерства, Главного штаба, углепромышленников, пароходства и страхового общества, с одной стороны, и Менжинского (от генерального консульства) и меня (от посольства) — с другой стороны. Начались наши совещания, происходившие по вечерам, и тянулись около трех недель. Председателем этого совещания был назначен доктор Иоханнес, директор экономического департамента министерства иностранных дел. Я остановлюсь несколько на этих совещаниях.

— Открывая занятия нашего совещания, — сказал доктор Иоханнес в приветственной речи, — я позволю себе заметить, что правительство дружественной нам РСФСР обратилось к нам с просьбой, ввиду тех расстройств, которые вызваны войной, уступить ему сто тысяч тонн каменного угля для нужд его промышленности. Германское правительство охотно готово пойти навстречу удовлетворения этой просьбы, но с своей стороны рассчитывает на такое же дружественное отношение и надеется, что взамен угля правительство РСФСР не откажется дать нам некоторые необходимые продукты и товары. Здесь присутствуют представители всех заинтересованных учреждений, и я надеюсь, что путем личных переговоров и обмена мнений мы придем к быстрому и благоприятному для обеих сторон решению.

Затем он представил друг другу всех участников совещания. Знакомясь мной, офицер Главного штаба обратился ко мне на чисто русском языке с приветствием и сказал, что он по открытии заседания прочтет список товаров, которые Генеральный штаб желал бы получить от нас взамен угля.

— О, Россия, несмотря на войну, очень богата медью и каучуком, а также другими нужными нам товарами, как, например, асбестом, алюминием, никелем и пр., — заметил он.

Когда все снова сели, я вынул из портфеля какую-то совершенно не относящуюся к делу бумагу и стал ее просматривать. Между тем слово было дано офицеру Главного штаба. Он выразил надежду на то, что Россия поделится с ними продуктами, которые так нужны военному ведомству и которыми она очень богата.

— Так, — продолжал он, — по имеющимся у нас статистическим данным, в России имеются запасы: меди в листах в Нижнем Новгороде — столько-то, в Москве — столько-то…

И он стал читать длинный список всего того, что находится в разных пунктах России. Конечно, я не имел ни малейшего представления обо всем этом и испытывал понятное чувство стыда за свою полную неосведомленность, и, желая замаскировать ее, я сделал вид, будто слежу по своей бумаге за всеми его указаниями. Маневр мой удался, офицер заметил это и, прервав чтение, обратился ко мне с вопросом:

— У господина первого секретаря посольства тоже имеются соответствующие данные?

— Да, — не покраснев, ответил я. — Я вот и слежу за вашими сведениями и сверяю их со своими…

Ознакомив собрание с этими данными, он перешел к перечислению тех требований, которые Главный штаб предъявлял нам. Требования эти были очень высоки. У немцев на войне дела шли все хуже и хуже, военных запасов становилось мало, и они рассчитывали получить за уголь — асбест, никель, медь разного рода, каучук и пр. и пр., и все в довольно значительном количестве. И мне, и Менжинскому, с которым я обменялся замечаниями, одинаково больно было слушать эти требования, предъявляемые в очень решительном тоне… тоне победителя.

И вот начались переговоры или, вернее сказать, началась мелочная торговля. Заседания эти происходили по вечерам и заканчивались часов в одиннадцать, после чего мы должны были еще сообщать по прямому проводу в наш центр о достигнутых результатах, о новых требованиях и пр. Оттуда нам давали на другой день ответы, ибо там тоже совещались и обсуждали… Словом, дело было очень канительно. Позволю себе отметить, что мы с Менжинским сговорились идти только на минимум требований, почему и торговались страшно. Так, помню, Главный штаб требовал, между прочим, сто тонн никеля. Как известно, в военной технике этот металл играет важную роль. Я же в ответ на это требование заявил, что мы можем дать максимум пять тонн… Взаимные настаиванья, взаимные ложные уверения и пр. Взаимное, плохо скрываемое, раздражение, обуславливаемое тем, что и немцам, и нам должно было спешить: нам из-за навигации, а им из-за войны… Из-за никеля у нас вышло весьма серьезное и длительное несогласие.

