Приснись мне, Ефим!

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Приснись мне, Ефим!

В руках у меня солидный том — «Дождь пополам с солнцем», выпущенный издательством «Советский писатель» (1989), который презентовала мне вдова Ефима, Надя. Издан он превосходно, с суперобложкой, с иллюстрациями художницы Татьяны Мавриной, с которой при жизни Ефим дружил. В этом томе собрано почти все, что написал в течение десятилетий мой ближайший друг Ефим Дорош.

Я смотрю на фотографию, сделанную летом 1936 года в Малаховке, где мы с Дорошами снимали дачи. На фото мы с Ефимом стоим рядом и держим за руки наших детей, Илюшу и Олю. Я всегда удивляюсь, какие они крошечные здесь, наши дети. Сколько воды утекло с тех пор…. Илья теперь высоченный дядя, лауреат Государственной премии, руководитель одной из тем в радиофизическом НИИ, Оля уже почти тридцать лет работает в НИИ искусствознания (бывший Институт истории искусств), старший научный сотрудник, специалист по эстраде.

Вспоминаются забавные эпизоды того малаховского лета. Я у Ефима. Кстати, тогда же говорили, что, случись нам (тьфу-тьфу!) просидеть в одной камере десять лет, мы бы, выйдя на свободу, остановились и еще долго разговаривали, заканчивая давным-давно начатую беседу. Итак, мы неторопливо говорим о чем-то, Надя, жена Ефима, хочет к нам присоединиться, укладывает Илюшу в кроватку, укрывает его. Слава Богу, теперь она свободна, Илюша сейчас заснет! Из-под одеяла выглядывает его очень соблазнительно розовая пяточка. Я не могу удержаться и тихонько щекочу ее. Илюша повизгивает от удовольствия. Надя, не заметив моих действий, воспринимает факт: ее сын не собирается спать.

— Ах ты, негодник! Долго ты еще собираешься меня мучить?

И шлеп, шлеп! Илюша плачет, я признаюсь в своей вине. Мальчик поцелован, мир восстановлен. Мы отдаемся разговору.

Или еще о наших детях. Илюша тихо играет один, ему никто не нужен. Он устроил себе лавочку, разложил на «прилавке» товары. Но тут, как рок, приближается Оля. Он торопливо говорит:

— Лавка закрыта на обед!

Но это не помогает. Вся его лавочка подвергается разгрому.

Повторяю, шел 1936 год. Сколько веселья, сколько милых гостей бывало у нас! По субботам, мягко ныряя в колдобинах, тихо подъезжал «линкольн» заместителя наркома финансов Левина, который по дороге завозил к нам Алю, работавшую тогда в Наркомфине стенографисткой. По-видимому, он любил Алю. Вскоре он был арестован и сослан.

Однажды мы устроили проводы лета. После бурного застолья, взявшись за руки, мы устроили пляски. В пляске участвовала и Надя с Илюшей на руках. При каком-то ее пируэте он выскользнул у нее из рук и оказался на земле. Ефим очень серьезно сказал:

— В следующий раз нужно, чтобы хоть один человек в нашей компании был трезв.

Юра Каравкин, первый муж Али, хихикнув, тут же отметил:

— Один из нас и был трезвый.

— Кто?

— Илюша.

Привожу я этот эпизод для того, чтобы подчеркнуть, что никакие трудности не сказывались на нашем веселье в то время. Плохие жилищные условия, чрезвычайно скудное питание — ничто не могло сдержать нашу бурлящую энергию.

В то время Ефим, кажется, и зимой жил на даче в Малаховке. После нашей поездки в Кронштадт Ефим постепенно набирал силу. Он стал «военным» писателем, выпустил сборник «Военное поле». Потом был членом редколлегии журнала «Знамя», позже перешел на ту же должность во вновь организованный журнал «Москва», затем в «Литературную газету».

По командировке газеты он однажды поехал в Ростовский район Ярославской области. Попал в колхоз им. Кирова, где председателем был Иван Александрович Федосеев, личность в своем роде замечательная. Я уже упоминал о нем в связи с историей о «выкупе» у государства тюрьмы и о том, как мой студент Соболев воспользовался этим сюжетом. Иван Александрович стал главным героем дневников, которые начал вести Ефим. В дни хрущевской оттепели Союз писателей выпустил два тома литературного альманаха «Литературная Москва» (1956). Э. Казакевич, руководивший выпуском альманахов, прочитав дневники Ефима, решил их напечатать под общим названием «Деревенский дневник». Они вышли в первом томе альманаха, имели заслуженный успех. Не случайно, что вскоре последовало приглашение от А. Твардовского стать членом редколлегии журнала «Новый мир» и заведовать отделом прозы.

