10

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

10

Исследователи творчества Достоевского дружно отмечают во многих его романах приём «двойного героя»: персонажа-резонёра, философствующего или практически воплощающего определённые принципы, оттеняет другой, в котором теоретик, к неприятному удивлению своему, узнаёт собственные идеи, но воспринятые иным умом, с иной мировоззренческой установкой – и оттого ставшие пошлыми, нелепыми, зловеще-искажёнными, ещё невесть какими… Литературоведы находят данный мотив в парах: Раскольников – Свидригайлов, Ставрогин – Пётр Верховенский, Иван Карамазов – Чёрт… Наблюдение достаточно верное и тем более справедливое, что Достоевский, очевидно, заметил эту закономерность в реальной жизни. Хорошенько всмотревшись, можно увидать немало тому примеров: как удивительно, в неожиданном, неуловимом ракурсе схожи бывают человек просвещённый, широко и сильно мыслящий – и некто сумеречный, хотя со странной светящейся, блуждающей точкой в душе, как бывают схожи оригинал и шарж. Как дневной и ночной ландшафт. Как рассвет и закат.

Императору Александру жизнь сама, твёрдыми приёмами отбирала сподвижников – и вот, распорядилась так, что к 1808 году ближайшими из них, незаменимыми, стали двое, совсем не похожие и гротескно похожие один на другого: Михаил Сперанский и Алексей Аракчеев. «Друг друга отражают зеркала, взаимно искажая отраженья…» Двум столпам власти вряд ли приходило в голову, что каждый из них – кривое зеркало другого, а ведь оно и вправду было так…

Сперанский – интеллектуал, мозговой центр государства. Сильный, но сугубо аналитический разум, приложенный к управленческой деятельности, не мог, видимо, не привести его обладателя к идее универсальной правящей машины, то есть такого устройства Российской империи, которое работало бы безостановочно и исправно при любых персоналиях и любых обстоятельствах. Иначе говоря – административный перпетуум-мобиле, способный сам себя по ходу дела чинить, ремонтировать, исправлять не чьей-либо персональной волей, но совокупным действием множества обезличенных воль, каждая из которых сама по себе ничто, а вместе они – Левиафан. Надо бы, полагал Михаил Михайлович, продумать такую систему, выстроить, запустить… а уж дальше она пойдёт работать сама по себе.

Некоторые исследователи упрекали и упрекают поныне Сперанского в масонстве: именно упрекают, горячо и сердито, как бы априори определяя вредоносность масонства вообще и Михайлы Михайловича в частности. Идеологема о государстве-автомате и людях-запчастях этого автомата действительно вполне масонская, а вернее, она просто в русле, в интеллектуальной моде того времени – но, думается, никакого сатанинского умысла в ней не было, вне зависимости от того, мыслил так масон или не масон. Это типичнейший простодушный рационализм, отросток наивной веры в способность разума понять, организовать и упорядочить всё. В данном случае – социальную жизнь.

Может показаться, что такая псевдо-вера (которая, конечно, «псевдо»!) должна абсолютно исключать веру настоящую: не сочетаются эти два качества в одном человеке, или – или… Но закон исключённого третьего вещь всё же ограниченная: бытие человеческое не любит слишком уж схематичных сюжетов, с удовольствием сочетая несочетаемое. Сын священника Михаил Сперанский, выросший в духовной среде, естественно впитал её в себя – а детство остаётся в человеке навсегда, если даже потом человек всю жизнь воюет с ним, со своим детством. Да потому, собственно, и воюет, что чувствует его странную, неизъяснимую силу: силу маленького ростка, пробившегося сквозь камень… Самые неистовые русские атеисты чаще всего были выходцами из духовного сословия – и этот их атеизм был скорее анти-теизмом, ни чем иным, как верой, пусть и анти-верой…

Сперанский атеистом совершенно не был. Более того, он воистину полагал себя православным человеком. И при том, как государственный деятель он действовал так, словно никакой веры и никакого православия на свете нет, а есть лишь политическая необходимость… «Царство Божие внутри нас, – говорил он, – но нас самих там нет» [30, 120]. От менеджера-теоретика, очевидно, веры и не требовалось.

