1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

Лу. Два резко противоположных жизненных впечатления способствовали моей восприимчивости к глубинной психологии Фрейда: глубоко пережитое ощущение своеобычности и неповторимости внутренней жизни каждого человека — и то, что я выросла среди народа широкой душевной щедрости. О первом впечатлении я здесь говорить не буду. Второе связано с Россией.

Относительно русских нередко говорили, и сам Фрейд перед войной, когда заметно возросло число его русских пациентов, утверждал то же самое, а именно, что у этого «материала», как больного, так и здорового, наблюдается обычно редко встречающееся соединение двух особенностей: простоты внутренней структуры и способности в отдельных случаях словоохотливо раскрывать сложные, трудно поддающиеся анализу моменты душевной жизни. Точно такое же впечатление издавна производила и русская литература, причем не только у великих художников, но и у писателей средней руки (отчего она утрачивала строгость формы): в ней с почти детской непосредственностью и глубокой искренностью рассказывается о последних тайнах развития, словно оно, это развитие, здесь быстрее проходит путь из первозданных глубин к сфере осознания. Когда я думаю о типе человека, открывшегося мне в России, я хорошо понимаю, что делает его легко поддающимся нашему «анализу» и в то же время заставляет быть более искренним по отношению к самому себе: наслоения вытесненных инстинктов, которые у народов с более древней культурой тормозят прохождение импульсов от первоначальных впечатлений к их последующему осознанию, у него тоньше, рыхлее. Отсюда понятнее главная, основная проблема практического психоанализа. Она заключается в том, какая часть нашего общего инфантильного осадка обусловливает естественный рост, а какая вместо этого способствует болезненному сдвигу назад — от уже достигнутого уровня осознания к так и не преодоленным до конца ранним стадиям.

С точки зрения своего исторического развития психоанализ представляет собой практическую лечебную методику; я пришла к нему как раз в тот момент, когда открылась возможность по состоянию больного человека судить о структуре здорового: болезненное состояние позволяло четко, точно под лупой, увидеть то, что в нормальном человеке почти не поддается расшифровке. Благодаря бесконечной осмотрительности и осторожности методологического подхода аналитические раскопки слой за слоем вскрывали все более глубокие залежи первоначальных впечатлений, и, начиная с самых первых грандиозных открытий Фрейда, его теория подтверждала свою неопровержимость. Но чем глубже он копал, тем больше выяснялось, что не только в патологическом, но и в здоровом организме психическая основа представляет собой настоящий склад того, что мы называем «жадностью», «грубостью», «подлостью» и т. д., короче, всего самого худшего, чего мы больше всего стыдимся; даже о мотивах руководящего нами разума вряд ли можно выразиться лучше, чем это сделал Мефистофель, говоря о человеке и обращаясь к Богу:

Он жил бы намного лучше, если бы ты не принес ему отблеск небесного огня;

Он зовет его разумом и использует, чтобы быть большим зверем, чем сам зверь.

Ибо если постепенное развитие культуры и уводит человека — через беды и уроки практического опыта — от этих качеств, то только вследствие ослабления инстинктов как таковых, то есть вследствие утраты силы и полноты жизни, и, в конце концов, от человека остается только изрядно истощенное существо, по сравнению с которым лишенное всякой культуры создание напоминает «крупного землевладельца» и потому больше нам импонирует. Вытекающая из такого положения вещей мрачная перспектива — вряд ли менее печальная с точки зрения здорового человека, чем с точки зрения больного, который, по крайней мере, мечтает о выздоровлении, — видимо, оттолкнула от глубинной психологии еще больше людей, так как порождала в них пессимизм, схожий с пессимизмом почти безнадежного больного, которого эта психология собиралась излечить от болезни.