Ростовский район сам по себе чрезвычайно интересен. Заселен давно, население было поначалу угро-финского происхождения, отчего пошли названия деревень — Шурскол, Пужбол и другие. Когда в середине 50-х я бывал с Ефимом в районе Ростова, то на каждом шагу сталкивался с традициями, укладом жизни, уходившими в глубь нашей истории. Издревле крестьяне здесь славились огородничеством, основной культурой был лук. Процветал художественный промысел — производство изделий из финифти. На наших глазах началось восстановление Ростовского кремля, величайшего памятника архитектуры XVII века, созданного при митрополите Ионе. Кстати, Иона известен не только тем, что при нем возводились грандиозные церковные здания, но и своим активным содействием распространению просвещения и горячей поддержкой просвещенных людей своего времени. Помимо «Деревенского дневника» ростовский период своей жизни Ефим подытожил и написанием текста к художественному альбому «Ростовский кремль» с прекрасными фотографиями своего сына Ильи и небольшой книжкой «Слово о Ростове Великом»[131].

В прошлом Ростов, как и многие другие провинциальные города, жил активной культурной жизнью. Здесь было много интеллигенции, издавались краеведческие исследования. В то время, когда Ефим попал туда, общественности в старом, дореволюционном смысле уже не было, правда, оставались отдельные интересные личности, осевшие в Ростове после ссылки. Я с ними со всеми перезнакомился. Это был Владимир Сергеевич Баниге, потомственный интеллигент из Питера, архитектор, занимавшийся восстановлением Ростовского кремля, преподаватель местного училища Николай Васильевич Чижиков, Алексей Владимирович Смирнов, москвич, составивший описание Ростовского района с подробным анализом знаменитой сапропели — плодородного ила озера Неро.

Удивительны были рассказы Алексея Владимировича об одной из замечательных ростовских женщин, Ирине Мусиной-Пушкиной, урожденной Луговской. Против воли отца она ушла из дома и вышла замуж за Богдана Мусина-Пушкина. Вместе со своим мужем она, под видом младшего брата Богдана, пошла с ним на войну с Литвою. Ирина показала выдающуюся храбрость под стенами Смоленска, где русским войском командовал ее отец, боярин Луговской. Оба «брата» за храбрость были щедро награждены царем, и Ирина получила прощение своего отца.

Поселившись в селе Угодичи, супруги собирали древние рукописи и вели обширную переписку с иностранцами, проживавшими в Москве и за пределами Московского государства. В 1672 году Богдан Алексеевич Мусин-Пушкин напечатал в Москве «Книгу о славяно-русском народе и великих князьях русских, отколе произведен корень их на Руси». После доноса на Ирину — «за связь с немцами», на ее защиту встал сам владыка Иона Сысоевич и поддержал ее.

Летом Ефим с семьей жил в этом же районе, в деревне Пужбол, у Натальи Александровны Смолиной. Чистый домик, трудолюбивая хозяйка, все ухожено, все хорошо. Прибежит из колхоза, ляжет поперек кровати — хоть минутку отдохнуть. Все как будто бы благополучно, только что вдова. Сама хозяйка никогда об этом не говорила, у соседей узнали. У нее был муж, хороший хозяин, все у него шло ладом. Но чем дальше разворачивалась поголовная коллективизация, тем больше у него болело сердце. Он чувствовал, что когда начнется «раскулачивание», его вышлют одним из первых, а за ним жену и двоих ребятишек в неизвестные края, на верную смерть. И чем больше он думал, тем меньше находил выходов. Наконец он решился. Если его не будет, неужели стронут с места Наталью с ребятами? И он решил уйти. Совсем уйти из жизни. Любя жену и ребят, он решил пожертвовать собой, лишь бы спасти их. Он повесился. Жену и детей не тронули.

Будучи всецело занят колхозными делами, председатель Иван Александрович, как рачительный хозяин, прикидывал построить в своих владениях шоссейную дорогу. Но с колхозными средствами ему это было не под силу. Почему бы не обратиться за помощью к писателям? Он знал, что в то время у меня был успех, мои пьесы ставились и делали хорошие сборы. Это и привлекло его внимание. Он намекал, чтобы я оплатил материал, а за Ефимом оставалась бы оплата работы.

— Чехов, Антон Павлович, — говаривал он, несколько на «о», — школу крестьянам построил…

Со своей точки зрения Иван Александрович был совершенно прав: писатели черпают материал от людей на земле. Полученные ими деньги должны совершить кругооборот и вернуться на исходные позиции.

