БУМАЖНЫЕ ГОРЫ И БЕЛЫЕ ХРИЗАНТЕМЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

БУМАЖНЫЕ ГОРЫ И БЕЛЫЕ ХРИЗАНТЕМЫ

…Будильник я заводила на пять утра… Но просыпалась на несколько минут раньше – и быстренько нажимала на кнопку звонка, только бы он не успел прозвонить и разбудить Маришку, которая спала рядом со мной, свернувшись калачиком, очень трогательно, как котёнок… Несколько минут я лежала, не раскрывая глаз, а под веками – пёстрыми бабочками пролетали последние кадры сновидений… Потом, не зажигая огня, бесшумно пробиралась на кухню и ставила на огонь чайник… Чашка крепкого чёрного кофе – и я выходила на улицу – в сырость и мрак…

…Октябрь, сырость и мрак, запахи листьев и мокрой земли… на небе – крупные, яркие звёзды… Фонарей в нашем микрорайоне ещё нет, и только звёзды освещают мне путь… До метро «Речной вокзал» – полчаса пешком через пустыри и крошечные деревушки, которые пока ещё не успели снести… Заборы, чёрные покосившиеся избы, доживающие последние месяцы, или дни… низенькие сараи и поленницы, слышны хриплые голоса петухов, орущих спросонья в тёмных сараях, как будто их разбудил шорох листьев под моими шагами…

Химки-Ховрино,

пять утра,

петухи орут, как дурные…

Спите, глупые, вам же не надо на работу, как мне, можете дрыхнуть… вот, я уже прошла мимо – и больше ни души вокруг, уж больно темно и рано… Можно идти и разговаривать с собой… Или с тобой, отец… Да нет, вовсе мне не страшно, только собака какая облает, но собаки все за заборами, в тёплых конурах, и только я одна топаю в этой сырой тьме… А листьями пахнет так остро, как в глухом лесу, хорошо, что мы живём на окраине, можно сказать – в деревне, вот уже откуда-то потянуло печным дымком… наша улица называется Лавочкина, это оттого, наверное, что повсюду у покосившихся заборов старые лавочки, когда-то в стародавние времена здесь, наверное, любили сиживать местные красавицы в пышных сарафанах… А самой улицы ещё нет, только микрорайон одинаковых панельных девятиэтажек среди деревенского круговорота, петушиного крика, тут и коровы ещё пасутся на лужках, а бабушка из Днепропетровска пишет: как вы там живёте в этой Москве, это же сумасшедший город – камень да асфальт, да магазинные толпы… Ну, это толпы в центре, в ГУМе и ЦУМе, а на нашей окраине в пять утра я совершенно одна, даже намёка на толпу нет, и никакого асфальта под ногами, а только глинистая тропинка, заваленная яблоневой и тополиной листвой, на нашей окраине много яблонь и тополей…

Подхожу к метро.

Станция ещё закрыта, но небольшая отсыревшая кучка полусонных людей, всегда одни и те же, уже ждут у входа. Наконец, дежурная тётечка в униформе открывает стеклянные тяжёлые двери. Первый поезд уже стоит у платформы… в вагоне холодно… я сажусь обычно на угловое сидение, здесь уютнее и теплее. Теперь можно подремать под мерный цокот колёс… главное – не уснуть крепко, чтобы не проспать свою остановку. Водный стадион… «Осторожно, двери закрываются!» Войковская… «Осторожно, двери…» Да никого нет ещё, чтобы защемляться дверьми! Но магнитофонная плёнка волнуется о несуществующих пассажирах… «Осторожно, двери закрываются!» Сокол… Аэропорт… Динамо! – это моя.