Выражая свое личное мнение на сей счет, должна, прежде всего, сказать, что я очень многим обязана этой ранней духовной позиции психоанализа, привычке не поддаваться всеобщим утверждениям о неутешительных результатах, строгой установке на точное исследование каждого отдельного объекта и особого случая, каким бы ни был результат исследования. Это было как раз то, в чем я нуждалась. Мои глаза, еще полные предшествующих впечатлений, позволявших увидеть на примере более примитивного народа затаившуюся в глубине каждого из нас неизгладимую детскую непосредственность, которая остается нашим тайным богатством даже после достижения всех ступеней зрелости, должны были отвлечься от всего этого и заняться кропотливым изучением конкретного человеческого материала; я должна была так поступить, чтобы не увлечься так называемой «приятной психологией», ослеплявшей и потому бесперспективной, не дававшей выхода к действительности, а лишь позволявшей нам топтаться в саду наших собственных желаний.

Итогом моих «предфрейдовских» штудий считаю свою книгу «Эротика». Я написала ее по заказу Мартина Бубера[34] — выдающегося философа и моралиста нашего времени. Считая ее принципиально важной в разговоре о дальнейшем, позволю себе привести некоторые выдержки.

… Все прогрессирующее развитие любви с самого начала покоится на более чем шатком фундаменте: вместо вечного равновесия и «вечного сохранения» свою власть обретает тот закон всего живого, согласно которому сила возбуждения обратно пропорциональна количеству его повторений. Избирательность, даже прихотливость в выборе партнера, времени и обстоятельств страсти — словом, все, что всегда считалось доказательством подлинной страсти в ее отличии от простого инстинкта — оплачивается усталостью, степень которой определяется пылкостью пережитой страсти и сопровождается тягой к неповторимому, неослабевающему в своей новизне желанию: в итоге — стремлением к перемене. Можно сказать: естественная любовная жизнь во всех ее проявлениях, и особенно в наиболее индивидуализированных вариантах, построена на принципе неверности. Однако сила привычки, в той степени, в которой она вообще способна противодействовать данной тенденции, подпадает, со своей стороны, еще под действие вегетативно обусловленных потребностей нашего тела, которые по сути своей враждебны каким-либо переменам.

…Не следует считать ни слабостью, ни неполноценностью эротического тот факт, что оно стоит на стороне верности — скорее это знак его присяги великому принципу Целостности, нерасщепленности и неразменности жизненного единства. Сложнейший механизм реагирования, который склоняет нас к переменам и избирательной реализации возбуждения, ничего не хочет знать о постоянстве и стабильности. Но там, где мы что-то соотносим с нашим сознанием и понимающим усилием, а не только с физическим и душевным желаниями, мы и переживаем эротичность не только в тающей силе насыщения от удовлетворения этих желаний, но, с другой стороны, во всевозрастающем интересе к пониманию единственности человеческой неповторимости. Только здесь полностью реализуется принцип, гласящий, что в любви тянет человека к человеку, как к Иному, другому уникальному «я», чтобы во взаимодействии с ним исполнить себя не как средство любви — для порождения новой жизни — а как самоцель. Здесь сокрыта такая степень духовной жизненности, в сравнении с которой сама тяга к перемене кажется недостатком внутренней подвижности, когда духовность нуждается в толчках извне, чтобы прийти в движение, — это некое отсутствие внутренней гибкости, позволяющей ловить новизну в привычном и сотворять перемены, а не искать их.

…Примитивный вид связи у животных, предполагающий тотальное растворение друг в друге отдельных существ, так удивительно соответствует тому идеалу любовного счастья, который воображает себе человеческий дух в своих наиболее возвышенных эротических снах. Вероятно, поэтому над любовью постоянно витает лёгкое чувство тоски и страха смерти, которые едва ли могут быть друг от друга чётко отличены, — витает нечто, подобное прадавнему сну, в котором собственное Я, любимый человек и ребёнок могут быть едиными, где эти три сущности представляют собой лишь три разных имени для одного бессмертия.

