12

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

12

Пушкинское «в лице и жизни Арлекин», с размаху прилепленное к Александру, в чём-то верно, в чём-то нет. Если поэт имел в виду какое-то фальшивое гаерство, то, конечно, это несправедливо. Но актёром император был, и талантливым, только совсем другого склада, нежели Наполеон. Тот был слишком уж упоён собой, а Александра жизнь заставила овладеть искусством перевоплощения – и при этом он воспринимал и переживал происходящее с ним глубоко, на самом деле существуя в предлагаемых обстоятельствах, предвосхищая Станиславского. «Северный Тальма» – назвал его Наполеон именно в Эрфурте (Франсуа Жозеф Тальма – знаменитый драматический актёр того времени). Может быть, царь сам не замечал того, артистизм его сделался личиной, приросшей к лицу… Каким он был наедине с собой? Вероятно, и плутая по бескрайним просторам духа, он был разным: искренне разным, трагически разным. Он хотел того и к тому стремился, что оказалось выше его сил, а жить только по силам – значило для него забыть правду. Он знал свою правду, но был слабее её. И понимал это. А современники не понимали его. Они лишь замечали, что перед ними странный человек – зыбкий, текучий, неуловимый, человек-облако. Другой! вот лучшее слово. Он был другой. И это было трудно понять. Это раздражало. Этого, видно, не хотели прощать.

Тем более, что слабости его были такие же, что и у всех. Другие люди другие в чём-то не очень понятном, а в слабостях, пороках они точно те же, что и всякий мещанин… Те же? Пушкин, например, был с этим не согласен – он зло написал о зубоскальстве публики, узнавшей о каких-то тёмных делишках Байрона. Вот тебе и гений! – радостно ухмылялись обыватели. Такой же мелкий, такой же гадкий, как мы… Разве не так?..

Нет! – ответ Пушкина. Нет! – говорит он с гневом. Врёте! Байрон мог быть гадким, мелким человеком, но он и мелок не так, как вы, и гадок не так как вы – вы мельче, гаже, а он велик даже в гадостях!..

С Пушкиным и в этом случае можно согласиться, можно не согласиться, но что здесь правда – то, что можно простить слабости и даже некие (до определённой степени, разумеется) моральные падения, если в жизни человека не это было главным – а вершины. По ним стоит ценить личность, а не по провалам и подпольям.

Ну, а подполья всё-таки – какими они были в жизни Александра?..

Так называемая личная жизнь его в юности отличилась чрезвычайно ранней женитьбой, а потом потекла, в общем, примерно так же, как у миллионов других, совсем не царственных мужчин. Хотя, разумеется, были и свои тонкости, присущие, впрочем, не императору, а просто человеку, Александру Павловичу Романову. Свадьба шестнадцатилетнего юноши и четырнадцатилетней девушки имела цель скорее политическую, нежели физиологическую, но и эту последнюю функцию она, конечно, исполнила тоже – спасибо всеобъемлющей бабушке… Познать в таком возрасте страсти плотской любви – дело двусмысленное. Конечно, «Амур и Психея» охотно предавались сладостным минуткам, но сколь рано это вошло в их жизнь, столь быстро им и надоело. Натешились. Что совершенно закономерно: супружеский секс сделался обыденностью, скучной и пресной, как всё обыденное. Поэтому ничего удивительного, что и Амур и Психея принялись искать общения на стороне.

Не надо, наверное, объяснять, отчего Александр не испытывал недостатка в женском внимании. И, надо признать, относился к этому неравнодушно. Но всегда трезво. Он умел властвовать собой и головы не терял. Даже в любовных увлечениях, в которых, в общем-то, себе не отказывал.

Многие придворные красавицы пытались обольстить и покорить великого князя, а затем императора – удалось же это лишь одной, Марье Антоновне Нарышкиной, урождённой княгине Святополк-Четвертинской, польке по национальности. Хотя и многим другим прелестницам Александр охотно уделял минуты мужского внимания…

Мария Антоновна была невероятно хороша собой.

Государь увлёкся ею в 1804 году, ещё в эпоху «прекрасного начала», и это увлечение стало настоящей любовью, на много, много лет. В отличие от супруги, Нарышкина не вызывала у него рутинного привыкания; почему?.. тайна сия знакома многим, но велика есть. Отношения с женой, правда, оставались всегда в рамках благоприличия: развод царственной четы в те времена – вещь практически невозможная… Да и не только в том дело.

Всё-таки супруги за годы нажили взаимную привязанность и дорожили ею. В громовое царствование папеньки, который утром обнимал и целовал, а вечером грозил расстрелять, молодые люди, случалось, находили спасение лишь наедине друг с другом: утешали, подбадривали один другого, вместе, обнявшись, плакали… Такое не забывается. Они и не забыли. А всё прочее дело житейское.

Но житейское – не значит лёгкое. Императрица восприняла роман мужа непросто. Её можно понять, можно посочувствовать: в самом деле, узнать, что самый близкий тебе человек, с которым делилась самым сокровенным, теперь так же близок, так же делится с кем-то другим… Тяжко это, ничего не скажешь.

