Папироса
Папироса
Лето 1920 года.
На обратном пути после какого-то литературного вечера мы с Есениным долго гуляли вдвоем – по Тверскому бульвару, по Тверской… Посидели «в гостях у Пушкина».
– Я что-то проголодался. Зайдем, что ли, в СОПО поужинать? Пока не поздно.
Входим. Программа давно закончилась. Народу совсем мало. Во втором зале, где питаются члены СОПО, и вовсе почти никого. Только в среднем ряду, за столиком ближе к кухне, одиноко сидит, пуская дым, Маяковский. Мы занимаем столик в том же ряду, но ближе к зеркальной арке.
Официантка виновато объясняет, что мясного ничего не осталось, и вообще нет ничего – только жареная картошка, да и та на подсолнечном масле.
– А я люблю картошку на подсолнечном масле! – смиренно говорит Сергей.
Продолжаем свою беседу. Маяковский осуждающе поглядывает на нас. Возможно, вспоминает, как два года назад в Кафе поэтов в Настасьинском он увидел через мое плечо, что я в его книжке («Человек») на чистых спусках страниц записываю стихи, попросил показать – а я испуганно отказалась. Было и такое: одеваясь в гардеробе, сопровождавший меня Владимир Масс нарочито громко, чтоб услышал и Маяковский, спросил меня: «Неужели, Надя, вы и в самом деле знаете наизусть все поэмы Маяковского?» И я буркнула в ответ: «Знаю. У меня хорошая память». Теперь, верно, думает: «Туда же, Лель записной, обольщает незрелую девчонку! (Я выглядела всегда моложе, чем была.) Да еще мою приверженку!»
Пока нам жарят картошку, Сергей спохватился, что у него кончились папиросы. А поздно! Уже мальчишки-папиросники – «Ява, Ява! Ира рассыпная!» – закончили работу.
Растерянно оглядывается. Кивнул на Маяковского.
– Одолжусь у него.
Встает, подходит.
Веско, даже величественно, Маяковский не говорит, а произносит:
– Пожалуйста! – и открывает портсигар.
– А впрочем, – добавляет он, точно дразнясь, и косит на меня бычьим глазом, – не дам я вам папиросу!
На лице Есенина недоумение и детская обида. (Да, именно детская! В эту минуту он мне дорог вдвойне. Я напомнила себе: «А ну, женщина, найди дитя в мужчине». Кто мудрый это сказал?) Сергей говорит мне, прежде чем снова сесть на уже отодвинутый стул:
– Этого я ему никогда не забуду!
Он знает, что я свято храню верность знамени Маяковского; что я усердно всегда учила других (и в первую очередь – младшего брата моего Михаила) чтению его своеобычного, «свободного», но такого ритмически проработанного стиха! Что в нем молодежь чтит первого поэта наших дней. А здесь, в СОПО, все кругом, и особенно имажинисты (кроме самого Есенина) спешат его развенчать: «Да какой он поэт! – шумит, например, Иван Грузинов. – Он горлопан!» А я постоянно возражаю, что вы-де все раздавлены мощью его стиха и только жалко попискиваете из-под его подошвы.
Ужин благополучно подан и уничтожен. Пьем чай. Как он нужен в эту теплую ночь после очень жаркого дня! Стрельнув глазом на соседний столик (Маяковский грузно поднимается), Сергей отчеканил:
– Увидите, года не пройдет, и я его съем!
(Это значило: превзойду.)
В те годы для многих и многих поэтов самовосхваление было как бы литературным приемом. «Я гений Игорь Северянин!» – прокричал один. «Славьте меня, я великим не чета», – требует Маяковский. Самохвальная надпись Мариенгофа на даримой книжке: «Надежде Вольпин от умного, красивого, одаренного Мариенгофа» – все это не бахвальство, а, скорее, мода. Есенин ей не следует впрямую. Он бережно несет в себе давно народившегося, но еще не вставшего во весь рост большого поэта. И, конечно, уже сегодня – до «Сорокоуста», до «Исповеди хулигана», до «Пугачева» – знает себе цену. И точно назначает срок: «через год!»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.