VI. Яма
VI. Яма
Нас выпускали из зоны группами по сто человек и так, сотнями, отводили под спецконвоем в тундру. Меня на проходной, на удивление, не отделили от остальных заключенных, и я пошел со своей сотней до Горстроя, так как ближе вся тундра была покрыта людьми.
Нам дали команду садиться. Но недолго мы просидели. Нашим конвоирам была дана команда поднять нас и привести назад. Мы вышли на дорогу, которая вела от Горстроя к нашему лагерю. Когда до проходной осталось около пятидесяти метров, нас снова посадили на землю. Мы сели на землю и, отмахиваясь от назойливых комаров, стали осматриваться вокруг.
Вся тундра была покрыта заключенными и конвоирами. Около проходной стоит Кузнецов со своей группой. Пред ним стараются выслужиться дачники, которых привезли сюда специально для расправы с нами. Когда им в руки попал Ткаченко, полковник Михайлов приказал им: «Ребята, дайте ему, это тот, кто ударил меня камнем!». Дачники убили Ткаченко… Мы видим, как они бьют и пинают людей ногами, как никто даже не пробует защищаться, потому что за дачниками стоит наготове конвой.
Начал накрапывать дождь. Рядом со мной сидел один чех, который имел с собой резиновый плащ. Мы накрылись им с головой и больше ничего не видели. Наконец слышим, как к нашей сотне кто-то подошел и спрашивает: «Где-то у вас должен быть Грицяк!» Чех толкнул меня локтем и прошептал: «Молчи, не откликайся!».
Потом дождь прекратился, и мы открылись. К нам приблизился генерал Семенов и узнал меня.
— Ну, Грицяк, — удовлетворенно забубнил он, — вставай, вставай! Закончилось твое правление. Вставай. — И к какому-то сержанту: — Сержант, выделить конвой!
Я поднялся и отошел в сторону от своей сотни; подошли два конвоира.
— Взять его под стражу! — властно командует Семенов.
Конвоиры стоят молча и с явным удивлением смотрят на меня.
— Ведите его к столам! — дальше командует Семенов.
Конвоиры, словно завороженные, стоят и не двигаются.
— Ведите его, я вам говорю! — повторил свою команду Семенов.
Конвоиры продолжают молчать.
— Ну, хорошо, — рассвирепел Семенов, — иди за мной!
Он подвел меня к столам, расставленным посреди дороги, за которыми сидели вольнонаемные женщины.
— Вам его формуляр нужен? — спрашивает он у женщин.
— Ох! — воскликнули удивленные женщины. — Да ведь это Грицяк, Грицяк!
— А, — недовольно пробурчал Семенов, — значит, вы его знаете?
(Формуляр — это особенная учетная карточка заключенного, словно его паспорт. Куда бы ни направляли заключенного, за ним всегда следует его формуляр).
«Если мой формуляр уже не нужен, — подумал я, — наверное, меня расстреляют сейчас среди тундры для острастки других заключенных».
Когда женщины отложили мой формуляр из картотеки в сторону, Семенов приказал конвоирам увести меня в тундру. И снова конвоиры стали словно очарованные. Они не проявили ни малейшей инициативы по выполнению приказа. Рассвирепевший Семенов снова пошел первым, я — за ним, а за мной — конвоиры.
— Садись здесь, — указал место генерал.
Я выбрал сухую кочку и сел на нее, отгоняя от лица комаров.
— Конвоиры, не разрешайте ему отгонять комаров, пусть его грызут! — приказал конвоирам генерал и куда-то ушел.
На дороге появился автомобиль, оборудованный для перевозки заключенных. Какой-то офицер крикнул конвоирам, чтобы вели меня к машине. Возле машины надзиратели обыскали меня и отобрали ложку из нержавеющей стали. Других каких-либо опасных предметов у меня не обнаружили.
Я сел на дно кузова, упершись плечом о щит, за которым стояли конвоиры. Через некоторое время привели еще трех заключенных: Ивана Стригина, Ивана Ходневича и Владимира Русинова.
К конвоирам подошел офицер и сказал:
— Ну, давайте их теперь в зону, пусть попрощаются с народом!
Под народом он подразумевал, по-видимому, дачников, кроме них в зоне никого не было.