От огорчения ли, ещё от какой причины, Бог весть – но и у Елизаветы Алексеевны моральные устои подкосились тоже. Подкосил их некий ротмистр Алексей Охотников, гвардеец-кавалергард, красавчик, разумеется – типичный герой-любовник придворной сцены. Ничем другим ротмистр себя не зарекомендовал, возможно, просто не успел: адюльтер [предполагаемый?.. – В.Г.] с царицей стоил ему жизни. Осенью 1806 года Охотников был убит при каких-то невнятных обстоятельствах. Молва почему-то осторожно загуляла вокруг Константина Павловича: то ли он счёл себя оскорблённым за брата, то ли сам неровно дышал к невестке; то ли память о мадам Араужо была ещё свежа [73, 137]… Но, в общем, трагическое это происшествие недолго волновало свет – если кто и горевал, то лишь Елизавета, да и той положение не позволяло горевать открыто.

Слухи приписывают женолюбивому Александру Павловичу довольно много детей от разных женщин, но слухами они и остаются. Что же касается детей законорожденных… Первого ребёнка, дочку Марию, супруги родили ещё в годы правления Павла Петровича: тот в последний раз стал отцом всего-то на год раньше, чем стал дедом.

Слово «дед», право же, на редкость не вяжется со взрывным, неуёмным Павлом. Да он недолго таковым и был: бедная девочка прожила чуть более года, и больше своих внуков энергичный император не увидел. К рождению же старшей внучки отнёсся с некоторым скепсисом; увидев чернявенькую кроху, съязвил: «Возможно ли, чтобы у мужа-блондина и жены-блондинки была такая дочь?..» [68, 72] – но вдаваться в подробности не стал.

Кратенькая жизнь девочки как-то не оставила следа в бурной жизни её отца, гонимого всемирными бурями. И биографы если вспоминают о малышке, то мельком, на бегу. И в Исторической Энциклопедии – в древе династии Романовых – ей уделён квадратик с надписью: «Мария 18.V.1799-27.VII.1800» [59, т. 12, 131]. Вот и всё. Конечно, мать любила её, ласково называла Мышкой (Mauschen – по-немецки), плакала, страдала, когда бедняжка умерла от болезни… Но и это прошло. Прав был царь Соломон.

Может быть, тут нечего печалиться: дитя покинуло наш мир почти безгрешным, сразу обретя ясный свет вечности, в отличие от многих тех, кто бесцветными годами прозябал на Земле… Может быть. Но всё же почему-то так грустно бывает иной раз обернуться в прошлое, грустно думать, что крохотное существо ушло из этой жизни в вечную, не успев испытать отцовской любви, которая – кто знает! – могла бы стать драгоценной земной отрадой, поживи маленькая Мария хоть немножко подольше.

С младшей дочерью Елизаветой, родившейся в 1806 году, тоже вышло нескладно. Неофициальные источники довольно дружно утверждают, что девочка была ребёнком Охотникова, официальные, естественно, на сей счёт хранят благоприличное молчание… Но всё это не суть важно – ибо маленькая Лиза, к несчастью, разделила судьбу Марии и ещё одной сводной сестрёнки, дочери Александра от Нарышкиной: скончалась в возрасте полутора лет.

Зато редкостным долгожителем оказался сын Марии Антоновны по имени Эммануил – он созерцал грешный мир едва ли не сто лет. Этого человека тоже иногда называют сыном Александра [86], во что, признаться, не очень верится. Правда считать ли его отцом самого князя Нарышкина, Дмитрия Львовича?.. Вопрос! Мария Антоновна была дама-загадка, историкам, биографам очень непросто выявить последствия её ветреного характера.

Что до Дмитрия Львовича, то как личность он являл собой немногое. Молодым человеком застал Екатерининский двор, стал его неотъемлемой частью – да, можно сказать, таковой и остался. Новый век не задел князя – видимо, очень уж комфортно ему жилось в старом. Собственно, никто его там особо и не беспокоил: меняющийся мир менялся без него. Князь этому миру был не очень нужен, да и сам в него не рвался.

Потомственный аристократ, Дмитрий Львович всю жизнь провёл в «свете» и ничем другим отродясь не занимался. Давал балы, сам посещал их, с важным, осанистым видом толковал о всякой чепухе, с таким же видом играл в карты – вот вся его «трудовая биография». Носил придворный чин обер-гофмейстера (очень высокий, II класс в Табели о рангах), но светские проказники язвили, что главный титул у него другой: «снисходительный муж» [44, т. 3, 97]… С возрастом обер-гофмейстер приобрёл не только множество рогов, но и нервный тик – бывало, в разговоре невроз вдруг дёргал его лицо так, что непривычный человек мог опешить. Правда, в петербургском высшем обществе непривычных почти не было: Дмитрий Львович казался там приложением от сотворения мира.

Государь к «снисходительному мужу» благоволил, как, впрочем, и ко всей семье Нарышкиных. Но особенно – к дочери Софье, с в о е й дочери. Относительно отцовства Софьи разногласий нет; болезненная, слабая, она росла замкнутой, мечтательной и ранимой. Со временем узнала о тайнах семейного алькова, тогда Дмитрия Львовича стала называть дядей… Это, конечно, несколько странно, и даже отдаёт каким-то неприятным ханжеством, но ведь и сама Софья Дмитриевна (всё-таки Дмитриевна!) была странная девушка – воистину дочь своего отца. Два странных, в чём-то чуждых этому миру человека, они стали очень близки друг другу – правда, позже, на закате дней своих.

Печальной была эта дружба, именно закатной: так бывает, когда за плечами долгая, трудная, так и оставшаяся непонятной жизнь…

Впрочем всё это будет потом. Тридцатилетнему императору жизнь не давала вздыхать, тужить, даже если этого ему иной раз и хотелось. Большая игра крепко взяла его в свои объятья, он уже не мог вырваться из них.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.