8
8
В Тильзите повзрослевший Александр был умён, твёрд, и в самом деле выжал из ситуации всё, что мог. Но к сожалению, это «всё» было едва ли не самым уж последним; слишком много растеряли прежде… Во встрече на Немане Наполеон действовал с позиции силы, и нашей дипломатии приходилось куда более защищаться, чем наступать – что и определило критическую оценку переговоров со стороны современников, а потом и историков. Так и пишут иной раз презрительно: «комедия Тильзита» [73, 126].
Царям (вообще первым лицам) можно посочувствовать. Зачастую их с размаху судят люди, не знающие, а иной раз и не желающие знать, какие трудности и какая мера ответственности лежат на государевых плечах. Видимо, эти люди даже мало-мальски не представляют себя во власти (имея в виду, разумеется, представление серьёзное, а не какую-нибудь ребяческую чушь)… Это не значит, разумеется, обратной крайности: что все деяния той или иной персоны нужно расписывать в умильных тонах – просто надо быть терпимее и взвешеннее, не спешить обличать соринки в чужих глазах, памятуя о собственном возможном бревне, которое так часто остаётся незамеченным. Впрочем, спору нет: промахи политиков обходятся миру болезненнее, чем чьи бы то ни было – они сами должны быть к этому готовы…
Современники Александра были к нему после Тильзита безжалостны.
Общественное мнение восприняло договор с Наполеоном как оскорбление державы, даже позор; дальнейшие события показали, что это не так, но и «общественное мнение» можно понять. Ему подавай результаты здесь и сейчас – и что ему до мужания и становления царского характера!.. А результаты были таковы: французы нас крепко поколотили несколько раз подряд, после чего законный император Александр униженно просил «самозванца» Бонапарта сменить гнев на милость. В петербургских салонах заговорили об этом горячо, гневно, ядовито, ехидно, с болью, со злорадством – по-всякому, но равно с осуждением и критикой высшей власти.
При этом в большом свете отчётливо вычертились две основные тактические конфигурации. Первая была продиктована искренней горечью поражения, гневом на действительно корявые, неумелые действия правительства: и теоретически, так сказать, это можно признать справедливым; однако, практически… Практически, политология в гостиных, за зелёными столами сродни занятиям «пикейных жилетов» – взялись бы светские критики сами за дело, быстро бы поняли, насколько легко замечать ошибки других и насколько трудно не допускать своих.
Другой мотив мог как вырастать из первого, так и возникать независимо от него. Здесь уже было посерьёзнее, здесь застольное фрондёрство становилось настоящим: интригами, наветами, заговорами… Словом, в империи появилась оппозиция.
Почва, на которой распустился этот политический чертополох, щедро удобрялась навозом и своим родным и заморским. В общем-то, возникло нечто похожее на то, что имело место в последние годы Павловского правления: волею нежеланных обстоятельств в противниках вдруг снова оказалась Англия. Тильзитский мир включил Россию в механизм континентальной блокады – а это означало крайне жёсткие антианглийские меры, вплоть до полного разрыва отношений.
Вот что предписывала блокада: запрещалась всякая торговля с Великобританией – нельзя ввозить английские товары к себе, нельзя везти свою продукцию на острова; прекращалась доставка торговой корреспонденции; подданные Георга III, задержанные на территориях стран, присоединившихся к блокаде, объявлялись военнопленными.
Почему Наполеон так враждебно прицепился к Англии? Было ли в этом нечто психоидное, примерно как у Питта-старшего, только в обратную сторону?.. Отчасти, возможно, да – но в особенном, куда более замысловатом контексте.
Наполеон Бонапарт был личностью сложной, многомерной и взрывной. Наверняка он мог бы быть любопытнейшим объектом психоанализа… Он был одновременно и прагматик и маньяк – что, кстати, вовсе не такая уж редкость, но его-то мания не была пустым бредом. Он зиждилась на самых что ни на есть земных основаниях.
Каково жить во Франции корсиканцу с неестественно обострённым самолюбием?.. Да в общем-то, никак не жить. Корсиканец – ещё не француз, уже не итальянец, здесь чужой и там чужой, и остаётся ему либо обижаться на несправедливость мира, либо бесславно прозябать на своей Корсике среди скал, камней и овечьих стад… что, собственно, для честолюбца одно и то же.