Машина задним ходом подъехала к зоне и перед проходной остановилась.
— Принимайте подарок! — с неприкрытым злорадством крикнули нам надзиратели, волоча по земле к машине избитого до бесчувствия Владимира Недоросткова.
Я взял Недоросткова на свои колени и легко обнял руками. Он был так избит, что уже сам сидеть не мог… Кто-то там еще крикнул:
— Давайте и этих сюда, пусть и они попрощаются!
Но борт машины закрыли, и машина двинулась вперед.
— Куда мы едем? — шепотом спросил меня Стригин.
Я оглянулся; конвоиры не сделали ни одного замечания.
— Вижу только Шмидтиху, — отвечаю.
Едем дальше. Я снова осматриваюсь, и снова — Шмидтиха, только уже большая, грозная и значительно ближе к нам. Далее машина сделала поворот, другой. Осматриваюсь, и снова — Шмидтиха.
Гора им. Шмидта, возле которой разместился Норильск, имела печальную славу из-за того, что у ее подножья расположилось огромное кладбище, точнее, место захоронения норильских заключенных. Слово Шмидтиха — так называли эту гору — стало синонимом смерти. «Пойти под Шмидтиху» означало — умереть; «Я тебя на Шмидтиху загоню» — я тебя убью и т.п.
Захоронение трупов под Шмидтихой происходило так: после смерти заключенного его раздевают, делают вскрытие и — в «деревянный бушлат», в котором вывозят за проходную. Там конвой проверяет, точно ли это труп и, для полной уверенности, пробивает металлическим прутом череп. После такой тщательной проверки труп уже везут на Шмидтиху.
В 1948 году, когда заключенные 4-го лаготделения строили Медеплавильный завод, им цинично пообещали, что ударников труда будут закапывать после смерти не голыми, как других, а в нижнем белье. Но, был ли хотя бы один случай выполнения обещания, никто не знает.
Мы знаем только то, что люди умирали и умирали без конца, и для того, чтобы их всех закопать в вечной мерзлоте под Шмидтихой, нужно было содержать огромное количество непродуктивной рабочей силы. Поэтому однажды летом там было выкопано экскаваторами и бульдозерами двадцать огромных двадцатиметровых ям, чтобы без всяких хлопот сбрасывать туда трупы на протяжении многих лет. Но в расчетах ошиблись: четыреста метров ямы заполнили трупами всего за два года!
Вот такая она, гора Шмидта! Жаль только, что об этой горе в Украинской Советской энциклопедии нет ни одной строчки.
А нас везут все ближе и ближе к этой грозной горе. Наконец привезли во двор небольшой тюрьмы, которую в Норильске называли «ямой». Мы пока сидим на земле и рассматриваем свое будущее жилище. Это небольшая, барачного типа, очень мрачная тюрьма. О ней издавна ходила недобрая слава. Здесь закончили свой жизненный путь тысячи людей. Теперь она должна стать местом расправы над участниками Норильского восстания. И не случайно начальником ее назначили, не кого ни будь, а старшего лейтенанта Ширяева, а его заместителем — старшину Бейнера! Нам сказали, что они оба сидят в тюрьме, и теперь оказалось, что они вправду сидели здесь и ожидали нас.
— А ну, заходи один! — закричал издали надзиратель.
Первым пошел Владимир Русинов. Прислушиваемся. Тихо. Неожиданно — бах! бах!.. Крики надзирателей и стон Русинова… Наконец все стихло.
— Давай еще один!
Пошел Иван Ходневич. Его что-то долго принимали и ни разу не ударили. Подозрительно!..
— Давай еще!
Мы со Стригиным занесли Недоросткова и возвратились на свои места. Недоросткова тоже не били, так как не было, кого бить.
Четвертым пошел я.
В приемной, которая представляла собой просторную прямоугольную комнату со многими дверьми и одним столом, за которым сидел дежурный по тюрьме, на меня набросились озверелые надзиратели.
— Раздевайся и становись в угол! Быстро!
Я разделся и стал в угол комнаты. По обе стороны — надзиратели. Третий подходит ко мне и спрашивает:
— Год рождения?
— Двадцать шестой.