…За двенадцать минут тёплого укачивания через моё сознание успевает пролететь целая толпа разноцветных снов…

Динамо. И вновь выхожу в мокрую безлюдную темень… иногда толпа листьев несётся под ноги… иногда реки дождя… а на мокрой, чёрной, сверкающей площади, похожей на огромное зеркало, или на ночное озеро, стоит и ждёт первый троллейбус с запотевшими стёклами, настывший за ночь, с ледяными клеёнчатыми сидениями… За два месяца я изучила всех пассажиров, каждый садится всегда на одно и то же место, а я всегда сижу на переднем, повёрнутом к салону – так мне видно всех, и я как будто каждое утро смотрю одну и ту же пьесу, где усталые актёры механически играют затрёпанные до дыр роли… Кивок головой в знак приветствия, усталое: «Доброе утро!» – «Какое там доброе! ишь, как хлещет! такой дождливой осени даже не припомню…» – «Да и лето было не лучше…» – «Вы правы…» И только одна тётечка, в вязаном сером беретике и сером пальтишке, и лицо у неё серое, а глаза давно утратили окраску, она всегда вскакивает в троллейбус последней – и он тут же отъезжает, отплывает от чёрной, блестящей площади, в рассыпанных осколках фонарей… И тётечка в беретике говорит оживлённо своей соседке по сидению: «Представляете? мне осталось до пенсии ровно год, два месяца и десять дней! Даже не верится! И всё это кончится…представляете, тридцать лет одним и тем же маршрутом… изо дня в день…» И её соседка радуется за неё, и завидует ей, и все в троллейбусе ей завидуют, потому что им осталось больше… и такие серые, измученные лица, такие старческие, высушенные недосыпаниями и скукой жизни… и все в этом раннем троллейбусе – замученные и усталые, рабочий и фабричный люд, едущий к первой смене… Боже мой, думаю я, неужели и мне предстоит вот также… неужели и я когда-нибудь буду подсчитывать дни до пенсии?… Нет! нет! ни за что! я не хочу доживать до пенсии, это ужасно… Я отворачиваюсь от унылого театрика, от этой скучной пьесы, мне их всех жаль, наверное, когда-то они были молодыми и о чём-то мечтали… но вряд ли об этом… чтобы подсчитывать дни до пенсии… Но, с другой стороны, кто-то же должен ехать в этом первом троллейбусе – чтобы что-то там крутилось в этих фабричных и заводских цехах… вот и я еду… но должна я или не должна туда ехать, я так пока и не разобралась до конца… Неужели есть люди, которые рождаются для того, чтобы играть роль винтиков? Неужели существует на свете призвание быть винтиком? Или это не призвание, а наказание? А если наказание, то – за что???

…И вот еду, плыву по мокрой холодной Москве к проходной… Почему я решила пойти сюда? Во-первых, огромное издательство – «Молодая гвардия»! И я подумала: главное попасть внутрь процесса. А уж потом я разберусь, я найду себе достойное место, интересное… Может, и книжку издам?…

А пока меня взяли в цех подготовки бумаги – «счётчиком». Как всякий пишущий человек, бумагу я любила, просто обожала. И я подумала, что счётчиком бумаги – это лучше (поэтичнее!), чем счётчиком макарон, гаек или конфет.

…Я входила в цех, когда первые лучи солнца, как прожектора, освещали бескрайнее пространство, заваленное огромными рулонами и гигантскими кипами… Это был цех нарезки бумаги: здесь рулоны превращали в кипы. Грохочущие станки нашинковывали рулоны на огромные листы. А я должна была пересчитывать: сколько листов в каждой кипе… Зачем? Непонятно. Ведь существовал деревянный метр, вроде костыля, его прикладывали к кипе, потом делили на толщину листа – и готово! получали количество листов. Кому и зачем был нужен человек-счётчик, дублирующий роль деревянного метра – совершенно непонятно. Но роль у меня была именно такая. Не видя смысла в своей работе, я пыталась найти в ней красоту. Итак, бумагу я обожала! я представляла, что это – снежные горы, бумажные эвересты, залитые солнцем… это было фантастически красиво! Столько белой бумаги, ждущей СЛОВ, я ещё никогда не видела…

…Считаю бумагу… Бумага вся разная. Отечественная и заграничная. Есть плотная и шероховатая, есть тонкая и изумительно-гладкая. Есть пронзительно белая, до рези в глазах – а есть сероватая, как будто присыпанная пылью… Больше всего мне нравится финская бумага. Шикарная!… Проведёшь рукой по листу – и сердце замрёт от нежности и восторга: прямо шёлковая, атласная!

Чем бумага тоньше, тем она больнее режется. Мои руки в многочисленных порезах… Это очень больно. И выглядит жутковато: как будто меня пытали каким-то изощрённым способом.