— Господин председатель, — вспылив, заявил офицер, — я вижу, что нам никак не договориться с представителями РСФСР… Я считаю, что предлагать нам какие-то пять тонн никеля — просто издевательство… Не лучше ли прекратить наши совещания…

— Я предлагаю то, что мы можем, — ответил я. — И я нахожу, что употребление таких непарламентских выражений, как «издевательство», едва ли уместно… Что же касается предложения оборвать переговоры, то я не возражаю…

— Нет, позвольте, господа, — вмешался председатель, — я объявляю перерыв на пять минут… Поговорим частным образом.

Перерыв. Председатель долго доказывает что-то офицеру. Потом обращается ко мне и начинает убеждать меня «прибавить». Я отвечаю, что действую по директивам моего правительства и ничего не могу прибавить. Все взволнованно беседуют. Ко мне подходит офицер Главного штаба и извиняется за допущенную им резкость в пылу спора.

— Но если бы вы знали, — прибавляет он в пояснение, — до чего нам необходим никель и в возможно большем количестве…

— Понимаю, — ответил я. — И вот если вы не будете вести себя так напористо в ваших требованиях и станете предъявлять их в форме более терпимой, я вам прибавлю…

— Нет, господин секретарь, — перебил он меня, — дело не в том… Мне просто непонятно, чего вы так скупитесь. Ведь вы предлагаете гораздо меньше, чем вам разрешено…

Напомню, что наши переговоры по прямому проводу перлюстрировались. А у нас в центре были очень заинтересованы этими переговорами и благополучным окончанием их, и притом как можно скорее. И в своем нетерпении и в своей нервности готовы были идти на гораздо большие уступки. Нас торопили, и обо всем без стеснения сообщалось по прямому проводу. Я знал, что все наши беседы с центром были известны немцам, и, конечно, это очень затрудняло нашу задачу при переговорах…

Но так или иначе, 8 октября переговоры были благополучно закончены, и соглашение по этой первой торговой сделке между двумя правительствами непосредственно было подписано. Мы с Менжинским, несмотря на всю спешность и на все препятствия, выторговали все, что могли, и взамен угля дали требуемые немцами товары в значительно меньшем количестве, чем нам было разрешено и рекомендовано центром. И сейчас же встала другая неотложная и спешная задача: отправить уголь с таким расчетом, чтобы пароходы успели разгрузить и выйти обратно до замерзания нашего порта в Петербурге.

И уже с самого начала переговоров, в предвидении благополучного их окончания, мы заранее позаботились о необходимых подготовлениях к быстрой отправке угля. По инициативе Менжинского Иоффе предложил мне заняться этим делом, которое должно было быть сосредоточено в Гамбурге, где у нас было намечено учредить консульский пункт. И поэтому Иоффе предложил мне занять этот пост и одновременно числиться консулом и для Штеттина и Любека, где тоже предполагалось открыть консульские функции, с чем можно было, однако, не спешить…

Все то, что мне пришлось пережить в посольстве, все эти дрязги, наушничанья, — все это оставило на мне очень тяжелый след. Я чувствовал себя не ко двору и внутренне рад был уйти из посольской среды. А потому, после недолгих размышлений, я согласился… Но тут началась новая, уже внепосольская склока. Не буду подробно останавливаться на ней, коснусь лишь вкратце.