— Ах, ты сволочь! Молодой, а уже лысый! Что, гад, от политики лысым стал? — спросил он и со всей силы ударил меня кулаком по щеке.
— Открой рот!
В тюрьме во время обыска всегда смотрят в рот, но теперь моего надзирателя не интересовало, что есть в моем рту; он только размахнулся кулаком, чтобы с наибольшим эффектом ударить по ослабленной челюсти. Мне был известен этот тюремный метод выбивания зубов, и поэтому я, мгновенно сориентировавшись, крепко сжал зубы. Удар не дал ожидаемого надзирателем эффекта.
— Подождите, дайте мне оформить на него документы, — остановил надзирателей старшина, видимо, дежурный по тюрьме.
Тот надзиратель, который наскакивал на меня, немного отступил. Старшина сидит за столом и заполняет какой-то бланк. Неожиданно тот надзиратель, что стоял слева от меня, молча, но со всей силы бьет ребром ладони правой руки по горлу; только стены не дают мне упасть.
Заполнив бланк, старшина сказал, чтобы я подошел к столу и подписал его. Но не успел я сделать и шагу, как на меня набросились пятеро надзирателей. Градом посыпались удары и пинки; наконец они пытаются свалить меня на пол. Я ухватываюсь за край стола и тяну его за собой. Со стола с грохотом падает телефонный аппарат…
— Перестаньте! — крикнул старшина. — Вы тут мне все перевернете! Дайте мне его оформить до конца!
Надзиратели отступили, а старшина приказал мне собрать с полу свою одежду. Я наклонился за одеждой, а один надзиратель, открыв двери молотобойки или, как ее там называли, исполнительной камеры (в ней исполняли смертные приговоры), кивнул старшине, чтобы тот направил меня туда.
— Да подождите еще! — как-то успокаивающе бросил старшина и, быстро открыв двери, ведущие в коридор, проводил меня в предназначенную мне камеру.
В камере я застал только Владимира Недоросткова, который без памяти лежал на спине ни нижних нарах. Наконец к нам заводят Ивана Стригина. Ему досталось значительно больше, чем мне, у него ранена рука.
И вот, мы со Стригиным осматриваем камеру. Почему же это такая мокрая камера? Откуда здесь вода?
Вода была повсюду. Она собиралась густыми холодными каплями на потолке и, не выдерживая собственного веса, падала на нары, бетонированный пол и на наши головы. Она стекала тонкими струйками по стенам до пола и заполняла собой все ямки на ней. Я дотронулся до стояка нар — по руке до самого локтя потекла струйкой холодная вода. Нары мокрые. В нижней части верхнего настила нар свисала густая давняя плесень.
Вся постройка камеры — мощная и надежная. Почти всю площадь занимают широкие, массивные, окованные железом нары.
Напротив двери — узенький проход к противоположной стене, где вверху, под самым потолком, — маленькое окошечко. На окне двойная решетка и плотный намордник, затянутый плотной проволочной сеткой. Верх намордника выходит под навес шиферной крыши так, что ни свет, ни свежий воздух в камеру не попадают. Двери — двойные. Одни — внешние — из толстых досок, с обеих сторон окованных оцинкованным железом, другие же — внутренние — частая массивная решетка. Пол — сплошной неровный бетон.
Мы сняли обувь и, положив под головы кирзовые ботинки, легли спать. Но, несмотря на чрезмерное переутомление, сон нас не брал. Я поднялся и начал ходить по мокрому бетону. Стригин остался на нарах. Наконец Недоростков подал первые признаки жизни. Он зашевелил руками, которые лежали у него на груди, как у мертвеца, и начал что-то неразборчиво бормотать.
— Володя, тебе чего?
— А ты поставь мне самовар, — ответил он уже более разборчиво и таким тоном, словно обращался к кому-то из своих близких.
— Володенька, что ты говоришь? Ты знаешь, где находишься?
— Знаю.
— Где?
— Дома, — ответил он и снова затих.
Неожиданно в двери открылась кормушка, и в ней появилось молодое и очень приветливое женское лицо.
— Вам нужна медицинская помощь? — ласково спросило «лицо».
— Нет, — отвечаем. — Один, правда есть, лежит в беспамятстве, но как вы ему поможете? — Его здорово избили.