* * *

Но зато, но зато!… в издательстве оказалась шикарная библиотека, а в ней – полное собрание сочинений Паустовского!

И я тут же взяла «Золотую розу» – и впилась в неё, как страдающий анемией, впивается в хрустящее зелёное яблоко… О, как меня поразила история парижского мусорщика, который в течение многих лет собирал золотые крупицы, точнее – золотую пыль, чтобы потом отлить из неё ЗОЛОТУЮ РОЗУ! И подарить её любимой женщине. Но не для того, чтобы получить что-то взамен, нет. Он хотел, чтобы эта роза принесла ей счастье. Но он умер. И подарить розу не успел…

Но Паустовский подарил эту розу – всем нам. Эта книга – о самом главном – о творчестве. О том, что в каждом дне есть эти золотые песчинки, пылинки, рассеянные в серых буднях…

В книге много историй и сюжетов – как в розе лепестков. И все они о том, как рождаются книги. О том, как в каждом жизненном сюжете увидеть СМЫСЛ. О том, что и боль, и страдание, и безответная любовь, – преображённые творческой силой, – превращаются в СВЕТ и КРАСОТУ.

И каждому из нас нужно собирать крупинки для СВОЕЙ золотой розы…

* * *

Письма от отца: зовёт меня в гости, зовёт меня жить к себе… Хотелось бы увидеться. Хотелось бы увидеть Одессу, море, бабушку и дедушку, сестёр…

* * *

– Мама, я хочу съездить в гости к отцу.

– К какому отцу?

– К папе Серёже. Я его нашла.

– Где?

– В Одессе. Он зовёт меня в гости.

– Зачем тебе это? Вы же, по сути, не знакомы.

– Вот я и хочу познакомиться.

– Я не могу тебе дать ответ так сразу.

На следующий день:

– Фёдор сказал: если ты поедешь к отцу, он уйдёт из семьи.

– Какая же тут связь, мама?

– Ну, как ты не понимаешь? Ты оскорбила его!

– Чем? Тем, что хочу увидеть своего отца?

– Да! Фёдор тебя воспитывал столько лет!

– Воспитывал?… – я чуть не расхохоталась.

– Да, воспитывал! Как умел, так и воспитывал! А думаешь, с тобой легко? Ты ведь у нас – не подарок!

– Ах, не подарок?…

– Да, не подарок! С тобой с ума можно сойти иногда!

– Ну, так и отпустите меня к отцу! И не будете больше сходить со мной с ума! И живите своей жизнью! Своей! А я не буду вам мешать!

– Я же тебе сказала: Фёдор уйдёт, если ты уедешь туда. Он этого не потерпит.

Мама начинает рыдать… Сквозь слёзы:

– Ты росла без отца… Думаешь, мне было легко?… И ты что, хочешь, чтобы и Маринка росла без отца? Ты хочешь оставить свою сестру без отца?!

– Нет, мама. Не хочу.

К отцу я не поехала.

Я в то время верила, что Фёдор может выполнить свою угрозу. Но теперь, по прошествии многих лет, понимаю, что это был чистый шантаж. И мне бесконечно жаль, что я поддалась на него.

Таким образом, из моей жизни было вычеркнуто ещё много лет, которые я могла бы наполнить общением с отцом. Но – увы! – этого не случилось…

Более того: я уничтожила письма отца (как когда-то свою повесть о нём). Потому что мне негде их было спрятать. И у меня не было ни одной подруги в этом огромном городе, кому я могла бы доверить свою драгоценность. И я доверила её – огню… огонь был надёжным товарищем, он умел хранить тайны лучше, чем кто-либо другой.

…Но где-то в вечности они живут, не сгорая – письма моего отца ко мне…

А эта вечность на самом деле не «где-то» – а в моём сердце.

* * *

…Пять утра… дождь… темень…

…мокрый троллейбус… проходная… чёрный халат…

…цех, грохот станков…

…считаю бумагу…

Мои бедные руки изрезаны, как бритвой. На них уже нет живого места…

Итак, в Одессу я не поехала. И вряд ли в ближайшее время поеду.