… Коль мы все до одного вышли из одной и той же «детской комнаты» (назовём так пространство половых органов), то, в конце концов, каждый из нас мог бы поиграть в «половые клеточки», если бы бес высокомерия не влёк нас к всё большему разделению. Поэтому так мощно звенит в нас воспоминание о том, как сексуальное может всецело органически захватывать; мы забываем, как далеко мы зашли на пути специализации органов, и нас охватывает внезапная тоска о старом добром времени безраздельного органического взаимопоглощения.

На таком сентиментальном приступе ностальгии покоится неисчерпаемое волнение, охватывающее всю тотальность существа, которое вступает в половой акт. И чем больше половой процесс, в ходе развития зажатый в угол, становится специальным актом, тем сильнее растёт значение его общего влияния на остальные сферы, ибо в эротическом экстазе происходит не просто соединение, пусть даже совершенно особое, а взаимоперетекание двух существ. Прежде всего, мы сами становимся единой искрой, в которой вся особая жизнь двух душ и тел снова в совместно переживаемой тоске вспыхивает друг в друге, и это наконец-то происходит вместо того, чтобы по привычке, едва замечая факт присутствия другого, жить полностью аутично сосредоточенным в себе.

…Вполне справедливо говорят: любовь делает счастливыми всегда, даже самых несчастных, — если только это выражение принимают в должной степени несентиментально, а именно, — не зацикливаясь на отношении партнёра. Ибо хотя у нас и создаётся впечатление, что мы заполнены до краёв именно им, но на самом деле, все исходит именно от нашего собственного состояния, которое нас, как всех хмельных, делает не вполне способными что-нибудь глубоко понять. При этом предмет любви является для возбуждения всех чувств лишь поводом: точно так же как мимолётный звук и запах извне может послужить толчком к замечательным изменениям в сумеречном мире наших сновидений. Любящие инстинктивно оценивают свою принадлежность друг к другу исключительно по продуктивности духовно-телесного становления, что их настолько же концентрирует друг на друге, насколько и раскрепощает друг от друга. Однако если вы будете слишком подозрительно относиться к восхвалениям другого, то не удивляйтесь грубому падению с облаков обожания, которое каждый опытный человек, покачивая головой, мог бы предсказать заранее, — и при этом любовное сумасбродство, только что ещё украшавшее золотыми блёстками принцессу, безжалостно превратит её в золушку. В блестящем платье она позабыла, что только благодарность другого существа за собственное воодушевление накинула на неё этот чудный наряд. Да, благодарность за собственное воодушевление да еще, быть может, неосознанное чувство вины, часто присущее эротическому эгоизму как смутное раскаяние за всегдашнее празднование себя и только себя. И все же из этого клубка спутанных эротических мотивов ткется, точно золотая тень, прокравшаяся между любящими, идеальный тончайший образ, назначение которого быть посредником от сердца к сердцу.

… Согласно распространённому мнению любовная иллюзия может быть лишь предметом роскоши, которая, как соблазнительный аксессуар, прилагается к голой прозе секса, дабы в своём чрезмерным приукрашивании быть обречённой на всегдашнее несоответствие действительности. И, тем не менее, нельзя сказать, что любовная иллюзия — исключительно орудие самообмана: в ней эротическое впервые пытается чисто духовными средствами пробить через телесное стеснение духовную дорогу до некогда утерянного рая. Потому мы переживаем иллюзию тем интенсивнее, чем глубже любовь в нас, а если к этому примешивается ещё и вся сила нашего разума, то эта иллюзия — прошу прощения за каламбур — становится совершенно безумной.