«Лицо» поникло.
— Он только что просил чаю, — добавили мы. «Лицо» осмотрелось и прошептало:
— Сегодня вам ничем не помогу, но завтра принесу из дому сахар, здесь вскипячу воду и подам вам в камеру. Заварить настоящий чай не смогу, — запах выдаст меня. Кормушка захлопнулась.
— Вот это да! — удивились мы. — Тюремный врач это или ангел небесный? Это, наверное, какое то недоразумение!
— Да-а-а, — протянул Строгин, — она здесь долго не пробудет!
Назавтра мы уже напоили Недоросткова сладким кипятком. Недоростков начал связно разговаривать.
А примерно через полторы недели наша докторка исчезла. На ее место пришла врачиха из 4-й зоны, которой из-за ее низкого роста и несколько кубической формы, заключенные дали кличку: «Тумбочка». Эта врачиха была на своем месте и полностью оправдывала доверие администрации.
На прогулки нас выводили только на пятнадцать минут, и обязательно в наручниках.
Поначалу мы со Строгиным вовсе не выходили из камеры, опасаясь оставить без присмотра больного Недоросткова, к тому же не хотелось встречаться лицом к лицу со с нашими надзирателями. В камере мы чувствовали себя в большей безопасности.
Где-то через неделю нам дали набитые стружкой матрасы, которые очень быстро напитались водой и начали распространять неприятный запах гнилья. А еще через неделю к нам зашла заведующая санотделом Горлага — подполковник мед службы Беспалова и спросила, на что мы жалуемся.
— Мы здоровы, только один, вот, лежит на нарах, очень болен и жалуется на нестерпимые боли в области почек; у него внутреннее кровотечение — ответили мы и, подняв Недоросткова, сняли с него рубаху, показали ей тело, похожее на отбивную.
— Здесь больно? — спросила она, с силой ударив его ребром ладони в темный кровоподтек под правой почкой. Недоростков скорчился от боли и заорал. Мы выпроводили Беспалову из камеры, заявив, что в такой помощи мы не нуждаемся.
Выйдя за порог камеры, Беспалова заговорщицки кивнула Ширяеву и сказала:
— Уже!.. Можно их отсюда выпроваживать.
Нас перевели в другую камеру, которая в отличие от нашей, была сухой. К нам никто не заглядывал. Мы могли спать и днем и ночью, нами вообще никто не интересовался.
Однажды вечером во всех камерах залязгали кормушки и раздался приглушенный, но настойчивый голос надзирателя:
— Ложитесь спать! Ложитесь спать!
Мы прилегли, притихли, но не спим — прислушиваемся: что это они надумали?
Наконец, слышим — идут! Прислушиваемся к быстрым шагам, шороху одежд и оцениваем, что идут человек пять, все в очень возбужденном состоянии. Вдруг возле одной из противоположных камер они останавливаются. Раскрылась с грохотом дверь. Мы вслушиваемся с таким страхом и напряжением, что все звуки, которые мы улавливали, мгновенно превращаются в четкое видение. Вот мы «видим», как его (кого его?) выводят за вахту, поворачивают налево, поворот еще за один угол, и вот они уже на нашей стороне. Теперь его ведут тропкой, по которой ходит на смену конвой. Эта тропа ведет к самому краю насыпи, над которой стояла тюрьма. Дальше — большая яма. Возможно, от этой ямы и происходило название тюрьмы.
Теперь тюремщики останавливаются, подталкивают обреченного к краю, кричат:
— Ну, беги!
Заключенный упирается, не хочет бежать. На него натравливают собаку. Он кричит от боли и бежит… С угловой вышки раздаются три карабинных выстрела… Всё стихло… Вскоре к месту события подкатывает задним ходом грузовик. На его помост падает мертвое тело. Борт закрывается, машина отъезжает…
После этого случая мы спали только днем, а ночью караулили и прислушивались: чья теперь будет очередь? А теперь уже была — моя очередь.
Но пока нас перевели еще в одну камеру, где сидел один из активистов сопротивления 1-го лаготделения — рязанец Михаил Измайлов. Он очень любил Есенина и просто засыпал нас его стихами. Мне навсегда запомнились слова Есенина адресованные Демьяну Бедному:
Ты руку поднял на царя небес.