Мы с Ефимом полусмущенно похихикивали.

Ефим ушел из жизни в 1972 году. Был в Болгарии, упал, и с тех пор у него стал болеть затылок. Потом возникла необходимость в операции. Ефим больше года лежал дома — совершенно безжизненным. Что он испытывал, был ли он в сознании? Зайдя как-то к нему, я, стараясь его развлечь, рассказывал разные новости. Между прочим, я рассказал о том, что Люба в больнице — сильно отравилась чем-то несвежим. И вдруг Ефим совершенно твердо произнес:

— Решилась-таки.

Это замечание Ефима, свидетельствовавшее об абсолютном присутствии сознания, даже иронии, делало момент еще трагичнее.

Все это я вспоминаю сейчас с немалой долей грусти еще и потому, что к концу шестидесятых годов наши отношения что-то начали расклеиваться.

То ли мы повзрослели, то ли наши судьбы складывались по-разному. Может быть, на Ефима подействовала его работа в «Новом мире», наиболее передовом, прогрессивном литературном журнале по меркам тогдашнего общественного сознания, что давало ему право смотреть на мир несколько свысока, в особенности на нас, драматургов, представителей диаметрально противоположной ему, как очеркисту, стихии.

Ефим, по всей вероятности, не принимал того, что я пишу, а может быть, он и вообще разочаровался в моей личности? Уже сейчас, в 1990 году, я обратился с этим вопросом к Наде, его вдове, пытаясь выяснить, что же послужило причиной охлаждения Ефима ко мне?

Надя категорически отвергла такую постановку вопроса. Она сказала, что просто он считал, что в своем творчестве я должен был развивать то, что я лучше всего знаю — деревенскую тему. А я, по его представлению, увлекся своим успехом и не работал в этом направлении.

Мне кажется, все здесь несколько глубже.

Ефим — очеркист. Профессия драматурга, думается мне, диаметрально противоположна профессии очеркиста прежде всего потому, что очеркист ни на минуту не отрывается от явлений, окружающих нас. Драматург же должен всегда интерпретировать явление, раскрывать его, придумывать, додумывать, а главное — изобретать. Работа драматурга по своему характеру изнурительней, она скорее исчерпывает силы человека, тут возможны кризисы, спады.

Очеркист же, при наличии таланта, наоборот, с каждым годом набирает силу, потому что жизнь всегда окружает его. Я уже не говорю, что судьба драматурга во многом зависит от позиции театра.

Что касается моего успеха, то я, как писал об этом выше, ни один день не чувствовал себя спокойно, я хотел продолжать работу, искал материал, ездил, но что-то застопорилось, не получилось. И не случайно я перешел на работу в кино.

Потом я опять стал писать пьесы, не хуже, если не лучше прежних, но театры к тому времени забыли меня — и это уже бесповоротно.

Выполнить желание Ефима я попросту не мог, потому что деревенская тема для меня в то время была уже исчерпана двумя пьесами, которые сперва были отмечены, потом обруганы. Я искал новое для себя, но не находил.

Но парадокс профессии: будучи уверен, что мой способ познания жизни выше, объемнее, чем у очеркиста, отметая прямую опору на жизнь, характерную для очеркиста, отдавая преимущество фантазии художника, я, как драматург, в то же время хранил в своей душе некую тайну. Про себя я как бы стыдился своей смелости, своего полета, своего творческого бесстрашия. Я всегда был готов — да, да, да! — припасть к коленам этой самой проклятой действительности, просить прощения за свою дерзость… И в этом отношении талантливый писатель-очеркист вырастает для драматурга в фигуру почти равную этой самой действительности. Он — правда, я — вымысел. Но вымысел, каким бы ярким он ни был, всегда, увы, даже против воли, чувствует себя в долгу перед правдой. Это объективный закон.

Мне периодически снится Ефим. И снится непросто. Он жив в моем сне, и я испытываю какую-то неловкость, необходимость в чем-то оправдаться, освободиться от некой тяжести.

Почему мне так необходимы эти сны?

Может быть, от ощущения какого-то невыплаченного долга. Перед кем? Перед страной, перед Ефимом, перед самим собой? Может быть, что-то я «недовложил», недостаточно выдал из того, чем когда-то был полон?

Но тогда Ефим для меня — не образ ли моей неспокойной совести, которая, если она есть, никогда не спит в человеке?

Может быть, и правда, а?

Ответь, Ефим! Снись мне, снись! Умоляю тебя!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.