Нередко во всём поведении любящих по отношению друг к другу отстранённому взгляду вполне очевидно, что тот род сновидения, в котором они живут, осуществляется как бы по принципу согласия по умолчанию. Что поделаешь, определённые вещи — лучшие вещи — поддаются только стилизации. Невозможно до конца пережить полноту их бытия, как будто великая поэтическая полнота, которую они хранят в себе, может быть воспринята, только в определённой форме: форме, унаследовавшей свои очертания от благоговейной тоски по прекрасному, которой человек отдаётся в удивительном сочетании мало свойственной ему сдержанности и одновременно бесцеремонности. Посредством эротической иллюзии, которая устанавливает отношения взаимовлияния между влюблёнными, осуществляется связь человека со всей остальной действительностью: Другой, всегда оставаясь вне нас, освящает своим присутствием внешний круг вещей; он становится той точкой единения, в которой мы впервые обручаемся с миром той действительности, которая никогда полностью не входила вовнутрь нас. Жизнь для нас становится красноречивой: она начинает звучать нотами и тактами, превращающими наши души в свой камертон.

Так эротический образ любимого существа расширяется до бесконечности вселенной с тем, чтобы, в каком бы уголке мира не находились влюблённые, магия преображения коснулась бы волшебного края их прирученных вещей. Именно поэтому так оправданно боятся того, что слишком глубокое самопознание может положить конец любовному порыву, именно поэтому каждая настоящая любовь начинается с творческого толчка, приводящего к вибрации чувство и дух. Поэтому при всей поглощённости Другим, нас охватывает лишь незначительное любопытство: каков же он всё-таки сам по себе, безотносительно к нам. И даже если Другой превзошёл все самые смелые ожидания, что, несомненно, должно было углубить и укрепить наш союз во всех смыслах, нам предстоит испытать глубокое разочарование, и всё потому, что настанет время, когда игровое пространство перестанет существовать, а к Другому уже невозможно будет отнестись творчески, — «сочиняя» его, «играючи» в него. Мы начинаем испытывать какое-то особое раздражение по поводу именно тех чёрточек, которые прежде для нас были особо волнующими: даже задним числом они не могут оставить нас равнодушными — либо восхищение, либо отторжение — и вследствие этого неравновнодушия ещё более раздражают, напоминая нам о том мире, к которому наши нервы некогда отвечали дрожью, о мире, ставшим чужим.

…Эротическое, по сравнению с художественным, выражает свой порыв в более бесплотных и куда как менее правдивых свидетельствах, чем творческие артефакты.

В художнике, однако, при некоторых обстоятельствах его особое состояние может переживать различные надломы — то ли перехлёстывая через норму до аномалии, то ли превращаясь в насилие настоящего, то ли разрываясь между требованиями прошлого и нынешнего. Само это состояние внутренней заряженности любовью, чуть ли не самое денное из всех возможных, находит как своё последнее прояснение, так и своё окончательное исполнение на той же духовной почве, сосредотачиваясь и воплощаясь более или менее без остатка в произведениях искусства, в то время как эротическое духовное состояние из-за отсутствия такого оправдывающего финала продолжает восприниматься в контексте обыденного течения жизни.

Художник, не будучи стеснённым жизненными обстоятельствами, по сравнению с любящим может куда более свободно фантазировать, потому что на самом деле только он своими фантазиями способен создавать из наличного материала новую действительность, тогда как любящий лишь одаривает её своими выдумками. Вместо того, чтобы отдохнуть, наслаждаясь гармонией совершенного дела, как это позволительно фантазии художника, поэзия любви, вечно чего-то ища и вечно кого-то одаривая, неприкаянно проходит через жизнь, причём её трагизм тем более велик, чем менее она способна освободить свою память от порабощающих воспоминаний о былых объектах её вожделения. Любовь, таким образом, оказывается самым телесным, самым душевным и самым одухотворённым из всего, что в нас есть; она целиком и полностью держится за тело, но держится не просто так, а превращая тело в символ, в знаковое письмо для всего, что хотело бы через калитку чувств прокрасться в нашу душу, дабы разбудить её для самых дерзновенных сновидений. В результате этого повсюду к факту обладания примешивается представление о недосягаемости, братскими узами сплетаются согласие и отказ, которые в данном случае отличаются друг от друга не качеством, а степенью. Любовь делает нас творцами сверх наших способностей, ведь её тоска направлена на объект не только в ипостаси его эротической желанности, но и в ипостаси его самого  возвышенного, предельного, абсолютного бытия, о котором мы можем только мечтать.