Сегодня, с расстояния двухсот лет, этому удивляться незачем. Не стоит удивляться и тому, что это было в Российской империи, государстве, официально и настойчиво позиционировавшем себя как православное. Ничего странного: в течение столетий в христианской цивилизации вера и повседневность разъезжались в стороны, и то был объективный исторический процесс…

Аракчеева подозревать в масонстве не приходило в голову никому из самых отъявленных недоброжелателей. И правильно. Вся идеология, вся психологическая аура масонства бесконечно чужда душевному строю графа. Вряд ли, правда, его душу назовёшь светлой, прозрачной, ясной – но её сумрак вовсе не масонский, шуршащий и извилистый; нет, то, скорее, сумрак казармы: строгий строй нар и тумбочек, сапоги, голые стены… Это настоящий порядок – наверняка думал Алексей Андреевич и ещё думал, что хорошо бы, когда б такой порядок настал по всей России.

Было, впрочем, в этой душе кое-что ещё: тёмные закоулки, тщательно запертые на ключ, а что в них – о том позже.

Нет совершенно никаких сомнений, что сам Аракчеев считал себя истинным христианином. Но вот со стороны назвать житие графа христианским как-то рука не поднимается… Не стоит, впрочем, воспринимать это как обвинение; да, в полумраке графской психики были совсем уж таинственные углы, куда лучше всего заглядывать записным фрейдистам – но вообще говоря, был он человек как человек, не самый лучший, не самый худший. Его мировоззрение также адекватно отражало некую часть тогдашней эпохи – какую-то другую, но объективно присутвующую в этом подлунном мире её часть. Он, вероятно, просто не мог, да и не хотел представить иного мироустройства – и идеологию имперской, дворянской России по суровой простоте разума воспринимал как действительное православие, правду и справедливость, чему и служил истово.

Если продолжить метафизические аналогии, то можно выразиться так: к началу 1808 года поле тяготения российской власти, приобретшей облик Александра I, по закону единства и борьбы противоположностей притянуло на ближнюю орбиту две контрастные планеты. Разумеется, они, Аракчеев и Сперанский, невзлюбили друг друга, при том, что, конечно, вынуждены были взаимно терпеть: слишком уж, слишком уж разные люди, ничего похожего, ни одной чёрточки… Хотя, пожалуй, не в противоположности дело – потом, много лет спустя, оба они сосуществовали в системе власти вполне мирно, чуть ли не по-приятельски. Тогда их, должно быть, свело слишком близко, замкнуло в системе политической гравитации: обоюдно не любя и сторонясь друг друга, они диалектически заполнили ту самую ближнюю орбиту, создали устойчивость и функциональность власти. Сперанский – стратег, Аракчеев – тактик. Сперанский – фронт, Аракчеев – тыл. Сперанский – будущее, Аракчеев – настоящее…

Последнее состоялось с точностью до наоборот, но тогда о том ещё никто не знал.

Аракчеев 13 января 1808 года сменил на посту военного министра Вязьмитинова. Для последнего очень уж несчастным образом сложились обстоятельства… Граф Сергей Кузьмич вызвал сильное неудовольствие императора: человек он был мягкий, добродушный, в финансовой отчётности совсем не разбирался… и под его незлобивым началом вконец расшалились армейские интенданты – воровство сделалось совершенно бесстыжим. Слухи о непорядках (возможно, искривлённые некими «доброжелателями» в нужную им сторону) дошли до Александра, тот разгневался, принял строгие меры – интендантский корпус отлучался от права носить военную форму (по тем временам – страшный позор!). С такой же оскорбительной формулировкой был уволен в отставку и сам министр: «без права ношения мундира».

Аракчеев, приняв должность, разобрался в ситуации и нашёл, что Вязьмитинов не виноват: он чист и простодушен, его обвели вокруг пальца проныры из интендантства. И тогда… Алексей Андреевич сам подал в отставку – мотивируя это тем, что с его предшественником поступили несправедливо.

Был ли это виртуозный политический трюк или на самом деле честная прямота верного служаки?.. Как знать! Нам известен результат: император Аракчееву поверил, перепроверил дело и убедился, что новый министр был прав. Отставка его принята не была, а Вязьмитинову возвращены и мундир и монаршая благосклонность: генерал вплоть до самой своей кончины остался в числе приближенных ко двору [5, 332].

Аракчеев обеспечил Александру спокойный тыл – он это умел. Вельможные диссиденты попритихли. Фрондировать они, правда, не перестали, но теперь их свободомыслие блуждало и шептало где-то по углам и закоулкам «света». Это было не опасно.

И вот тогда-то Александр со Сперанским могли заняться настоящим, главным делом.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.