ВОСПОМИНАНИЯ Графу Федору Петровичу Толстому
ВОСПОМИНАНИЯ Графу Федору Петровичу Толстому
Ты хочешь знать, почтеннейший друг, что более всего занимало меня в жизни; на какой предмет я преимущественно обращал внимание и почему именно избрал Словесность занятием и целию моих трудов, моей жизни. Признаюсь, мало есть таких предметов в свете, на которые я, в течение жизни моей, не обращал бы внимания: люблю наслаждение Природою; радуюсь, как ребенок, первому вешнему дню; предпочитаю прогулку в прекрасное летнее утро всем удовольствиям блистательного вечера; осенью не могу дождаться первого мороза, который освежит воздух и нежные лица красавиц расцветит розами. Люблю цветы и птиц; могу по часам любоваться красивым маком, радуюсь появлению новых узоров в цветнике; с наслаждением гляжу на хозяйство, ласки и раздоры домовитых канареек. Люблю изящные искусства; страстен к музыке и, при звуках гармонии Моцарта, забываюсь, созидая мир невещественный в глубине души моей. Но всего более занимает меня человек, сие веками неразгаданное, последнее творение рук божиих — сей царь вселенной и раб страстей своих, телом жертва стихий, духом собеседник божества.
Один новейший философ производит все сущее, все живущее на земле от влияния солнца на планету нашу. Действием солнца, в юные дни мира, — говорит он, — когда оно грело и живило сильнее, нежели ныне, под осень истории всемирной, — произведены на хладной и тяжелой толще земли и минералы, и растения, и животные; произведен и человек, крайнее звено земнородных: он приял животную жизнь свою из общего источника земной жизни, нашего солнца; приял ее в высшей, тончайшей, так сказать, против других существ степени; но солнце, средоточие нашего мира, не есть средоточие всемирное: оно обращается вокруг другого солнца, нам невидимого, неподлежащего чувствам, непостижимого уму нашему. Малый луч сего духовного солнца перелился чрез солнце наше на нашу планету и заронил искру в человеке: искра сия есть душа его — искра сия есть способность переноситься в мир умственный и духовный, жить в прошедшем и будущем, познавать бытие верховного существа, постигать собственное свое бессмертие. Душа духовная слита в человеке с душою животного, общею ему с другими земнородными; но душа животная является в нем во всем своем совершенстве, на высшей степени противу всех других движущихся в творениях низшего разряда; душа духовная, выспренняя, есть только малая искра, едва зримый зародыш третьего неба, проблеск алмаза в глыбе гранитной. Животная душа, при самом рождении твари в свет, находится на высшей своей степени, лишь только получила возможность располагать и действовать своими орудиями; но душа духовная спит в начале существования человека, просыпается мало-помалу, воспитывается, научается познавать себя, Природу и Бога, но всегда остается во младенчестве. Человек носит ее в себе, холит и взращает для другого мира, куда она, по разрушении жизни животной, переселяется для продолжения своего бытия и для конечного усовершенствования. Неравный удел сей искры составляет различие нравственное и умственное между людьми. В одних, слабая искра тонет во мгле жизни животной; в других, искра духовная расторгает узы чувственные, рвет и жжет вериги земные. Но там, где душа сия обретает достойную себя храмину, где она приходит в равновесие с жизнию животного, там проявляется высшее из существ земнородных — зиждитель царств и законодатель, победитель злодеев, просветитель варваров, изыскатель таинств Природы, толкователь судеб божих в бы-тиях человечества — творец нового мира в изящных искусствах, в музыке, в поэзии.