…Чем более значительным представляется противостояние эротического и творческого, тем более очевидным становится то, что достижение ими общего основания может произойти только на том условии, если в сфере эротического будет дарить примат взаимного возвышения партнёров. Только при таком условии можно уравновесить силу притяжения и силу отчуждения, — собственно говоря, достаточно лишь обострённого ощущения жизни, чтобы этот процесс запустился автоматически. В результате достижения эротического синтеза у партнёров может создаться впечатление, будто их союз получил благословение на святой земле, будто то, что мы называем идеализацией, в действительности есть самый первый творческий акт только что сотворённых существ, который своей силой кладет начало всей последующей череде жизни. Именно поэтому феномен идеализации впервые проявляет себя уже в телесном инстинкте спаривания, а по крупному счёту, его начало можно вообще приурочить к первым актам деятельности мозга.

… Кажется, что «эгоизм вдвоём», который, как справедливо подозревают, является не меньшим эгоизмом, преодолевается только путём установления отношений с ребёнком, т. е. только в той точке, в которой социальная и половая стороны любви, примирившись, дополняют друг друга. Однако половая любовь, осуществляющая своё назначение сугубо в телесном смысле, имеет характерную черту, заключающуюся в том, что это физическое действо уже неявно содержит в себе всё, чему на духовном уровне ещё предстоит развиться. Хотя по праву можно сказать, что любовь создаёт двоих людей: того, кто рождается от физического соединения, — и идеального Андрогина, рожденного от духовного соития. Тем не менее, именно ребенок является тем, кто впервые выводит пару из состояния любовного оцепенения. По крайней мере, настолько, насколько осуществляется социализация более примитивного причинно-следственного отношения «течка — приплод» до сознательной мотивации «любовь — ребёнок»

… Когда мать в своём ребёнке, — по ту сторону всех присущих любви беззаботных прославлений, — видит, по сути, только одну изумительную действительность его маленькой жизни, то становится очевидным, что за лучезарной накидкой иллюзий, делающих её мужчину единственным и неповторимым, проступает всё тот же образ вечного ребёнка, драгоценного самим фактом своего существования. За всеми идеальными картинами, которые она, кажется, так требовательно-смиренно шлёт ему навстречу, скрывается такое огромное количество тепла, причастившись к которому, прекращается индивидуальное одиночество отдельного существа, будто оно снова возвращается в объятия всематеринской стихии, охватывавшей его до фактического рождения. Этим она как бы на некоторое мгновение возвращает ему ощущение мирового центра, — той исключительности, которая, будучи свойственной любому в силу прирожденного нашего эгоцентризма, именно поэтому не может быть гарантированна каждому в отдельности. Но, невзирая на такое положение вещей, в каждом существе этот посыл безусловного тепла продолжает жить дальше как чувство, что даже самому низменному из них по праву принадлежит самая возвышенная любовь «от всего сердца и изо всех сил». Таким образом, мать воздаёт своему ребёнку, наряду с социальной, ещё и эту высочайшую справедливость презумпции любви, притом никого не обделяя, ведь для её ребёнка — это вся небесная ширь, а для других — не более, чем ещё немного голубизны над землёй. Не только никого не обделяя, но и показывая всем, как достигается статус человека как такового, когда из немного смешного в своей наивности образа, порождённого эротической страстью, силой её мудрости получается глубочайший символ истинного человека. По сравнению с этим все иллюзии, которые способна породить человеческая фантазия, кажутся не более, чем игривыми фонтанчиками, время от времени брызжущими над поверхностью мощного потока, в светлых водах которого размываются даже границы любви мужчины и женщины.