Переписка, так бурно начавшись, постепенно затухает… Я не очень умею писать письма. Отец, видимо, тоже. Я не знаю, о чём ему ещё написать. Не о домашних же ссорах? Не об этой же маете? Зачем ему морочить голову? Всё равно он ничем мне не поможет из своего прекрасного далека… Да и вообще – разве один человек может помочь другому понять, зачем тот мается в этой жизни? Зачем я появилась на свет? Какой в этом во всём смысл? Не для того же я родилась, чтобы сидеть в этом пыльном цеху и считать бумагу. Да, я мечтаю о Литературном институте, мне хочется писать. Но вот этой осенью мне писать почти не о чем… За долгие месяцы в Москве я написала всего несколько стихотворений.

В степях ветра настоены

на солнечной тоске…

Падут дожди со стонами

на улицу Массне…

За изгородью каменной

колышутся сады.

Дома как будто канули

в апрельский плеск воды…

Уходит город в дымные

холмы –

и там светло…

Живу пока – без имени

в пристанище ветров…

Это – про городок в степи, в котором я жила ещё недавно. Хотя там не было никакой улицы Массне, я её придумала…

* * *

…Пять утра, за окном – густая осенняя тьма…

…чашка крепкого кофе, в доме все ещё спят…

… а я выхожу в сырость и тьму…

Вот я и не поехала к отцу, я поддалась на гнусный шантаж, я еду на дурацкую работу, я искала весь август, и ничего лучшего не нашла, я искала сама не знаю что, а Фёдор наезжал на меня каждый вечер, и особенно в выходные, я и раньше не любила выходные, а теперь их просто возненавидела. Фёдор хотел, чтобы я уехала. Наверное, оно было бы и лучше, но я почему-то не уезжала, а можно было бы вернуться к бабушке на Философскую улицу – и жизнь моя сложилась бы совершенно по-другому. Это была бы другая жизнь. Теперь, спустя много лет, я это отчётливо вижу. А тогда я этого ещё не могла увидеть. Но – чувствовала: я должна быть здесь. Уехать – значит, пойти против судьбы. Поэтому надо терпеть. Претерпевать. Наезды. Нападки. Крики. Упрёки: не такая, как все, всё не как у людей, все дети – как дети, и только ты одна… такая… не подарок… наказание господне…

Ну, и так далее.

Если б ты знал, отец, что было, когда я сказала, что хочу поехать к тебе! Что было в нашем доме!…

Иногда вспоминается: «Где же вы были, девушка?! Он так ждал вас!…» – и становится грустно-грустно… Ну, почему всё так?!

Над Арбатом дожди распяты…

Осень шастает по Арбату.

Осень кажется виноватой –

как когда-то…

Листопады в дождях блуждают…

И чего-то чертовски жаль мне…

Только тут ни при чём, пожалуй,

осень…

Мама:

– Ты заметила, что во всех твоих стихах последнего периода идут дожди?

Как не заметить? Они идут и в моей душе, грустные одинокие дожди…

Отец. Он больше не приедет повидать меня. Я это чувствую. Он так ушиблен нашей невстречей, что вряд ли решится повторить. Cтало быть – не судьба…

* * *

Завели котика. Я назвала его – Флер. По-французски это означает «цветок».

Котик трёхцветный: серенький, с жёлтыми подпалинами и белой грудкой, похож на мою милую Киню, которая была у меня когда-то в детстве… ещё в Оренбурге… Ласковый такой котик. Бабуся, у которой мы его приобрели, приходила его навестить, и мы её поили чаем. Она гладила его, вздыхала, долго не уходила. Тихая такая бабуся, добрая. Жалко, что вместе с котиком нельзя приютить и его бабушку. Она одевалась в прихожей, в своё старое серое пальто и допотопную фетровую шляпку, какие носили ещё до войны, и глаза её были мокры от слёз.

– Заходите, когда соскучитесь по Флерчику, – говорила ей на прощанье мама.

Но бабушка больше не пришла.

* * *

Приехал старый друг – дядя Рома Вассерман из Оренбурга. Который катал меня в детстве на своём смешном мотоцикле. Мы дружили: восьмилетняя девочка и пятидесятилетний пожилой человек. Мы не виделись десять лет. Он очень удивился, увидев меня. А он, вроде, и не изменился. Так, может, он и не был десять лет назад ещё пожилым? Вообще, для меня всё, что за пределом тридцати лет, – старость…

Дядя Рома, взглянув на нашего котика, сидящего на книжном шкафу и глядящего оттуда футбол по телеку, сказал:

– О, ваша кошка любит смотреть футбол?