Душа духовная создала себе оболочку невидимую, тело невещественное; соткала одежду — разноцветнее полос радуги, блистательнее солнцев на синем небе — сотворив язык человеческий. И в этом теле красуется она и растет, играет миром вещественным и органами его вещает о мире духовном. Я посвятил большую часть жизни своей на изучение сей стороны человеческой природы, смотрел на язык, сие стройное, согласное в разнообразнейших частях целое, как изыскатель природы вещественной глядит, например, на царство растений: не пренебрегал мелочами, старался доискаться причин и начал разнообразия и уклонений в несметном рое звуков, служащих орудием к изображению чувствований и мыслей человека, и относил все к одному источнику, вечному и безначальному. Многие не хотели понять величия, важности, духовности языкоучения; не соглашались, чтоб глаголы и местоимения, причастия и предлоги вели к чему-либо высшему; но это одни формы, и формы варварские: надлежит вдохнуть в них душу. Так, драгоценнейший гербарий, с редкими произведениями царства растений, в глазах непросвещенного есть кипа сухой травы.
И человек, сей любимец божества в нашем мире, всегда был для меня самым любопытным предметом для наблюдения. В каждом человеке можно найти пищу для созерцательного духа; каждый человек есть малый мир, движущийся вокруг духовного средоточия; но в какой степени возрастает важность сего наблюдения, когда предметом оного бывает человек, необыкновенный между другими людьми, — человек, более противу ближних своих наделенный тою божественьою душою, которая дарует ему бессмертие; воспитавший в себе сию небесную искру и употребивший ее на пользу ближних! Земной состав его разрушается, невидимая гостья улетает домой, оставляя на земле благоухание на тысячелетия, как солнце, закатясь за горизонт, долго еще играет лучами своими в атмосфере.
В жизни моей случалось мне видеться, сближаться, беседовать с людьми, которые могут называться великими и необыкновенными; случалось быть в тесных, дружеских связях с другими, которые, своими добродетелями, талантами и трудами, оставили по себе нетленные памятники в душах своих современников, которых оплакивают и свои, и чужие, которых потеря в душе друзей незаменима и в глазах самых врагов их, атеистов нравственности, есть потеря для человечества. Воспоминать о них, воскрешать в мыслях их лик милый и незабвенный, беседовать с ними мечтою, как бывало наяву, — есть отрада и услаждение душе; но все ли то можно передать словами, изобразить мертвыми буквами, что живет, дышит и кипит в глубине ее! и не будет ли святотатством касаться грубыми орудиями чувств святыни недосягаемой! Покойтеся в недрах священного воспоминания души, отлетевшие из сей юдоли, к которым в жизни была привязана моя душа цепью, неразрывною в вечности! Для изображения вас нет у меня красок, которые были б постижимы чувствам посторонних! Обращусь к тем немногим людям, которым я, наравне с прочими, удивлялся, которые гласными подвигами, трудами и творениями доступны и знакомы образованному человечеству.
Уважение к людям необыкновенным, особенно к писателям, к литераторам, питал я с самого младенчества. Я воображал себе сочинителей книг людьми необыкновенными, и более, нежели людьми. Помню, с каким благоговением смотрел я на первого встретившегося мне русского писателя: то был Федор Осипович Туманский, сочинитель первого тома Истории Петра Великого и издатель разных других исторических книг. Он приезжал к отцу моему по какому-то делу. Они разговаривали, ходя по обширной зале. Я не сводил глаз с Туманского и, притаясь в углу комнаты, повторял про себя: "Вот Писатель! Вот Сочинитель! Что он вымыслит, вычитает, напишет, то читают тысячи людей во всех концах России, и будут читать еще долго после его смерти! И по лицу видно, что он не такой человек, как другие"*. Я досадовал в душе на отца моего, что он обходился с писателем так же, как и с другими посетителями, учтиво, но, по мнению моему, слишком холодно!