…Мать настойчива только в том, чтобы некой крохотной частичкой себя заселить абсолютно всё, — всё, начиная с того, что соседствует с её сердцем, и заканчивая самым последним зверем в поле, — её чувство расширяется до целой вселенной, и благодаря этому она начинает говорить с нами по-новому, голосом любви. Материнство предельно осуществляется только в этом сознательном удалении от себя своего как чужого, в этой болезненной добровольности отказа, в этом высочайшем самозабвении, отстраненности от того, чему, едва произведя как свой плод, она дала свеситься с ветки и осенней порой упасть на землю. Однако для женщины, познавшей материнство, осень превращается в начало бесчисленных вёсен. Ребёнок, соединяясь по-новому с жизнью и теплом того, кто его не только любил, но и породив из себя, затем отнял от своего сердца и отпустил в состояние полной независимости, — такой ребёнок предоставляет матери возможность пережить его как особый неповторимый мир-в-себе, когда-то странным образом бывший ее частицей. Поэтому среди всех человеческих отношений, только материнство является тем, чему позволено осуществить переход от глубочайшего праисточника до высочайшего пика человечности, — оно вмещает всё: опыт трансформации собственной плоти и крови в чужое духовное Я, которое вновь становится началом мира.

… Женщины свободного поведения и женщины типа Мадонны, схожие не более чем намалёванная неумелым художником рожица и божественный прообраз, соприкасаются в крайнем. Это то, благодаря чему женщина вообще является женщиной: её чрево как носитель плода, как храм божий, как место потехи и как снимаемое помещение для полового акта, становится нарицательным понятием, символом той пассивности, которая делает её в равной степени способной свести сексуальное до самого низменного и возвысить его до небесных пределов.

Чем глубже женщина укоренена в любви, чем более личностно она переживает её, тем легче она отстраняется в сексуальном от несущего чистое наслаждение и тем в большей степени оно приобретает для нее качество духовного поступка, живого исполнения и служения Эросу. В этом пределе чувственность и целомудрие, страсть и святость, в конечном счёте, земная мать и Мадонна, сливаются воедино: в каждом высшем часе женщины мужчина — не более чем плотник Иосиф рядом с Марией, которой дано чудо общения с Богом.

…У женщины всё развитие проходит по зигзагообразной линии, колеблясь между половой и индивидуальной жизнью: будь то, когда женщины и матери чувствуют отсутствие интереса к своим индивидуальным способностям, или когда вынуждены развивать их за счёт женского или материнского начала. Хотя существует множество рецептов, которые рекомендуются для устранения этого дисбаланса, однако, в принципе, нет и не может быть единого общепринятого решения этого конфликта. Но вместо того, чтобы горевать по поводу трагичности, присущей женскому существованию, уместнее было бы радоваться той бесконечной полноте жизни, в которую в связи с этим вовлечена женщина: не имея возможности пройти своё развитие «по прямой», она вынуждена улаживать противоречия своего положения благодаря уходу «вглубь». И это не менее значимо, чем то, от чего мужчина отбивается снаружи в своей борьбе с бытием: если ещё и сейчас считается, что мужчина может быть по достоинству оценён только в связи со своими внешними достижениями, то для женщины всё заключается в том, как она разрешит загадку своего собственного существования, — собственно говоря, это и является причиной того, почему грация в значительной степени остаётся единственным адекватным мерилом по отношению к ней. Предельное преимущество женского пола заключается в том, что он способен преобразовать «этическое» и «прекрасное» так, что они приобретут значение «святого» и «высокоэротичного».

…Что-то педантичное, вечно взыскующее порядка в мужчине, порой приходит в негодование от всей женской породы: её манеры любить, которая попеременно то смущает его, то импонирует ему, то вызывает у него презрение. Это связано с тем, что, рассматривая понятие «женщины» в частностях, его пытаются сделать внутренне согласованным, тогда как на самом деле женщина — всегда воплощённое противоречие-в-себе: легкомыслие и серьёзность, сумасшествие и здравомыслие, беспокойство и гармония, капризность и глубина, гном и ангел. Отсюда — бесконечность и безнадежность дискуссий, в ходе которых вся острота противоположности женщины по отношению к мужчине, будет вменяться ей в вину.

