Госпремия съела Нобеля

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Госпремия съела Нобеля

«Бродский был стариком уже в шестидесятые, — зубоскалил Эдичка Лимонов. — Уже тогда был лыс, уклончив, мудр и умел себя поставить. Создать ощущение недоступности. Небольшой, тщательно продуманный набор привычек создавал ему пьедестал, делал его живым памятником. Он, может быть, в ссылке продумал себя и уже до тридцати решил стать противным, желчным старикашкой, мятым, всклокоченным и шизоидным, как Эйнштейн, демонстративно одиноким. И стал».

Вознесенский оставался пацаном из «щипковских» и в двухтысячные. Ну таким пацаном — из приличной семьи, — которому жутко хотелось казаться первым дворовым хулиганом. Но воспитание, образование, порядочность и дар поэта мешали, так что хулиганства вылились в поэзию.

Бродский был из шестидесятников ленинградских и помоложе. А у московских все ведь шло логично: ну, спорили, кто «первый», кто «второй», ну, в мечтах о том, как это первенство застолбить, неизбежно приходили к мыслям об олимпийском Нобеле. Знаменитость их была бешеной — и это правда. Не только в нашей стране, а, что немаловажно, в мире, по обе стороны берлинского водораздела. Так что победа любого из них казалась бы справедливой. К началу семидесятых уже и Евтушенко побывал в числе соискателей премии, и Вознесенский. Их и любили, и терпеть не могли. Раньше их не любили самые махровые из ретроградов, теперь, в семидесятые, демонстративно стали не любить «либералы» из самиздатовских. Послушать этих «либералов» — их волновали как раз не ретрограды, это так, дежурный номер. Успешные шестидесятники, вот кто раздражал по-настоящему. Тут, в нелюбви к ним, крайности смыкались.

Бродского толком, конечно, на просторах страны не знали. Печальные повороты судьбы его, нелепая и беззаконная ссылка на несколько лет — все это волновало круги близлежащей интеллигенции. Популярностью Вознесенского и Евтушенко тут и не пахло. Все поэты, большие и маленькие, суконные и изящные, утверждались в своих жестах и позах. Бродский выбрал собственную позу — единственно, как оказалось, верную с точки зрения прагматики. От тех, кто действительно чего-то стоит, — не просто отвернуться, а так обдать презрением, чтобы уж никаких сомнений — рядом равных с ним ни души. Кого он — забежим вперед — всегда будет вспоминать в ответ на просьбы назвать яркое имя в поэзии? Кушнера… Вегина… Поэтов в смысле наступательного пафоса безобидных. Шестидесятники московские соревновались в поэтических жестах, выстраивали мифологию своих биографий — кто кого перепозирует? Бродский принял эту игру. Речь всего лишь о турнире поз — тут Бродский всех сумел перепозировать.

Самая большая нелепость, если не пошлость — пытаться, говоря о Вознесенском, подкладывать другим в башмак толченое стекло. Самого же Андрея Андреевича как раз отличала от многих поэтических собратьев, и от Бродского, и от Евтушенко, способность к самоиронии: даже когда щеки надувал — спохватывался скоро. Конечно, он хотел бы получить свое от нобелевских щедрот. Конечно, был он этого достоин. Но что же, Бродский не заслуживал премии? Что, не заслуживал бы Евтушенко? Кто-то включает в этот ряд слишком рано ушедшего из жизни Рубцова, — если бы дали премию ему, и это было бы заслуженно. Но всегда будет кто-то еще — кто достоин не меньше.

Премия Нобеля — лотерея особенная. При всей ее бесспорной престижности, она не высший суд, а человеческий, земной. Уже и языки поистерли многие, толкуя, как она политизирована. Кто же этого не знает? Вокруг нее хватает закулисных плясок — и это всем известно. А сколько ни пытаются создать какой-нибудь равновеликий аналог Нобелевской премии — ничего не выходит. Есть в ней что-то гипнотическое. (Оговоримся: речь идет о премии литературной. Боже упаси ручаться за лауреатов, например, в туманной области мира! Тут уж примета верная: кого премируют за мир — от того жди войны.)

Нельзя сказать, что в Стокгольмской академии особо благосклонны к русским литераторам. Лев Толстой, говорят, от Нобеля сам отбивался — но ведь дать ему премию так и не попытались, для приличия хотя бы. Лауреатов, представивших огромный пласт русской литературы, за XX столетие набралось только пять. Опыт первого из наших олимпийцев, Ивана Бунина, увенчанного Нобелевской премией в 1933 году, убедил: пути к премии непросты. Конечно, нет и тени сомнения в том, что награду Иван Алексеевич заслужил. Но сколько склок и суеты было вокруг!

До тридцать третьего года у белой русской эмиграции была забота — сделать все, чтобы премия не досталась Горькому, представлявшему красную Россию. Кандидатами выдвигались и Бальмонт, и Шмелев, и Мережковский. Все сопровождалось интригами. Алданов призывал Бунина согласиться на «групповое» выдвижение, втроем. Мережковский уговаривал Бунина пойти на полюбовный сговор — кто выиграет, тот делит премию пополам. Бунин не согласился.