А сам перед земными ползаешь на брюхе!
Или вот ещё:
Он говорит, а сам все морщит лоб:
Да!.. Время!..Ты не коммунист?
Нет!..
— А сестры стали комсомолки.
Какая гадость! Просто удавись!
Вчера иконы выбросили с полки.
На церкви комиссар снял крест.
Теперь и Богу негде помолиться…
Иногда, заканчивая какое-нибудь стихотворение, Измайлов сообщал:
— Это не Есенин писал, это я.
Однажды нас насторожил пронзительный женский крик. Мы вскочили.
— Что это? Привезли женщин
Мы многое видели, пережили и ко всему привыкли. Но к женскому крику и плачу в тюрьме привыкнуть никак не могли. В тюрьме женский плач нестерпимо больно ранит сердце, пробуждает в душе жалость и возмущение. Мы мгновенно наэлектризовались и подняли в камере неимоверные крики.
Появился Ширяев.
— Вы, почему женщин избиваете? — спрашиваем.
— Что, руки чешутся? Тогда выводите нас и бейте, сколько влезет, а женщин не трогайте! Не позволим!
— Никто их и не бьет, спокойно отвечает Ширяев. — Это какая-то одна из них закричала, не давала снять с себя трусы.
— Ах вы, гады! Кто давал вам право снимать с них трусы? Они — что, атомную бомбу могут сюда в трусах принести, что ли? А если уж так боитесь, то приведите сюда ваших поганых женщин, пусть они их обыскивают, а вы своими грязными лапами к ним не лезте!
Ширяев молча закрыл кормушку и отошел.
Криков больше не было. Восьмерых женщин разместили в двух камерах.
Это были: Мария Ныч, Мария Чорна, Стефания Ковыль, Анна Мазепа, Леся Зелинская, и Анна Петращук — наши молодые украинки. Кроме них, там ещё были: латышка Лидия Дауге и эстонка Аста Тофри.
После подавления 4-го и 5-го мужских лаготделений, Кузнецов сосредоточил все свое внимание на 6-й женской зоне. Так как женщины добровольно подчиниться не захотели, к ним применили силу. К счастью, в них не стреляли, только обливали из пожарных машин водой. И хотя, в конце концов, женщины вынуждены были сдаться, своих активисток они берегли так, что администрация никак не могла их арестовать. Только теперь их удалось как-то выловить и привезти сюда, в «яму».
Стефания Коваль описала расправу над женщинами 6-го лаготделения, происшедшую 7-го июля, такими рифмованными строчками:
Гей на Iвана, гей на Купала
З шостоi зони нас виганяли,
Кого у тюрми, кого за дроти…
На катржанськi тяжкi работи…
Ой ти, Iване, опам’ятайся!
Життям дiвочим не раскидайся!
Бо лiт дiвочих не повернути…
Муки Норильска нам не забуты
(Как на Ивана, как на Купалу
Из шестой зоны нас выгоняли,
Кого в тюрьмы, кого за проволоку…
На каторжные тяжкие работы…
Ой ты, Иване, опомнись!
Девичьими жизнями не бросайся!
Ведь девичьих лет не воротить…
Муки Норильска нам не забыть)
Непокоренной оставалась одна только третья зона.
Но ранним утром 4 августа мы услышали, как в тюремный двор въезхал грузовик, началась суета, беготня. Заработала молотобойка, через которую полные двое суток пропускали каторжан.
Как-то перед приемом очередной группы под нашим окном проходили тюремные стражи. Один из них хвалил какого-то надзирателя:
— Ну, я и не знал, что этот сержант настоящий мясник!
Наша камера пополнилась пятью новыми каторжанами.
Они рассказали нам, что после подавления 6-го лаготделения Кузнецов начал интенсивную подготовку к штурму их зоны. Но вдруг, на глазах у всех заключенных, к Кузнецову подходит курьер и вручает ему пакет. Кузнецов прочитал депешу, сел в машину и уехал. Больше его в Норильске не видели.
На какое-то время каторжан оставили в покое. Они собирались в помещении своего клуба, где постоянно работал стачечный комитет, запускали воздушных змеев с листовками и готовились к бою с солдатами, если те захотят силком прогнать их из зоны. Они так верили в справедливость своих требований, что даже не хотели думать, что против них могут пустить в ход оружие.