…Женская сущность, с точки зрения идеала, предлагаемого мужчинами, воспринимается как нечто плаксиво-преувеличенное, позволяющее ей не замечать, что лишь совместные усилия приводят к нашему дальнейшему развитию. Мужчины же предпочитают, в свою очередь, не замечать, что деятельность, направленная вовне, вынуждена осуществляться путём отказа от самой возможности духовной гармонии, что пребывающее в поиске саморазвитие должно преодолеть массу препятствий и что существуют паузы отдохновения даже для наиболее рьяного мужского напора, который в своём порыве торжественно и любовно мечтает соединиться с красотой. И если, в конце концов, идеал гармоничности более соответствует женской сущности, чем мужской, то возникает подозрение: а не потому ли мужчины имеют такую ярко выраженную склонность следовать по пути, который им предлагается каждой отдельно взятой из их способностей и каждым из их задатков. Его сущность внедряет себя в любой из них как в духовном смысле, так и в смысле удовлетворения инстинктивного влечения. Его эротические и эгоистические аффекты социализируются, используя что-то отличное от себя. Такая социализация будет происходить скорее у ответственного, самодисциплинированного, общественно значимого для других мужчины, склонного вовлекаться в то, что он делает, — она будет проявляться в форме порождения новых социальных норм, в то время как естественная норма женщины в ее неразделимости тела и души учит синхронному совпадению с ритмами жизни, тем самым вообще ставя под вопрос возможность дальнейшего социального развития. Поэтому мужчина любит женщину больше всего и сильнее всего именно за то, что она стала для него подобным образцом естественной пульсации жизни, в следовании которому возникает интегрированный он сам и возникнут его дети. Его любовь также коренится в том, что может дать только женщина: её тело необыкновенно мягкое, в её голосе сквозит юность, своей властью она наследует одного человека другим, — она кажется воплощением вечного материнства, оставаясь вечным ребёнком.

…Присутствие мужественности в женщине и женственности в мужчине, которое наблюдается у всех нас, работает по-разному в каждом из индивидуальных случаев. Иногда это совершенно раскрепощает персону от того пола, к которому она принадлежит, и нарушает гармонию, хранимую самой сущностью его/ее бытия, смывая клеймо женственности с женщины и феминизируя мужчину. Но только в тех людях, которые ориентированы постоянным присутствием своего партнера «внутри себя», наша психическая бисексуальность может стать плодотворной.

Поэтому, если физический любовный оргазм, посредством своей объединяющей нас силы, несёт с собой ощущение блаженства, то «духовной оргазм», как редкостное переживание любви, действительно может оказаться совершенным счастьем и внутренней полнотой. Безошибочный инстинкт подталкивает нас к предположению, что любовь, согласно своему изначальному и совершенному смыслу, таит в себе более глубокое предназначение, чем физическое сотворение новой жизни.

…Поскольку наше воображение, не зная меры в преувеличении ценности своих объектов, накладывает на них масштаб собственной духовности, то вполне естественно, что они постоянно вводят его в иллюзии. В связи с этим, всё, что связано с практической деятельностью, осуществляется воображением с удивительным легкомыслием. Поскольку в действительности сексуальное влечение подчиняется закону о взаимосменяемости возбуждения и удовлетворения, причём с каждым повторением (циклом) сила желания уменьшается, то вполне понятно то стремление к смене партнёров, которое характерно вообще для всего животного царства. Вряд ли кто-нибудь будет возражать, что индивидуализация и утончение полового влечения преимущественно коснулись не основ эротизма, а тяги к «гурманизации» процесса. Где в прежние времена загулявший супруг для сопровождения в командировке выбирал себе женщину в зависимости от того, была ли она шатенка или блондинка, худая или полная, — даже до сих пор мы такие нюансы различаем вплоть до полной казуистики, — то на сегодняшний день мужчина ищет женщину, «годную для поездки»: сдвиг критерия в психологическую и игровую плоскость! Но, впрочем, всевозрастающая дифференцированность эротического во все времена и у всех мужчин повышает потребность в разнообразии внутри самих отношений и несколько снижает стремление к переменам.