В Юнкерской школе имел я случай видеть другого писателя, который изданиями своими имел большое влияние на образование тогдашней литературы, — Василия Сергеевича Подшивало-ва. Он был в то время директором Коммерческого училища, находившегося неподалеку от Юнкерской школы, и, по дружбе с нашим инспектором, Михаилом Никитичем Цветковым, товарищем его по университету, иногда навещал наши классы. И теперь еще вижу лицо его: спокойное, умное, благородное, доброе! Мы, ученики, боялись в нем строгого судьи; но те из нас, которые надеялись на успехи свои в словесности, с умыслом выставляли пред ним свои тетрадки. Он замечал детскую хитрость, брал тетрадки, просматривал их, хвалил хорошее и давал добрые советы. Но непреодолимая моя страсть к авторству и желание сблизиться с великими в литературе людьми нашли полное удовлетворение, когда я в первый раз увидел Державина. Он был тогда (в 1803 г.) министром юстиции и, в сем звании, главным начальником нашего училища. У нас был годовой экзамен. Лучшие из нас были уверены в своих знаниях и с самонадеянностию ожидали начала испытания. Вдруг услышали: "Министр приехал!" Все бросились по своим местам. Державин, в парадном сенаторском мундире и в ленте, сопровождаемый директором нашим, Алексеем Николаевичем Олениным, вступил в залу. По его желанию, начали экзамен с древней истории. Меня вызвали первого — надлежало показать место и разделение Древней Греции. Я знал это, как Отче наш; но, подошед к карте, очутившись в двух шагах от Державина, остолбенел, вперил в него глаза и не мог промолвить ни слова. Я не видел ни шитого мундира, ни звезд, ни ленты: я смотрел ему пристально в глаза, и в уме моем с быстротою сонных видений пролетали: Бог, Фелица, Водопад, Рождение Порфирородного.
— Скажите положение и разделение Древней Греции, — повторил учитель. Я посмотрел на него бессмысленно и опять обратил глаза на Поэта.
— Древняя Греция, — подсказывали мне шепотом товарищи, — лежала в Европе, между 36-м и 41-м градусом северной широты и 37-м…
— Знаю, — отвечал я тихо и все смотрел на Державина. Выведенный из терпения, учитель вызвал другого ученика,
а я отступил в сторону, ближе к Державину. Директор, зная меня по экзаменам частным, сказал ему что-то обо мне, и Державин обратился ко мне ласково.
— Это что? — спросил он, указав на тетрадку, которую я держал в руке.
— Мои сочинения, — сказал я с откровенным самолюбием юноши и подал ему. Он развернул тетрадку, прочитал несколько стихов (помнится, преглупых) и сказал, отдавая мне:
— Это очень хорошо — продолжайте!
Вообразите себе восторг мой! Державин говорил со мною, Державин читал мои стихи, Державин хвалил их!
Есть быстрые минуты, имеющие влияние на участь, дела и всю жизнь человека. Немногие слова Державина произвели во мне волшебное действие: мне казалось, что он, как первосвященник в храме русской словесности, посвятил меня в ее таинства и что долг повелевает мне в точности следовать его призыву.
Занявшись русской словесностью, я познакомился с некоторыми тогдашними литераторами; но в тесных связях, в то время, был с немногими. В числе сих немногих должен я назвать Матвея Васильевича Крюковского, автора известной всем патриотической трагедии «Пожарский». Я познакомился с ним случайно.
В 1806 году поселился я в доме, бывшем генерала Леццано, на Мойке, за Полицейским мостом. Там очутился я посреди разных литератур. В одних сенях со мной жил немецкий юрисконсульт и поэт, доктор прав Шмидер. Он был консулентом (адвокатом) при Юстиц-коллегии, по протестантскому отделению, а в прежние времена служил театральным поэтом при разных германских театрах. В звании консулента он был большой мастер разводить браки: за сто рублей он развел бы и Филемона и Бавкиду. В должности театрального поэта он иногда урезывал и сокращал, иногда же пополнял и расширял немецкие пьесы для представления: известно, что чем длиннее список действующих лиц на немецкой афише, тем более стекается зрителей; и что тот немец не веселился в театре, у которого не скрючатся кости от заседания в партере с семи часов вечера до часа утра. Сверх того, Шмидер перевел, и очень удачно, несколько французских водевилей.
Познакомясь с ним, я хотел было поучиться у него теории драматической поэзии — не тут-то было! Он был искусен в одной практике: пьесы разделял на прибыльные (Kassenst?cke) и невыгодные; Шикандера ставил выше Шиллера; о достоинстве актеров судил по сборам в их бенефисы. Впрочем, и это знакомство было для меня не без пользы: Шмидер разочаровал мою веру в безошибочность французских трагиков; указал мне сочинения Лессинга и Энгеля и заставил уважать авторов, пренебрегавших правилами трех единств. Но классические авторы Франции имели при мне представителя в другом соседе.