И даже когда 4-го августа какой-то неизвестный человек вывесил на ближайшей к ним заводской трубе белый флаг, что должно было послужить для них сигналом «сдавайтесь», они подумали, что флаг кто-то вывесил в знак солидарности с ними.
Однако в тот же день, 4 августа, ворота каторжной зоны вдруг отворяются и в зону въезжают на автомобилях вооруженные автоматами пьяные солдаты. Заключенные хотели остановить их, но солдаты ответили автоматным огнем. Первым в этом неравном бою погиб каторжник Мыкола Худоба. А когда машины продвинулись дальше, солдаты открыли огонь по всей массе людей, все попадали на землю; падали убитые, раненые и живые. Когда, таким образом, сопротивление каторжан было сломлено, солдаты соскочили с машин и разошлись по всей зоне, чтобы не дать людям подняться. В зону вошли офицеры, которые добивали раненых и разыскивали тех заключенных, которых хотели еще и расстрелять.
Эту расправу ярко иллюстрирует случай с представителем нашей зеленой и певучей Буковины, Костей Королем. Когда он лежал лицом к земле, к нему подошел офицер и выстрелил из пистолета в его левую лопатку. Но, наверное, потому что из-за чрезмерной стрельбы пистолет перегрелся, убойная сила пули ослабела и она не достигла своей цели, а застряла на поверхности тела Кости. Потом эту пулю вынули из него зубами. Шрам этот Костя носит на своем теле и поныне. Но как бы ни была подавлена и парализована воля людей, среди них нашелся один, набравшийся храбрости наброситься на солдата. Он отнял у вояки автомат, и, мгновенно разрядив магазинную коробку, бросил её в сторону, а автомат — другую, показал, таким образом, своё презрение к грубому насилию.
Совершенно не обращал внимания на смертельную опасность и лагерный фельдшер Иоазас Козлаускас. Он весь день бегал среди раненых и оказывал им первую медицинскую помощь.
За это ему пришлось потом расплатиться своими ребрами.
Мы не знаем и не можем точно узнать, сколько там было убитых и раненых. По примерным оценкам, убито было около ста человек, а ранено — около четырехсот. Погиб в этой бойне и тот славный румынский капитан, отказавшийся от освобождения! Об этом благородном румыне с восхищением рассказывали все каторжане, но никто не мог припомнить его фамилии.
После того, как администрация стала полновластным хозяином зоны, начался отбор активистов забастовки. Отобранных бросали в яму возле вахты, потом на них прыгали, били их и топтали, как только умели и могли. Особенно бесились конвоиры и надзиратели, когда видели на ком-нибудь кровь, над раненым издевались с запредельной жесткостью. Когда раненые спросили Беспалову, стоявшую над ямой, как она, врач, на все это смотрит, она ответила:
— Я, в первую очередь, чекист, а потом — врач.
После такой «санитарной обработки» заключенных набивали битком в воронок и отвозили в тюрьму, где их пропускали через тюремную молотобойку.
Здесь, коме обычных и традиционных методов избиения людей — кулаками, молотками, ногами и подбрасывание вверх с последующим ударом всем телом о землю, — было введено и такое «утонченное» издевательство: женщины из тюремного персонала вытанцовывали своими острыми каблуками танцевальные па на спинах избитых, искалеченных и раненых людей.
Все же никто не пал духом. Люди рассказывали, как в них стреляли, как их били и топтали, не с грустью, не с жалостью, не с гневом, а с веселым юмором. В камерах, среди хруста поломанных костей и стонов раненых, господствовало бодрое настроение, никто не плакал и не горевал.
Как-то меня вызвали из камеры вместе с заключенным Коваленко (из 5-го лаготделения) и повезли в Управление Горлага, где меня допросил подполковник Завольский.
— Кто был вашим телохранителем?
— Все пять тысяч заключенных.
— А конкретно?
— Это и есть конкретно.
— Жаль, жаль, что не нашлось человека, который бы убрал вас на тот свет, тогда бы не было всего этого в Норильске…
— Но все это должно было произойти!