– Кот, – уточнила я. – Его зовут Флер.

– И ты мне будешь рассказывать, что это кот? Или я уже не могу отличить кота от кошки? – засмеялся дядя Рома.

За ужином вспоминали Оренбург, оренбургских друзей, жену дяди Ромы Зину, его детей Светлану и Юрку, они уже совсем взрослые тётя и дядя. Ещё вспоминали поездки в лес большой компанией, на озёра, и смешной дяди-Ромин мотоцикл вспоминали, и как весело праздновали Маришкино рождение… Фёдор много шутил и оглушительно ржал, мама была весёлая и милая, как всегда, когда у нас гости.

Дядя Рома приехал на неделю в командировку и остановился у нас. Я радовалась, что целую неделю у нас в доме будет веселье, шутки, гоготание Фёдора. И целую неделю он меня не будет пилить! Дядя Рома подарил мне недельный отпуск от домашних разборок. Хороший дядя Рома. Конечно, он меня не узнал, когда увидел, он просто оторопел: «А… где же маленькая девочка, которую я катал на мотоцикле?…» Теперь Мариша старше меня-тогдашней.

Утром дядя Рома уехал в свой главк, а вечером почему-то не вернулся. Мы долго ждали и не ложились спать, мама начала волноваться. Но Фёдор успокоил её: «Роман собирался навестить своих однокурсников. Видно, засиделся допоздна, и его там оставили на ночь». (Телефона у нас тогда ещё не было).

А на следующий день Фёдор вернулся с работы мрачнее тучи и сказал тихим и потерянным голосом: «Роман Осипович вчера умер». Мы с мамой так и ахнули. Оказалось: на работе дядю Рому прихватила язва, он давно страдал этой болезнью, вызвали «скорую», отвезли в больницу, оказалось – кровотечение, ему срочно сделали операцию, но через несколько часов он умер… Это было так дико! Это не укладывалось в голове: только вчера он сидел вот тут, в кресле, шутил… говорил мне: «Приезжай в гости, покатаю, как в детстве, на своём драндулете, он в полном порядке, он ведь вечный… Перпетуум мобиле!»

И – вот…

«Господи, – заплакала мама. – Надо Зине слать телеграмму… Какой ужас!»

* * *

…Вечером долго не могу уснуть, смотрю на окна дома напротив, в каждом окне – как будто маленький театр… и вдруг меня пронзает жуткая мысль: в этих окнах – будущие покойники!… Мы все – мертвецы. Кто – завтра, кто – сегодня… Весь город заполонён будущими покойниками. Миллионы!… И всем уготовано – ОДНО. Без вариантов. Ужас обнимает мою душу… Мрак и безысходность. И зачем тогда всё? Всё наше копошение… все наши усилия… и вообще всё! Я ненавижу смерть, ненавижу! Она лишает жизнь СМЫСЛА. Вон там, на шестом этаже, двое – он и она – целуются у незашторенного окна, они такие счастливые, а смерть уже поджидает их, мерзкая, ненасытная… Так стоило ли рождаться?… влюбляться?…