Французский трагический актер Деглиньи, о котором, конечно, с удовольствием вспоминают любители театра, жил в нижнем этаже соседнего дома, окнами в наш сад. Он декламировал с утра до вечера, перед открытым окном, монологи и сцены из лучших французских трагедий. Частенько, спрятавшись за кустом, я прислушивался к его декламации и думал про себя: «Что ни говори Шмидер, а, ей-богу, и это прекрасно!»
Шмидер учился у меня русскому языку. В одно утро, в начале нашего знакомства, когда я выбился из сил, толкуя ему что б и что п (он называл их пуки и бакой — вместо буки и покой), вошел в его комнату молодой человек приятной наружности, одетый опрятно и со вкусом — не так, как прочие посетители и клиенты доктора. Он пришел сообщить о неприятности, с ним случившейся. Рукопись перевода его, который стоил ему больших трудов, была отправлена к государю императору в армию и как-то дорогой затерялась. Неизвестный говорил (по-французски) о своем напрасном труде, о несбывшейся надежде, так скромно, мило и умно, что я почувствовал к нему невольное влечение. И Шмидер обошелся с ним учтивее обыкновенного, а по уходе его объявил мне, что этот молодой человек наш сосед, господин Крюковской, русский литератор, умный и образованный.
Я искал случая познакомиться с Крюковским и вскоре сумел. Он проводил каждое утро в саду — войдет, бывало, в фуражке, в нанковом сюртучке, в зеленых сапогах, с большим красным платком на шее, и ходит себе по аллеям, иногда в безмолвном мечтании, иногда декламируя вполголоса стихи. Я узнал и полюбил его. Никогда не случалось мне видеть (ни прежде, ни после того) человека, который бы так совершенно жил в мире фантазии, который бы так мало дорожил светом, так мало задумывался при каком-либо препятствии — нелитературном.
Крюковской воспитан был в Сухопутном (первом) кадетском корпусе; говорил по-французски прекрасно, по-немецки очень хорошо; по-русски писал мастерски, но, увлекаемый мечтаниями, не мог заниматься ничем основательно. Встав часов в десять поутру, он отправлялся в хорошую погоду в сад, в дурную — оставался в своей комнате и забавлялся чтением, размышлением, сочинением стихов; потом одевался и уходил куда-нибудь обедать. В шесть часов возвращался домой, свертывал медный рубль и отправлялся в театр — русский, немецкий или французский. Там он совершенно предавался удовольствию, возбуждаемому сценическими представлениями; забывал все, его окружающее, плакал и смеялся, как в своем кабинете.
Нередко замечал я, сидя подле него в театре, как соседние с нами зрители удивлялись вниманию и чувствительности молодого человека. Особенно заглядывались на него женщины — должно знать, что в то время женщины, и порядочные и прекрасные, не считали неприличным ходить в партер. И он был неравнодушен к такому вниманию. Достойно замечания, что лучшее его произведение, «Пожарский», обязано существованием своим действию двух прекрасных глаз в немецком театре.
Играли драму «Волшебница Сидония». Отличная актриса Миллер восхищала публику. Крюковской заливался слезами; я вторил ему. Вдруг он как-то посмотрел в сторону, и слезы остановились у него на ресницах. Глаза его встретились с глазами молодой красавицы, сидевшей в ложе первого яруса.
— Видите ли? — спросил он, толкая меня.
— Вижу, — отвечал я равнодушно, — а что?
— Как что?! Эти глаза! Кто, кто эта прекрасная девица? Нельзя ли как-нибудь узнать?
— Можно, и очень можно, — отвечал я.