Позже в нашей же тюрьме, какой-то капитан вызывал к себе Иозаса Казлаускаса и начал нападки:
— Ах вы, фашисты! Вы что, советскую власть хотели перевернуть?
— Мы боремся за ликвидацию всех тюрем и лагерей, а вы за их сохранение. Теперь подумайте, кто фашисты: мы или вы?
— Вы думаете, что говорите? — обозлился капитан. — Вы знаете, что это означило бы, если бы мы распустили все тюрьмы и лагеря? Это означало бы конец Советской власти!
Лучше и не скажешь. Этот капитан хорошо понимал, на чем держится советская власть!
Нас выводили на прогулку, скованными попарно наручниками. А так как нас было девять (Недоростков уже начал ходить) то последнего сковывали одного. Но как-то, хотя я и не был последним, а имел напарника, надзиратель «смилостивился» надо мной и сказал:
— Ты, Грицяк, наверное, любишь ходить сам, а не в паре? Да? Давай я надену наручники тебе одному.
Так мы вышли на очередную свою прогулку. Но только мы начали ходить по прогулочному дворику, огражденному от общего тюремного двора несколькими рядами колючей проволоки, как на проходной вахты показался начальник тюрьмы Ширяев и его заместитель Бейнер. Мы насторожились и остановились.
Низкого роста, плотной комплекции Ширяев шел впереди, а высокий, костлявый и несколько мосластый Бейнер — следом за ним. Оба очень бледные и, когда шли, смотрели в землю. От них исходил какой-то необъяснимый страх. Мы не спускали с них глаз. Когда они прошли мимо нас, мы увидели, что у них у обоих с собой пистолеты «ТТ». Вон оно что! Будет новая жертва!..
— Заходите! — крикнул нам надзиратель сразу после того, как Ширяев и Бейнер вошли в тюрьму.
— Мы пошли, так и не пробыв на свежем воздухе свои пятнадцать минут. Все шли попарно, а я, будучи один, шел последним. Когда уже все, кто шел передо мной, вошли из приемной в коридор, Бейнер остановил меня легким прикосновением руки и тихо шепнул:
— А ты, Грицяк, останься!
В одно мгновенье ко мне повернулось восемь вспотевших лиц. В их широко раскрытых глазах — испуг и молчаливое «прощай»! Я тоже смотрел на них и хотел всех запомнить. Сильней всего врезалось в память лицо терского казака Василия Цыганкова. Мы все словно окаменели. Наконец Бейнер говорит: — Ну, хватит вам, идите в камеру!
Еще одно молчаливое «прощай» и коридорная дверь закрылась.
— Становитесь вот здесь, — сказал мне Бейнер, подводя меня к стене.
— Почему здесь? — подумал я, а не в молотобойке, где это обычно делается? Может, они хотят оставить следы своей работы именно здесь, на виду, для острастки другим?
Ширяев и Бейнер подошли к столу. Я не спускаю с них глаз. Мой мир сузился до этих двух помощников Смерти. Тут Ширяев упирается пальцем правой руки, в какую — то бумагу, которая лежала, открыто на столе и вопросительно смотрел на Бейнера.
— Только не бойся! — подбадриваю себя. — Ты знал, на что шел. Прими свою смерть, как подобает, как одну из неотвратимых фаз своего бытия. Сейчас самое главное — не дрогнуть!
Наконец, Ширяев вяло поворачивается, делает несколько шагов в сторону, садится на одну из трех ступенек, ведущих к его кабинету, опирается локтями на колени и опускает голову на руки. Бейнер тяжело садится в кресло возле самого стола и так же отпускает голову. Оба сидят молча, напряженно.
А я тем временем ушел в прошлое и за считанные мгновения увиделся со своими родными и друзьями, снова пережил особо памятные события моей жизни.
Вот мне тринадцатый год. Я медленно, еле переставляя ноги, прохожу возле дома О.В. Почему-то очень хочется видеть ее. А она уже влезла на плетень и весело улыбается. Поравнявшись с нею, я смущаюсь и иду дальше ускоренным шагом. Будто я сюда просто так пришел, невзначай!