…А скоро зазвонит будильник, и я опять побреду под низкими, холодными звёздами к метро, по мокрой дорожке, заваленной тяжёлой листвой, мёртвой листвой… и опять буду ехать в холодном троллейбусе среди серых, как будто бы уже давно мёртвых лиц… и, надев чёрную робу, опять буду считать листы бумаги, сделанной из убитых деревьев… и кто-то напишет на них мёртвые, пустые слова, которые ничего не значат… и никому не помогут… и никому ничего не объяснят… Как это всё ужасно! А если всё так, то можно и всю жизнь печатать дурацкую листовку «мухи – разносчики заразы» – какая разница?! Какой смысл искать любимую работу, если всё равно умрём? Смысл и смерть – вещи несовместимые! Смерть смеётся над нашими поисками смысла жизни… смерть смеётся над нами… она посмеялась над дядей Ромой… она смеётся над каждым из нас… она смеётся даже над тем крошечным младенцем, которого мать укачивает на руках, ходит туда-сюда в золотистом окошке на третьем этаже в доме напротив… Какой в этом во всём смысл? рожать детей – чтобы они потом умерли?… рождаться на свет – чтобы с каждым днём, с каждым часом, с каждым мгновением приближаться к ЧЁРНОЙ ЯМЕ?… Как глупо устроена жизнь, как нелепо… И вся музыка кричит только об этом: ЗАЧЕМ МЫ УМИРАЕМ?! ЗАЧЕМ?! КАКОЙ В ЭТОМ СМЫСЛ?! И Мендельсон, и Бах, и Шопен рыдают об этом. И Моцарт, и Бетховен… Ни у кого нет ответа… И сколько бы люди ни задавали этот вопрос, миллионы лет, миллиарды людей – нет ответа! Самых умных, самых красивых, самых талантливых – и тех, приходит – и сжирает! Вот эта неотвратимость, вот эта обречённость, вот эта одинаковость ужаснее всего. Просто руки опускаются… Ведь как бы ни жил, как бы ни старался – конец ОДИН. Попрыгал, поскакал, почирикал – и ку-ку! Хорошо жил, плохо ли жил, отдавал последнее другу или воровал по-чёрному, любил ли всех беззаветно, или убивал – всё равно ку-ку! Глупость какая-то получается… Глупость, бессмыслица.

Ну, а как же моя бессмертная душа?… Та частичка меня, которая не приемлет смерти, не верит в неё?… Или это просто страх? бунт? протест? просто невозможность смириться с очевидностью?… Ведь пока человек жив – он протестует всем своим существом против не-жизни. И это естественно. Пока я – сосуд, наполненный жизнью, я не верю в смерть. Не приемлю её. Потому что не чувствую её в себе. Полнота не приемлет пустоты. Не чувствует её. Не ощущает. Но это – пока…

* * *

…И опять звонит будильник, и опять я выхожу в промозглую сырость, и опять топаю в полной тьме пешком до метро… Первый поезд, первый троллейбус, одни и те же лица, одни и те же разговоры: «Мне уже год и два месяца до пенсии, жду – не дождусь…» – «Вы счастливый человек. А мне вот ещё пять лет мучиться…» Усталые, скучные люди. Одна мечта – скорая пенсия. Неужели и я через какое-то время превращусь вот в такую же тётечку, считающую дни до пенсии?… Какой ужас!!! И целую жизнь буду ездить в этом холодном троллейбусе, под этим проливным дождём, среди этих серых, смятых лиц?…

* * *

Чтобы хоть чем-то разнообразить трудовые будни, я стала возвращаться домой разными маршрутами.

Как-то, выйдя из проходной, направилась не в сторону Динамо, а в сторону Останкино. И выяснила, что до нашего района можно добраться на электричке. Так я открыла Грачёвку. Старинную усадьбу, окружённую вековыми деревьями и прудами. Мой путь от платформы Ховрино до нашего дома – лежал прямо через неё.

Соседка со второго этажа, милая армянская старушка, которая родилась в этом районе и прожила тут всю жизнь, рассказала, что усадьба принадлежала когда-то графу Грачёву, а после революции то ли сын графа, то ли ещё кто-то в семье сошёл с ума от потрясений, и повесился в этой усадьбе, и граф передал усадьбу государству, и в ней основали психиатрическую больницу. Короче говоря – психушку. Больница и по сей день в усадьбе. Уже просто больница, но отделение для больных на голову там тоже есть – такова традиция этого места.

* * *

…Выйдя из дома, решила отправиться на работу на электричке. И потопала в Ховрино – через Грачёвку…

Когда я вошла в её чёрные аллеи, я пожалела о своём решении, но было поздно. Возвращаться обратно и тащиться к метро – потрачу целый час и опоздаю на работу.

…Пришлось идти в этой черноте, среди причудливых, страшных, чёрных деревьев, ожидая, что из-за любого из них выскочит сейчас псих в длинной смирительной рубашке и в белом колпаке… А на каждом, скрипящем на ветру суку, чудилось… болтается повешенный сын графа… Жуть!… Люди, не ходите в Грачёвку в пять утра в октябре!