Вскоре нашел я в партере одного из тех людей, которых можно назвать живыми адрес-календарями; он объявил мне, что эта дама есть девица, дочь такого-то чиновника, из немцев, что она в театре бывает редко, но всякое воскресенье в лютеранской церкви, на Литейной, сидит внизу, обыкновенно на шестой скамье. Я сообщил открытие мое Крюковскому. Он воспользовался этим и стал ходить каждое воскресенье в лютеранскую церковь: притаится, бывало, на хорах и глаз не сводит с владычицы своей, а она, бедненькая, и не догадывалась о своей победе. Поэт довольствовался обожанием идеальным!
Сердце, конечно, можно было насытить мечтами, но желудок требовал пищи вещественнейшей. Родные и знакомые Крюковского, у которых он обедывал, жили в середине города, и он не мог поспевать к ним по воскресеньям. Надлежало заводить знакомства на Литейной. Он нашел средство познакомиться с Александром Семеновичем Шишковым, который жил тогда в своем доме, напротив церкви лютеранской. В беседе с сим почтенным любителем словесности он заговорил о своих опытах, принес и прочитал ему всю трагедию, едва набросанную; по совету Александра Семеновича переменил и исправил в ней многое и, при его же посредстве, сделался известным Александру Львовичу Нарышкину.
Тогда была война с французами. Русские сердца кипели ревностью отстоять царей и троны Европы. «Димитрий Донской» Озерова имел блистательный успех. Крюковской долго не решался отдать на театр свою трагедию, почитая ее слишком слабой и ничтожной. Убеждения новых знакомцев превозмогли его боязнь. «Пожарского» сыграли в мае 1807 года — и сыграли превосходно. Яковлев, Шушерин, Каратыгин были в ней неподражаемы. Маленького Георгия играл в нем Сосницкий, тогда едва вышедший из младенчества. Успех был совершенный. При поднятии завесы Крюковской исчез. Когда кончилась трагедия, публика стала единогласно требовать автора, — он не являлся. Гром рукоплесканий и восклицания не умолкали. Наконец показался он в директорской ложе. Я не узнал его — так он был бледен и расстроен. Его с трудом доискались в ложе четвертого яруса, где он скрылся при начале спектакля, в твердом уверении, что трагедия его упадет.
Я принимал самое усердное участие в пьесе и в самом авторе. В театре не мог я его видеть; блистательное торжество доставило ему множество знакомых, и я не успел пробиться до него сквозь толпу поздравителей. На другой день, часов в двенадцать, пошел я к нему, чтоб разделить вчерашнюю радость. Вхожу в комнату — нет никого, все пусто; вхожу в другую, та же пустота — нет ни столов, ни зеркал, ни стульев. «Что это значит? — подумал я, — не может статься, чтоб он выехал: вчера провел я у него утро».
— Кто там? — раздался знакомый голос из-за перегородки.
— Я, Матвей Васильевич! Да где вы?
— Извините, еще не вставал. Войдите покамест сюда.
Я прошел за перегородку и увидел моего поэта в постели. И спальня опустела: в ней были только кровать его и маленький столик.
— Садитесь, пожалуйста, на кровать, — сказал он мне, смеючись. — На сей раз других кресел у меня нет.
Я последовал приглашению, стал поздравлять его со вчерашним успехом, и между нами завязался жаркий разговор о любимом предмете. Крюковской был вне себя от восхищения.
— Что же вы не замечаете преобразования в моей квартире? — спросил он наконец очень весело.
— Вы, видно, съезжаете? — сказал я печально, думая, что лишусь любезного соседа.
— Нет! — отвечал он, — я остаюсь здесь; только освободился от лишних мебелей.
— Как так?
— Я продал их сегодня. Мне надобен новый фрак; я обедаю у Александра Львовича Нарышкина, а костюм мой уже очень поблек.
— Помилуйте, — сказал я, — можно ли так поступать? Вы могли бы занять деньги до получения платы за вашу трагедию из дирекции.
— Занять?! Занять?! Да у кого? Уж мне эта трагедия!
— Но на трагедию вы не можете жаловаться!
— В самом деле? Так потрудитесь вынуть из этого столика бумагу и прочитайте.