…Два человека, которые с полной серьёзностью воспринимают «преходящую вечность» своей любви как масштаб своих деяний, но при этом не желают рассматривать верность как необходимый залог блаженства совместного бытия, живут в сумасбродном лихорадочном обожании, и даже если их глубже понятая специфическая верность выглядит по-своему эффектно и длится дольше чем у иных, то всё-таки это происходит не более чем из-за страха потери, из-за страха пустоты жизни, из-за жадности или слабости. Со всеми своими издержками они приходят только к полузаконченному эскизу любви, тогда как окончательное завершение и высшее мастерство исполнения достаются в удел другой картине бытия. В описанных же случаях эротическое получает своё оформление благодаря отважному любовному легкомыслию, смелой вере в бессмертие эмоции, той величине, которую она выбирает своим масштабом, особому сочетанию нежности и искренности, — и всё это вызывает большие опасения, что основы этой «девственной» этики будут поколеблены, ибо всё, что находится вне неё, находится ниже её и не соотносимо с ней, не приемлющей в себя никаких «инъекций повседневности».

…Непонятно, почему люди в порыве любви, сколь глубоким ни было бы их чувство, иногда всё же могут испытывать определённое разочарование от соприкосновения с тем, что существует вовне: и это касается не только тех случаев, когда мечта не смогла осуществиться, но и тех, в которых всё складывается, казалось бы, наилучшим образом. Тем не менее, всё живое всегда осуществляет своё бытие исключительно путём распада, деления и смешивания, посредством расщепления собственной личности, приблизительно так, как это происходит с зародышем в утробе матери, который также длит свою жизнь путём деления и дробления.

Допустим, что порыв любви и жизненный союз, брак, значительно не совпадают друг с другом. Тогда не совсем ошибаются те, кто иронически утверждает, что некоторым свойственно находить нечто там, где другие только теряют, и это связано не с различием целей, которые они себе ставят, а с существованием двух фундаментально различных способов переживать любовь.

На самом деле эротический аффект заканчивается в особой этике чувства приблизительно так же, как река заканчивается в море: достигая общности, он прекращает своё существование, но вместе с тем облагораживается и начинает вбирать, впитывать в себя внеэротические явления. Жизненный союз осуществляется путём исчезновения более раннего аффекта, в тот момент, когда к нему присоединяется компонент воли. Ничего не поделаешь: смерть предыдущего в последующем — основа всего.

…Является ли брак чисто духовным установлением, санкцией, дарованной небесами, или результатом естественного отбора наиболее жизнестойких форм существования? Во всяком случае, мало какой жизненный союз способен удержаться от смешения самого возвышенного с откровенно пошлым. Враги супружества упрекают его чаще всего именно за этот эклектический характер. Знаменитая венчальная формула «навеки в радости и горе» еще не открывает, как практически, совсем по-иному, чем в порыве любви, должна проявиться подлинность супружеского чувства — претерпевание горестей и разделение радости не в непосредственности аффективного экстаза, а для конечной цели полной общности.

В конечном счете, тайна брака заключена в том, что он означает жизнь друг в друге, а не друг с другом, пусть даже в религиозном, совершенно идеальном смысле. Супруги «друг в друге» — это одновременно любимые, брат и сестра, беженцы, укрыватели, суровые судьи, милосердные ангелы, снисходительные друзья, непосредственные дети, — более того: два распахнутых навстречу друг другу Бытия, доверчивые в своей божественной наготе.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.