Марина Цветаева больше всего была возмущена тем, как шведы отбоярились от Горького, которого почитал достойнейшим весь цвет литературной Европы. Но академики, помявшись, придумали причину — «сотрудничает с большевистским правительством» и такая награда «будет превратно истолкована». Со следующей премией — Пастернаку в 1958-м — оскандалились уже советские власти. Потом были Солженицын и Шолохов, и вокруг каждого кипели свои свары. В 1963-м, между прочим, отмахнулись от Евтушенко — «объем произведений пока ограничен» (с какими словами его отвергли, скажем, в 2013 году, когда произведений набралось уже выше крыши, — еще через 50 лет узнаем). А вот как было отказано в премии Набокову академиками: «Автор аморального и успешного романа „Лолита“ ни при каких обстоятельствах не может рассматриваться в качестве кандидата на премию»! В 1972 году Александр Солженицын, уже став лауреатом, выдвинул Набокова на Нобеля вновь — и вновь отказали. Видно, опасались за моральную крепость веселеньких шведских семей.

Забавно, правда, выглядит то, что в 1964-м, едва признав «аморальным» автора «Дара» и «Приглашения на казнь», Нобелевскую премию дали Жану Полю Сартру, гуру экзистенциализма, низвергавшему «буржуазную мораль» сообща и порознь с женой, Симоной де Бовуар. Бесспорно, Сартру было о чем пооткровенничать с нобелевскими моралистами! Но Сартр отказался от премии, демонстративно черкнув академикам злое письмо. Тогда же, в октябре 1964-го, письмо напечатала «Литературная газета»: «В нынешних условиях Нобелевская премия объективно выглядит, как выбор между писателями Запада и строптивцами с Востока. Ею не увенчали, например, Пабло Неруду, одного из крупнейших поэтов Америки… Достойно сожаления, что премию присудили Пастернаку прежде, чем Шолохову, и что единственное советское произведение, удостоенное награды, — это книга, изданная за границей».

Тогда как раз, истолковав письмо, как выпад против Пастернака (чей роман «Доктор Живаго», напомним, был издан в Италии), Вознесенский и рассорился с Сартром. Нелепо, конечно.

«Я абсолютно искренне считал, — покается позже Андрей Андреевич, — что Сартр отказался от премии из конъюнктурных (или антиконъюнктурных, что то же самое) или рекламных соображений. А на самом деле он был просто антибуржуазный — чего нам еще долго не понять…

Когда греческий нобелевский лауреат поэт Одиссеас Элитис второй раз выдвинул меня на Нобелевскую премию, обеспокоенная Лил Деспродел, черная жемчужина Парижа, подруга Режиса Дебре, из круга левой элиты, провела со мной беседу. „Неужели ты примешь премию?! Это же конформизм, это буржуазно, ты же поэт, нельзя, чтобы тебя покупали…“ — „Не волнуйся. Премия мне не грозит. Пойдем есть устрицы“.

„Неужели я обуржуазился? так забурел от честолюбия?“ — думал я. Я бубнил, что поэта нельзя наградить и нельзя отнять что-то у поэта. И конечно, единственная кара для поэта, это если небо отнимет у него возможность писать, перестанет диктовать. Это высший кайф. Хотя наш восточный менталитет и социальный опыт иной, чем на Западе, воспринимает награды, как фигуры в шахматной игре. Жизнь художника трудна и премии у нас часто — возможность выжить».

* * *

Расположение звезд на небе, расклады всезнающих букмекеров — решительно всё в 1978 году подмигивало и намекало на то, что Нобелевская премия светит ему. Однако в последнюю минуту что-то вдруг пошло наискось — и лауреатом 1978 года стал не ожидаемый всеми Андрей Вознесенский, а Исаак Башевис-Зингер, про которого известно, что он писал на идише, жил в США и не любил все советское. «За эмоциональное искусство повествования, которое, уходя своими корнями в польско-еврейские культурные традиции, поднимает вечные вопросы» — с такой формулировкой и вручили премию.

Что все же случилось? Почему не Вознесенский? О, это история загадочная — разгадать ее до конца уже вряд ли удастся. Вот что приоткроет — только приоткроет — в своем эссе «Нобелевский миф» известный литературовед Вадим Кожинов (книга «Судьба России», 1997):

«…Уместно рассказать об одном эпизоде из истории деятельности Шведской академии, о котором я узнал от непосредственного участника этой деятельности — известного норвежского филолога Гейра Хьетсо, игравшего немалую роль в обсуждении кандидатур на Нобелевскую премию. Гейр Хьетсо не раз навещал меня во время своих поездок в Москву и как-то — это было к концу 1970-х годов — рассказал мне, что наиболее вероятным очередным нобелевским лауреатом является Андрей Вознесенский. Однако, как он сообщил в следующий свой приезд, от этой кандидатуры отказались, потому что Вознесенский получил Государственную премию СССР…