Это было извещение начальства Комиссии составления законов, что переводчик Крюковской, за долговременную неявку к должности, исключен из службы.
— Да, это ужасно! — сказал я.
— Что делать! — отвечал беспечный поэт. — Я сказался больным, чтобы работать свободнее дома. Через несколько времени мне напомнили, что пора выздороветь. Явиться к должности — значило бы признаться, что болезнь моя была выдумана. Я не пошел, и вот последствие!
— Надеюсь, однако, что ваши труды литературные будут хорошо вознаграждены.
— Да! Мне поговаривали что-то о деньгах. А главное то, что мне дают даровой билет в партер. Теперь медный рубль не будет у меня оттягивать кармана.
В это время постучались у дверей.
— Entrez! — закричал Крюковской.
Явился молодой портной Фанденберген с новой парой платья.
Через несколько времени дела моего приятеля поправились. Он получил хорошее вознаграждение за свою трагедию. Государь, приняв ее милостливо, приказал спросить у автора, чем можно было бы его порадовать. Крюковской с робостью отвечал, что он желал бы усовершенствовать свои познания и талант в средоточии драматического искусства — в Париже. Желание его было исполнено: ему назначили хорошее содержание и отправили в Париж. Там он предался всей душой наслаждениям литературы и драматического искусства, изучал великие образцы, готовил себе запас новых идей, но ничего не успел положить на бумагу. К сожалению, он не имел там руководителей, слушателей, друзей. Воля ваша, а талант требует сообщения, требует участия других. Крюковской, пробыв года два в Париже, воротился в Петербург с чем поехал; с душой, истинно поэтической, способной постигнуть и передать все прекрасное, но без твердости и решительности в воле и характере. Я уверен, что и «Пожарский» никогда не был бы кончен без случайных, благоприятных обстоятельств.
К несчастию, Крюковской, после блистательного успеха своего, познакомился с односторонними судьями драматического искусства, которые под видом благонамеренных советников преподают молодым писателям правила, стеснительные для гения, убийственные для таланта. Они осуждали в «Пожарском» все те сцены, которые занимательны действием и положением лиц, а хвалили одни стихи — именно то, чем автор не мог похвастаться. Если б Крюковской жил и писал ныне, когда все школьные и закулисные правила оценены надлежащим образом, когда верное изображение природы человека предпочитается размеренным тирадам героев и тиранов, — он попал бы на свою стезю. А в то время поэтической нерешительности и литературного смешения языков принужден он был беспрерывно бороться с противоречиями. Я редко видал людей с такими пламенными чувствами, с таким высоким и изящным понятием о любви, какие одушевляли Крюковского, — и он написал трагедию, в коей о любви не упоминается. Клопшток, Шиллер, Гёте были его обыкновенным чтением; Шекспир извлекал у него в театре непритворные слезы — а его осудили низать рифмы и трепетать о соблюдении единств, вследствие небывалого указа Аристотелева. Удивительно ли после этого, что вторая трагедия его, «Елисавета, дочь Ярослава», слаба и несвязна!
Он намеревался было написать трагедию «Сафо», изобразить все наслаждения и мучения любви. Вероятно, героиня поэта уже существовала в его воображении; вероятно, она облечена была всеми красотами поэзии, но прелестный призрак никогда не осуществился и улетел с душой поэта.
Крюковской, через несколько месяцев по возвращении из Франции, занемог и, после продолжительной болезни, скончался (1811 г.) на тридцатом году от рождения, оставив отечественной публике залогом своего патриотизма и таланта одну трагедию, а в памяти родных, друзей и знавших его — убеждение, что он, при благоприятном направлении своих способностей, мог бы обогатить и прославить русскую словесность.
Готовясь, по обыкновению, поставить под этой статьей месяц и число, я затрепетал невольно: 29 сентября 1832 года. Ровно шестнадцать лет назад, 29 сентября 1816 года, скончался другой русский литератор, искренний друг мой, незабвенный и незаменимый, человек благородный, необыкновенный умом, талантами, образованием — Павел Александрович Никольский. Здесь могу я говорить о нем только как о литераторе. Ты спросишь: что же он сделал важного? чем прославился в свое время? что оставил потомству? — Спросите у юного дуба, сокрушенного бурею, зачем он не раскинул ветвей своих по долине! Спросите у солнца, на восходе помраченного тучами, зачем оно не оживляло земли своими лучами! — Никольский умер двадцати пяти лет от роду.