Но вдруг незримая рука подхватывает неказистого парня с окраины – и весь мир послушно прогибается под него. Парень ничуть не удивлён: он-то давно знает о своих талантах, ему лишь не понятно, как этого прежде не замечали другие. Он действует разумно, деловито, и всё у него получается – он вообще превосходный логик, обожает математику, геометрию и шахматы. Обстоятельства не помеха для него, он умеет проанализировать их, просчитать всё (вспомним Аустерлиц!) и принять самое верное решение. И – опять победа. Ещё какая-то часть вселенной валится под ноги триумфатору.
Когда с человеком на протяжении многих лет происходит то, чего по правилам вероятности происходить не может, то сильный и острый ум этого человека приходит к выводу: я избранный. Даже вот так: Я – ИЗБРАННЫЙ. И сверх того – ЕДИНСТВЕННЫЙ. Я должен править миром. Всё указывает на то, всё подталкивает меня к тому. Значит, мне надо жить и действовать именно так.
Лукавый, искушающий умного человека – ещё более изощрённый логик и диалектик, чем его жертва. Он подбрасывает сотни доказательств и подтверждений избранности, которые, падая на трепещущее честолюбие, превращают целеустремлённость и волю в манию, при том ничуть не отнимая силы и трезвости ума.
Когда Наполеону померещилось, что он может всё, он решил, что он должен всё – то есть должен возглавить человечество, облагодетельствовать его. Тут же этот вывод ему дружно и радостно подтвердили его придворные, множество мелких царьков, и даже правители больших держав нехотя, но вроде бы согласились… И лишь одна только Британская империя почему-то упорно отказывалась понимать это – хотя это так очевидно! Но в том, что англичане упрямы до невозможности, Бонапарт давно убедился. И он взялся вразумлять их.
Он принялся за дело с присущими ему энергией, настойчивостью и изобретательностью. Действовал планомерно, системно, решительно – как всегда. Здраво рассудив, что завоевать Британию военной силой сейчас немыслимо, он решил обескровить её экономически… Логично? Вполне!
И при этом он уже не замечал, что его блестящий разум решает совершенно химерическую задачу. Власть искривила взгляд. Он за деревьями не стал видеть леса. Континентальная блокада пыталась бороться с экономическими реалиями, а это почти то же, что бороться с законами физики. Торговля с таким крупным государством как Британская империя составляла существенную часть экономики континентальной Европы. Английские товары пользовались успешным спросом на материке, и наоборот, англичане охотно закупали многое в России, Австрии, Пруссии…
И всё это Наполеон решил волевым порядком прикрыть.
Пример очень житейский и тем более иллюстративный: представим, что в некоем городе есть рынок, где кипит-бурлит купля-продажа. Это удобно и хорошо всем, кроме мэра – по каким-то одному ему ведомым причинам. Он приказывает ликвидировать рынок: торговцев выпроваживают, ворота запирают, а по округе выставляют милицейские посты, дабы никто не смел ослушаться грозного босса. Что из этого выйдет?.. Правильный ответ один: рынок стихийно возникнет где-нибудь в другом месте, а милиционеры станут кормиться не только зарплатой, но и тем, что будут «не замечать» запрещённой торговли.
Если представить себе эту ситуацию увеличенной в тысячу раз – то перед нами примерная картина континентальной блокады. Конечно, она нанесла ощутимый удар по британскому бизнесу: пошли банкротства, разорения, вплоть до самоубийств – и такое, увы, случалось… По всем границам Франции Наполеон разослал тучи жандармов и таможенников, коим надлежало задерживать и конфисковывать английскую продукцию. Но купцы – народ ушлый, а таможенники с жандармами такие же люди грешные, как все прочие; когда у тебя перед носом потряхивают кошельком, содержащим твоё жалованье за полгода службы, очень нелегко не случиться грехопадению… И случалось, конечно. Контрабанда сделалась хоть и рискованным, но сверхъестественно доходным бизнесом, а по острому слову Маркса, нет такого преступления, а которое не пойдёт капитал ради трёхсот процентов прибыли.
Английские товары продолжали расползаться по Европе – удушить Британию экономически у Наполеона не получилось. Разумеется, он знал о коррупции среди таможенников. Пытался бороться с этим. Рассылал проверяющих, надзирающих, карающих – «службу собственной безопасности». Проходило какое-то время… и проверяющие начинали грести в пять раз больше рядовых.