Я отнюдь не считаю сочинения Вознесенского значительным явлением (о чем еще в 1960-х годах со всей определенностью высказался в печати) и в то же время полагаю, что этот автор не „хуже“ удостоенного позднее Нобелевской премии Иосифа Бродского. Но речь сейчас о другом: присуждение Вознесенскому высокой советской премии в сущности полностью лишило его диссидентского ореола, которым он в той или иной мере обладал, и он уже не представлял интереса для Шведской академии…»

Есть все же еще один любопытный момент. Государственную премию СССР экстренно организовали в 1978 году — за сборник стихов «Витражных дел мастер», вышедший за два года до того, в 1976-м. Однако нелепо ведь предполагать, что некий обобщенный комитет по госпремиям решил вот так навредить Вознесенскому вдруг, подрезав на дороге к Нобелю. А если не абстрактные злодеи, то кто бы это мог быть — и зачем это ему? Впрочем, очень даже вероятно, что никто и не замышлял тут никаких козней — и уж тем более не предполагал, что госпремия может отменить премию Нобеля. А все равно история кажется загадочной и оставляет осадочек.

В том же 1978 году Вознесенскому вручили еще одну премию, «утешительную» — за выдающиеся достижения в поэзии, — на Международном форуме поэтов в Нью-Йорке.

Как-то, в середине девяностых, Вознесенский заедет в Афины к Одиссеасу Элитису, «изысканному аристократу поэзии», выдвигавшему его на Нобелевскую премию. Но про эту историю они уже и не вспомнят. «Он выпускал свои книги со своими же живописными вклейками. Нам было что обсудить. Подобно Пастернаку, свою книгу он не подписал мне сразу, а сказал, что пришлет мне позже, обдумав надпись. Он не подвел, книга пришла. Через полгода пришла весть о его кончине».

* * *

В 1987 году нобелевским лауреатом станет Иосиф Бродский. Никто, включая, кажется, и самого лауреата, не заметит, что последние фразы из его речи в Шведской Королевской академии окажутся вариацией на тему… юношеской «Параболической баллады» Вознесенского. Той самой, про огненно-рыжего Гогена и траекторию судьбы. Той, которую читал, прощаясь в Лондоне с Томасом Элиотом в 1964 году, ослепительный Лоуренс Оливье: «Сметая каноны, прогнозы, параграфы, / несутся искусство, любовь и история — / по параболической траектории! В Сибирь уезжает он нынешней ночью. / А может быть, все же прямая — короче?» Сравните, впрочем, сами этот параболический абзац из речи Бродского: «Конечно, это чертовски окольный путь из Санкт-Петербурга в Стокгольм, но для человека моей профессии представление, что прямая линия — кратчайшее расстояние между двумя точками, давно утратило свою привлекательность. Поэтому мне приятно узнать, что в географии тоже есть своя высшая справедливость».

Идут к своим правдам, по-разному храбро,

червяк — через щель, человек — по параболе.

Василий Аксенов напишет злющую статью «Крылатое вымирающее» (ее опубликует «Литературка» в ноябре 1991-го) — о человеке, который «с удивительной для романтика расторопностью укрепляет и распространяет свой миф». «Происходит это в результате почти электронного расчета верных мест и времен, верной комбинации знакомств и дружб». Так, что уже и все вокруг обязаны «поддерживать миф нашего романтика». А в 1994 году в российско-американском литжурнале «Время и мы» выйдет эссе другого эмигранта, Льва Наврозова — «Лже-гении в вольных искусствах». У авторов свои обиды, свои счеты к лауреату, да и зависть исключать, конечно же, нельзя. Но Бродский — в бешенстве. Встретившись с Лимоновым в ресторанчике, трясет статьей Наврозова. Лимонов кивает, а про себя думает: статья, конечно, «грязная и завистливая», но «среди аргументов, направленных против Бродского, были несколько очень близких к истине». Однако, признается Эдичка, «из вежливости (Бродский пригласил меня в ресторан, он платил)» не мог не выразить сочувствия и негодования.

— Я бы набил Наврозову рыло, если бы не мое больное сердце, — заявил Бродский.

— Я бы тоже с удовольствием дал этому мозгляку в глаз, — слукавил Эдичка.

— Ты здоровый. Встретишь его, дай ему в морду и за меня, — попросил Бродский.

Эдичка пообещал.

* * *

За два года до смерти, к своему юбилею, уже очень больной Вознесенский напишет про Архитекстора, которому скоро пора возвращаться в Архитекст. Сквозь горечь там будут и такие веселые строки:

Госпремия съела Нобеля.

Не успели меня распять.

Остался с шикарным шнобелем

Вознесенский-75.

А что, компания у него очень достойная. Среди тех, кого обошли Нобелевской премией, ну так, навскидку, — и Рильке, и Маяковский, и Джойс, и Есенин, и Поль Валери, и Цветаева, и Пруст, и Блок, и Томас Вулф, и Ахматова, и Уэллс, и Твардовский.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.