Он готовился к службе по горной части, учился в Горном корпусе очень хорошо, но не мог заниматься исключительно науками точными и естественными. Мельпомена улыбнулась ему в час рождения: литература, поэзия, история увлекали воображение и ум юноши. Он оставил горную службу и вступил в гражданскую, посвящая все свои досуги трудам литературным. В пылкие лета юности, когда всякая удачная попытка нам кажется блистательным успехом, когда мы поставляем главную цель занятий словесности не в том, чтоб писать, а чтобы печатать, — молодой Никольский ревностно занялся литературой практической, участвовал в издании журналов: «Цветник» и «Санкт-Петербургский Вестник», стал издавать «Пантеон Русской Поэзии», переводил и повести, и романы. Другой, на его месте, продолжал бы эти занятия и оставил бы лет через пятьдесят память писателя трудолюбивого и общеполезного. Но Никольскому этого было не довольно: с необыкновенным самоотвержением признался он самому себе, что не имеет еще тех познаний и навыков, которые нужны для истинного литератора; бросил действительные занятия и углубился в учение. Литература древняя и новая, эстетика и теория словесности сделались предметом его учения и изысканий. Смерть положила всему предел.
Воспоминание о человеке обыкновенном тускнеет в душе нашей по мере удаления от нас времени его кончины. Но утраченные миром люди отличные становятся нам дороже и дороже, по мере того, как мы на пути жизни удаляемся от времени, которое они украшали для нас своим существованием; по мере того, как мы, узнавая людей, убеждаемся, что нет подобного потерянному другу. Словесность наша, в истекшие шестнадцать лет, чувствительно возвысилась и обогатилась не только числом, но и зрелостью производителей и произведений. С каждым днем узнаем мы о новых явлениях в литературе; с каждым днем наши писатели обогащают ее примерами и образцами; но, поверите ли? — все новое, все прекрасное в нынешних произведениях, в нынешних понятиях, кажется мне знакомым и бывалым! Когда вспомню о Никольском, о смелых, здравых и свободных от всякого предрассудка мыслях его в литературе; когда приведу себе на память его суждения о писателях, тогда нам современных, а ныне выслушивающих приговор потомства, — тогда мне кажется, что нынешние лучи проистекли от искры, таившейся в душе этого необыкновенного юноши. Не знаю, был ли бы он сам производителем, но уверен, что русская литература имела бы в нем ныне своего Джонсона, Лессинга, Шлегеля; что его ясный, критический, беспристрастный ум был бы лучезарным светилом в тусклой храмине нашей словесности.
Неисповедимая судьба человеческая! Писатели, трепетавшие резкого взгляда и насмешливой улыбки Никольского, ныне красуются и тщеславятся, — а он!..
Принц де Линь, помнится, сказал Великой Екатерине: «Если бы вы родились мужчиной, то, конечно, дослужились бы до фельдмаршалов!» — «Не думаю, — отвечала она, — меня убили бы в унтер-офицерском чине!