Если такое творилось во Франции, то что же говорить о других странах, принудительно включённых в блокаду! В том числе и о России…
На этой почве, между прочим, испортились отношения между Наполеоном и папой Пием VII – для последнего блокада Англии оказалась очень болезненной мерой, и он вздумал протестовать. Своеволие понтифика чрезвычайно рассердило Бонапарта – в отместку император просто-напросто ликвидировал Папскую область как государство, включив её в состав Франции [59, т.10, 807]. После чего папе, лишившемуся всякой светской власти, осталось только уныло сидеть в Ватикане, вздыхая о давно минувших временах…
Таким образом официально Англия очутилась в недругах Российской империи. Королевские же спецслужбы продолжали работать умело… Несмотря на разрыв отношений, британская агентура в Петербурге действовал вовсю: англофилов среди русской аристократии всегда хватало. Теперь же они особенно активизировались. Масла в огонь подливало и то, что Сперанский, которого знать немедля невзлюбила (выскочка!) явно симпатизировал Наполеону: очевидно, усмотрел во французском императоре родственную душу, поклонницу аналитического интеллекта (и в этом был прав – заметим от себя). Разумеется, грех был бы англичанам не использовать такой потенциал!..
Однако, и безо всяких «Джеймсов Бондов» оппозиция возникла бы. Слишком уж скверным казался многим русским вельможам мир с Бонапартом – мир, делавший, по их мнению, Россию едва ли не вассалом Франции. Это было не так, и ошибки Александра были из тех, на которых учатся… но аристократы знать не хотели о трудностях императорского становления: им подавай побед и славы, а каким путём, это не их заботы. О том должна болеть голова у Александра! – на то он и царь. Если же не справляется…
Лихие времена Орловых, Зубовых в самом начале девятнадцатого века ещё не воспринимались как нечто окончательно ушедшее в прошлое; то есть среднестатистический придворный разум не воспринимал их так, хотя на самом деле прежние привычки в 1807 году становились бессмысленными. Новый император шаг за шагом формировал новую эпоху – незаметно для тех, кто жил, не очень замечая, как меняется мир вокруг них… А ведь Александр вправду изменил этот мир. Он сумел выстроить правительственную систему с несколькими степенями защиты, и то, что так легко удавалось заговорщикам в восемнадцатом столетии – в девятнадцатом если ещё и не стало невозможным, то натолкнулось бы на мощные административные бастионы… Кстати: вполне можно допустить, что сам Александр не до конца сознавал, насколько прочную конфигурацию «сдержек и противовесов» создал он вместе с Негласным комитетом. Во всяком случае, оппозиции – что возросшей самочинно, что питаемой из Лондона – решись она на некие резкие действия, вряд ли бы что-то удалось.
Похоже, это чутко уловила императрица-мать, Мария Фёдоровна, чьё властолюбие было огромным – но здравый смысл её был ещё сильнее. Отчаянный выкрик: «Я буду царствовать!..» не был истеричным импульсом, как показали годы. Она действительно хотела властвовать – и между прочим, придворные «революционеры» это учли, рассчитывали на неё в своих потенциальных комбинациях… Она воспринимала это довольно благосклонно, чем вселяла в них надежды… Но надеждам этим так и не суждено было сбыться.
Отношения матери с первенцем после смерти Павла Петровича были сложными, это правда (при внешней, разумеется, светской учтивости). Императрице трудно было простить малодушие (а может, и предательство, кто знает, что она думала про себя?..) сына. И возможно, при благоприятных условиях она, вероятно, не постеснялась бы отправить своего старшего в отставку. Да вот только условия благоприятными так и не сделались.
Умная Мария Фёдоровна не могла не видеть, что её Александр стал профессионалом власти. То что иным ветреным головам представлялось проще простого – взять и сместить царя, заставить отречься… было в действительности лишь «лёгкостью в мыслях». А вот у Марии Фёдоровны этой опасной лёгкости не было и в помине. По-немецки аккуратная и расчётливая, она (наверное, не обошлось здесь и без обстоятельных и откровенных бесед с дочерью Екатериной, очень любившей старшего брата и ответно любимой им) сделала вывод: слегка играть в оппозицию можно, и даже полезно, а вот в «революцию» – нет; такая игра не стоит свеч.
Видимо она была права. К этому времени Александр и вправду ухитрился оградить свою власть прочным кольцом защитных редутов. Один такой редут – в персонифицированном антропоморфном виде – со временем заматерел и превратился в настоящую административную крепость. Началось превращение при Павле Петровиче, стало ещё более заметным именно тогда, в 1807-08 годах… Следует поговорить об этом подробнее.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.