* * *

…За два месяца у меня накопился такой недосып, что я засыпала на ходу. И над бумажными горами клевала носом… сбивалась уже на третьем десятке… мне уже было всё равно… ведь никто не пересчитывал, я научилась прикидывать «на глазок»… Совершенно бессмысленная работа. Самая первая в моей жизни «взрослая» работа – и такая бессмысленная!

* * *

…Пять утра… будильник… чашка чёрного как смола кофе… выхожу в мокрую тьму…

…Иду к метро почти на ощупь… рассветы с каждым днём всё темнее и темнее, их и рассветами не назовёшь, а тьма всё гуще и непрогляднее…

Но, может быть, будет в этой жизни что-то хорошее, праздничное?… И может быть, Мой Клоун ещё улыбнётся мне своей замечательной улыбкой и скажет хорошие слова?…

Ах, как сладко мечтается рано утром, в октябре, на тёмной, мокрой, скользкой дорожке, под моросящим холодным дождём…

* * *

…Динамо. Выхожу в мокрую тьму… за десять минут в мире не стало ни светлее, ни суше… как началось в августе – так и льёт… капает, хлюпает, моросит… На пустой площади, в чернильной тьме – первый троллейбус, жёлто-синий, но кажется, что он весь вымазан чёрными чернилами, и только жёлтые окошки светятся, как одуванчики… единственные тёплые пятнышки на этой чёрной картине…

* * *

…И вновь облачаюсь в чёрный халат и начинаю считать бумагу… руки все в порезах, как будто я считаю не бумагу, а осколки стекла… Но как же мне помогает «Золотая роза» Паустовского! Эта книга действительно написана для меня. Она стала моим вторым заветом – после гриновской «Бегущей по волнам». Ищи, ищи в каждом сером дне золотую крупицу смысла! Ищи! Всё в этой жизни неспроста. Красота кроется даже в куче мусора. И если ты занят поиском этих золотых песчинок, то никакая работа будет тебе не страшна и обыденность не убьёт тебя. Ищи!

* * *

…Белые горы бумаги в лучах раннего солнца сияют, как снег на горных вершинах… Да, в этом цеху очень красиво. Нигде и никогда я не видела столько белой бумаги! Столько чистой бумаги, ждущей новых слов. И моих – тоже…

* * *

…Тяжёлый, холодными комьями дождь…

Сегодня – первая в моей жизни получка. Еду в битком набитом автобусе к Белорусской, незнакомая девушка заговаривает со мной, какой-то мгновенный контакт, милое лицо, на её руке – новенькое обручальное кольцо, она пишет мне на клочке бумаги свой телефон и просит звонить, заходить в гости, говорит: «Мы с мужем будем рады. Мы только две недели как поженились, но друзей у нас нет, мы очень одиноки».

Почему я не позвонила ей? Что-то удержало. Может, боялась войти в дом к счастливым людям? Может, боялась, что войти после этого в свой собственный дом будет ещё труднее?…

Так я ей и не позвонила… Хотя очень хотела. А потом этот листочек с телефоном и вовсе затерялся… Но и сегодня, спустя тридцать семь лет, я почему-то помню эту милую девушку. Может, потому, что она была первой в этом огромном городе, кто улыбнулся мне и предложил мне свою дружбу? И на те десять минут, что мы ехали с ней в автобусе – наша дружба состоялась. Коротенькая, но очень тёплая и сердечная. Спасибо!

* * *

…Первый, мокрый, крупными хлопьями снег… 22 октября 1968 года, вечер. Площадь у Белорусского вокзала. Тётечка в намокшем пальто с кошёлкой хризантем. Покупаю белые, нежные, остро пахнущие снегом, хризантемы… Для мамы. Сегодня у неё день рождения. Ей сорок один год, она ещё молодая. А Фёдору и вовсе тридцать восемь. Но они мне кажутся очень солидными людьми. Почти стариками. Не внешне – а внутренне. Вообще, людьми с другой планеты… С которыми мы никогда не поймём друг друга. Потому что мы говорим на разных языках. Слова вроде те же – но значат они для меня и для них что-то совершенно противоположное. Несовместимое. Неужели все дети так живут со своими родителями? Неужели никто не понимает друг друга? Неужели это невозможно в нашем мире – понимание?…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.