За время ведения переговоров о покупке угля в Берлине успели побывать Боровский и Стучко. Это совпало с тем моментом, когда мне было предложено место консула в Гамбурге. Оба они отнеслись отрицательно к этому проекту. Начались новые интриги, новые дрязги. И Боровский, и Стучко, пользуясь своим влиянием, в центре, стали энергично противодействовать моему назначению, одновременно нашептывая на меня и самому Иоффе…

— Скажите, пожалуйста, Георгий Александрович, — обратился ко мне как-то Иоффе, предупредив, что его вопрос конфиденциален, — что у вас было с Воровским и Стучко? Почему они так недружелюбно к вам относятся? У меня такое впечатление, точно тут есть что-то личное, какие-то старые счеты…

И он сообщил мне довольно подробно о том, что оба эти товарища очень отрицательно относятся к вопросу о назначении меня консулом… Однако Иоффе, не обращая внимания на их наговоры, желал поставить на своем и успел уже сообщить в центр о своем решении. И туда же с своей стороны писали Воровский и Стучко. От Чичерина пришла телеграмма, в которой он, склоняясь на их сторону, решительно и в недопустимо резком тоне заявлял, что считает меня совершенно неподходящим для поста консула.

Заварилась новая каша. Я был в курсе всей этой дрязги и обратился к Иоффе с официальным заявлением, что прошу не считать меня кандидатом, что я не хочу всей этой склоки.

— Ну нет, Георгий Александрович, — ответил Иоффе, — я на это не согласен… Я им не уступлю, и я не принимаю вашего заявления…

Менжинский тоже настаивал, чтобы я не отказывался… Иоффе же счел себя лично задетым и ответил Чичерину в весьма резкой форме. Менжинский с своей стороны тоже кому-то писал и настаивал на моем утверждении… Далее в дело вмешался и Красин, который был в то время в России и который по прямому проводу настаивал на том, чтобы я и не думал снимать своей кандидатуры. Наконец, не помню уж как, в дело был втянут и сам Ленин, ставший на сторону Иоффе, Менжинского и Красина… В результате была получена новая телеграмма от Чичерина, в которой он соглашался на назначение меня консулом, но лишь временно…

Тут я решительно запротестовал. Снова резкая телеграмма со стороны Иоффе, в которой он говорил, что в этом факте, факте согласия на назначение меня временно, он не видит ничего иного, как стремление оскорбить меня, и что он категорически протестует против этого незаслуженного оскорбления… В результате получилось полное безоговорочное утверждение, подписанное тем же Чичериным.

Не могу не отметить, что все поднятые Воровским и Стучко дрязги произвели на меня удручающее впечатление. Было противно до глубины души… По настоянию моих друзей, Красина и Менжинского, аргументировавших пользою дела, а также Иоффе, переведшего, в сущности, все дело на вопрос своего личного самолюбия, я вынужден был в конце концов согласиться…

Кстати, упомяну, что в течение этой склоки у меня как-то раз произошло объяснение с Воровским. Он пришел ко мне по какому-то делу в мой кабинет. Хотя отношения у нас, как я выше говорил, были более чем холодные, он не ограничился официальным запросом, а счел нужным сделать мне несколько комплиментов по поводу той позиции, которую я занял в переговорах об угле… В частности, он очень одобрял меня за то, что я повлиял на устранение от дела Парвуса. И еще он выразил свою радость по поводу того, что я буду назначен гамбургским консулом…

— Полноте, Вацлав Вацлавович, комедию ломать, — резко оборвал я его. — Ведь я же хорошо знаю, как вы относитесь к этому вопросу… хорошо знаю, как вы всячески стараетесь сорвать мое назначение… Меня это мало интересует, но увольте меня от ваших любезностей!..

Он стал уверять меня, что это неверно, что он ничем не проявлял себя в этом вопросе, наоборот, всячески поддерживал мою кандидатуру перед Иоффе… Меня взорвало от этой новой лжи, и я резко оборвал его и сказал, что больше не хочу говорить на эту тему, и попросил его перейти к цели его обращения ко мне, как к секретарю посольства…

* * *

Я перехожу к моим воспоминаниям о работе в Гамбурге. Но, расставаясь с описанием всего пережитого на советской службе в Берлине, я позволю себе сказать несколько слов от себя лично.