А вот незабываемое 13 апреля 1944 года. Меня впервые арестовывают в соседнем селе Пидвысока «ястребки» с двумя представителями городенковского МГБ. Они подводят меня к хате Василя Навчука, приставляют к стенке, нажимают на грудь стволами карабина и револьвера и пристают:
— Ну, где был? Говори!
А дальше я — боец Красной Армии и принимаю участие в самой большой и самой бессмысленной в истории человечества войне, где с обеих сторон миллионы людей положили свои головы не за свободу, не за справедливость, а за свой собственный гнет и свой собственный способ самоуничтожения, не за демократию, а за красную или коричневую диктатуру, не за народ, а за его тупых и кровавых тиранов!
Завершается цикл воспоминаний сном, который я видел накануне моего второго ареста: где-то я перехожу по мосту с правого берега реки на левый. Вдруг вижу — за мной гонится Смерть с белым платком на черепе и с косой в костлявых руках. Я убегаю, а она меня догоняет. Вот я уже бегу по берегу и снова взбегаю на мост. Смерть все еще стремиться достичь меня, не прекращает своего бега. Но взбежав на мост в третий раз, я подумал, что из моего побега ничего не получится, что я в конце — концов устану, и тогда Смерть догонит меня и легко прикончит. Лучше буду бороться с ней, пока еще не выбился из сил. И вот посреди моста я вдруг поворачиваюсь к ней лицом и становлюсь в боксерскую позицию. Смерть усмехается и легкомысленно подбегает ко мне поближе. Я начинаю дубасить ее по сухим белым ребрам. Смерть разворачивается и удирает…
Наконец, Бейнер зашевелился, тяжело вздохнул и, подняв голову, вопросительно смотрит холодными жестяными глазами на Ширяева. Тот тоже поднимает голову и, тяжело вздохнув, склоняет в сторону, пожимает плечами и разводит руками, словно говоря:
— Не знаю, делай, что хочешь.
Бейнер поднимется с кресла, выпрямляется. Его высокая худая фигура со скуластым лицом и впалыми щеками напоминает мне мою Смерть.
Наконец Смерть-Бейнер идет уже ко мне. Я стою тихо и спокойно.
Теперь приемная тюрьмы, Ширяев, Бейнер и я сам — все это стало для меня только тенями, а не живой реальностью. Мне казалось, что все это уже давно произошло, а теперь я только это все вспоминаю. Вся эта сцена казалась мне только продолжением цепи моих предыдущих воспоминаний. Реальный мир для меня больше не существует, все — иллюзия!
Но Бейнер почему-то не вынимает из кобуры пистолет, а достает из кармана ключ, открывает коридорную дверь, велит мне идти вперед. Я иду, он — вслед за мной.
Мне уже не раз приходилось слышать, что некоторые исполнители смертных приговоров не могут сделать свое дело, когда жертва смотрит им прямо в глаза. То ли они боятся, что эти страшные глаза будут будить в них укоры совести, а может их раздражает истерика, в которую впадают некоторые люди в свой предсмертный час — не знаю. Но я много раз слышал, что во многих тюрьмах смертные приговоры исполняются выстрелом в затылок, когда узник идет по коридору и не видит, что происходит сзади него. Среди заключенных Норильска было распространено мнение, что именно таким образом в этом коридоре окончили свой жизненный путь многие люди.
Но мне выпал иной жребий. Когда я сравнялся с дверью своей 12-й камеры, Бейнер остановил меня, открыл дверь и снял наручники. Я вошел в камеру и стал у порога.
Мне хотелось побыстрей лечь и обо всем забыть, но к нарам, где лежали люди, не хотелось приближаться. Я ушел в правый угол, где стояла большая параша, сел на ее широкую круглую крышку и, подтянув колени к подбородку, впал в забытье. Я уже не хотел видеть или слышать людей. Я лучше зарылся бы как-нибудь глубоко в землю, чтобы туда не могли проникнуть ни звуки человеческой сцены, ни даже свет дня. Я жаждал полного одиночества, тишины и мрака; я даже хотел забыть самого себя и впасть в забытье…
Мои сокамерники, наверное, понимали мое состояние и не трогали меня никакими расспросами. Они лежали на нарах напряженно, молча.
Нерешительность исполнителей моего приговора мы объясняли потом тогдашней неустойчивостью в верхах.