Как я и обещал в своем обращении к читателю, я пишу только правду, все время стараясь быть строго объективным и описывая действительность, встающую передо мной резко до картинности, не позволять себе выражений возмущения и негодования. А между тем в процессе всего того, что мне приходилось переживать, я, живой человек, человек, шедший на службу к большевикам не карьеры ради и не ради наживы, а лишь во имя идеи служения родине, не мог оставаться равнодушным к тому, что происходило вокруг меня… И все это, как оно и понятно читателю, не могло заглушить внутри меня тяжелых сомнений, размышлений и пр.

Само собою, я относился спокойно к многочисленным личным выпадам против меня, ко всякого рода кляузам, оскорблениям меня как личности, не желая становиться на одну доску хотя бы с пресловутым «личным секретарем» посла, которая с назойливостью липнущей к лицу мухи вечно старалась угостить меня какой-нибудь проделкой обывательского характера… Но, конечно, это мешало жить и работать. Отнимало много крови и времени. Но я был уже зрелым человеком, знал жизнь и не мог, конечно, не видеть и не сознавать, что во всем этом, т. е. в дрязгах и интригах и вообще во всем поведении «личного секретаря» и находившегося под ее влиянием Иоффе и других сотрудников, было, в сущности, много высоко комического. Но пошлость всегда остается пошлостью, как бы ни философствовать на эту тему. И вот эта-то пошлость, дававшая тон всему, пошлость, покрывавшая своим грязным налетом всю жизнь посольства, представляла собой глубокое болото, в котором, нередко казалось мне, вот-вот я захлебнусь… И было так трудно делать вид, что я не замечаю ее, и внешне ничем не реагировать на все эти мелочи, на все выходки, которыми меня старались донять. Но я сдерживался, молчал и лишь в разговорах с моим старым другом В. Р. Менжинским, также видевшим многое в высоко комическом духе, порой отливал свое возмущение и черпал бодрость…

Но это было еще с полгоря, все то, что было направлено лично против меня. Было многое гораздо хуже. В своем пошлом обывательском ослеплении, смешивая все понятия и уже совершенно не отделяя личного от общественного, исключительно думая о себе и о своем маленьком «я», эта публика просто мешала мне работать, противодействуя всему, что исходило от меня… И тут, конечно, я не мог оставаться спокойным наблюдателем жизни со всеми ее проявлениями, но в интересах моего служения должен был бороться, т. е. принимать известное участие в склоке, как это было, например, ну хотя бы в вопросе о назначении меня в Гамбурге консулом.

Не мог я, разумеется, оставлять без внимания те случаи — а их было миллион, — когда в посольстве творилось что-нибудь, явно направленное в ущерб делу. Напомню хотя бы о том, как все, кому было не лень, тратили деньги из государственной казны, на которую, повторяю, вся эта публика даже до образованного, но слабохарактерного Иоффе включительно, смотрела как на свою собственность, которой можно располагать по своему усмотрению… Упомяну также и о том, о чем я не говорил или очень мало говорил до сих пор, а именно об неудержимом обжорстве моих сотрудников. Явившись по своему положению нуворишами[22], дорвавшись до момента, когда они получили возможность, никем и ничем не сдерживаемые, «лопать» (да простит мне читатель это совсем не литературное выражение) сколько угодно и что угодно, и даже как угодно, они не стеснялись и форменным образом обжирались. И помимо того, что приобреталось за большие деньги в Берлине, из голодной, уже истощенной России постоянно доставлялись дипломатическими курьерами разные русские деликатесы, как икра, балык, колбасы, масло, окорока, консервы… Как ни пошла борьба в этом направлении, как ни унижает она человека, но я не мог и здесь не положить предела аппетитам сотрудников… И, конечно, это вызвало еще большее озлобление против меня и частое нарушение тех или иных введенных мною ограничительных норм. Упомяну вновь о низшем персонале, состоявшем из немецких граждан, главным образом, спартаковцев, которые, видя, как обжорствуют «господа» и считая себя равными с ними, следовали их примеру… Этот низший персонал, пользуясь внутри посольства неограниченной свободой, вечно устраивая какие-то собрания, тратя на них служебные часы и вырабатывая на них какие-то новые требования и протесты… Были, например, протесты по поводу того, что в столовую служащих на десерт подавался компот, а им просто сырые фрукты… И здесь шли склоки и дрязги, в которых мне приходилось вечно разбираться и по поводу которых мне приходилось держать ответ перед уполномоченными партии… Но были обстоятельства еще серьезнее.

Выше я говорил, что посольство было окружено целой сетью посторонних ему лиц. Тут были представители разных партий, а также и просто — иногда прикрытые партийной принадлежностью — охочие люди, стремившиеся использовать момент и урвать там, где, как они видели, плохо лежит. Эти последние выступали в виде разного рода посредников, говорили о своем влиянии в тех или иных политических партиях, на тех или иных политических деятелей, обещали устроить то или иное дело в интересах России… По заведенному еще до моего прибытия в Берлин порядку вся эта пестрая публика вела свои переговоры непосредственно с Иоффе или «личным секретарем» посла…

И народные деньги таяли и тратились зря, обогащая этих людей.

Я упомянул об одном из них, которого мне вместе с Менжинским удалось обезвредить, именно о Парвусе. Но устранение его вызвало, как я упомянул, много личного озлобления против меня…

И, разумеется, все это, вместе взятое, не могло не вызвать во мне горьких размышлений и тяжелых сомнений. Позволю себе сказать, что, решив идти на советскую службу, я шел на борьбу. И вот эта борьба развернулась передо мной и поглотила меня всего. Но что это была за борьба! Увы, это была мелкая, пошлая борьба с мелкими ничтожными людишками, черпавшими свою силу и энергию в своей первобытной, оголенной от всего высокого морали и этики…

Уже в Берлине во мне начали говорить сомнения, не сделал ли я крупную ошибку, пойдя на советскую службу. Уже там мне часто начинало казаться, что вся моя работа бесцельна, что бессмысленны все приносимые мною жертвы, что меня это советское чрево сожрет и поглотит так же, как в лице моих посольских товарищей оно пожирает и уничтожает разные деликатесы. Но жизнь была сильнее размышлений — она требовала, чтобы я не обращал внимания на всю эту пошлость, которая меня окружала, она втянула меня в свое колесо и вертела мною по своему произволу… И тогда я впервые понял на самом себе, что значит поговорка «коготок увяз»… Но во мне все еще тлела какая-то надежда, что все, о чем я упоминал, не что иное, как только ряд мелочей, обычных в жизни, что они являются лишь результатом переходного времени, что борьба с ними и возможна, и необходима, и что она не может не быть плодотворной, и под ее влиянием все это мелкое, ненужное исчезнет, как накипь. Хотелось верить, что все эти отрицательные стороны представляют собою следствие ломки старого, ненужного и постройки нового, необходимого. Хотелось верить, что сознание того, что именно необходимо, проникнет в сознание наших товарищей, и они пойдут по пути настоящего строительства новой жизни, отказавшись от всего утопического…

И, мучаясь в своих сомнениях, я говорил самому себе, что за всей этой обывательской пошлостью, за всеми этими перебоями стоит прекрасная и великая и такая чистая Россия, которой должно служить, не щадя себя и не предъявляя ей — даже в своих мыслях — никаких счетов за личные жертвы и лишения, ибо переживаемый великий процесс должен закончиться, и закончится торжеством России и ее великого народа… А в сравнении с этой великой целью таким ничтожным и смешным казалось мне мое маленькое «я»…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.