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Визит к Толстому
Визит к Толстому В середине лета 1896 года я познакомился с Толстым. В то время в Нижнем Новгороде проходила Национальная выставка[1]. Все лето продавались недорогие экскурсионные билеты на поезда и пароходы; иностранным корреспондентам выдавали бесплатные трехмесячные
Графу П. А. Строганову
Графу П. А. Строганову За чекмень, подаренный им мне во время войны 1810 года в Турции Блаженной памяти мой предок Чингисхан, Грабитель, озорник, с аршинными усами, На ухарском коне, как вихрь перед громами, В блестящем панцире влетал во вражий стан И мощно рассекал
Л. Татьяничева ПАВЛУ ПЕТРОВИЧУ БАЖОВУ Стихотворение
Л. Татьяничева ПАВЛУ ПЕТРОВИЧУ БАЖОВУ Стихотворение Это было в дальнем детстве. Помню, сумерки густели. Не добравшись до Сысерти, Мы с отцом к костру присели. Землю снег покрыл обновой. Было холодно и вьюжно. Пахло смолкою сосновой. В котелке варился ужин. Раздвигая лапы
ПИСЬМО Д.А.ХИЛКОВА к Л.Н.ТОЛСТОМУ
ПИСЬМО Д.А.ХИЛКОВА к Л.Н.ТОЛСТОМУ …На днях к одной помещице, Калугиной, недалеко от нас, приехал кронштадтский священник Иоанн. Моя мать поехала к нему. На другой день, т. е. вчера, она опять поехала, просила меня поехать, и я поехал. Я про этого священника раньше слышал, и мне
М.А.НОВОСЕЛОВ ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО ГРАФУ Л.Н.ТОЛСТОМУ
М.А.НОВОСЕЛОВ ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО ГРАФУ Л.Н.ТОЛСТОМУ С того времени, как мы разошлись с Вами, Лев Николаевич, т. е. с тех пор, как я стал православным, а этому есть уже лет 8–9, я ни разу не разговаривал с Вами о том, что так важно для нас обоих. Иногда меня очень тянуло написать Вам,
Графу Станиславу Августу Понятовскому
Графу Станиславу Августу Понятовскому 2-го сего июля [1762]Убедительно прошу вас не спешить приездом сюда, потому что ваше присутствие при настоящих обстоятельствах было бы опасно для вас и очень вредно для меня. Переворот, который только что совершился в мою пользу,
ГРАФУ СТАНИСЛАВУ АВГУСТУ ПОНЯТОВСКОМУ[*]
ГРАФУ СТАНИСЛАВУ АВГУСТУ ПОНЯТОВСКОМУ[*] 1 2-го сего июля [1762 г.]Убедительно прошу вас не спешить приездом сюда, потому что ваше присутствие при настоящих обстоятельствах было бы опасно для вас и очень вредно для меня. Переворот, который только что совершился в мою пользу,
ГРАФУ П. С. САЛТЫКОВУ[**]
ГРАФУ П. С. САЛТЫКОВУ[**] 1 Граф Петр Семенович. Не могу я не сказать вам, что доходят до меня неприятные из Москвы слухи о начавшейся по отъезде моем разорительной карточной игре. Вы сами знаете, что такие неумеренные игры ни к чему боле не служат, как только к единственному
Глава XV. Доклад графу Я.Н. Ростовцову
Глава XV. Доклад графу Я.Н. Ростовцову Мысль о докладе Ея Величеству даже не являлась мне...Я имел в виду только личный доклад графу Я.Н. Ростовцову и, наскоро заготовив отчет о путевых издержках, отправился к графу в Зимний Дворец. Это было 9-го октября 1915 года, на другой день
I. ИЗ СТИХОВ К ГРАФУ Ф. И. ТОЛСТОМУ
I. ИЗ СТИХОВ К ГРАФУ Ф. И. ТОЛСТОМУ За пределами публикуемого ниже поэтического корпуса 1800–1830-х годов остались стихотворные произведения разных лиц, в которых имя графа упоминается лишь вскользь, а также сочинения (А. С. Грибоедова, А. С. Пушкина, etc.), где
Часть I. ДЕТСТВО, ОТРОЧЕСТВО, ЮНОСТЬ (не по Льву Толстому)
Часть I. ДЕТСТВО, ОТРОЧЕСТВО, ЮНОСТЬ (не по Льву Толстому) КАК ЭТО ВСЁ НАЧИНАЛОСЬ. ЗИМА 1922 ГОДА. 18 ЯНВАРЯ Снежинки покрывали вчерашнюю гололедицу тонким покровом сухого снега. Высокий, стройный мужчина в военной форме и молоденькая женщина «в интересном положении», одетая
Вальс (приписываемый л. Н. Толстому)
Вальс (приписываемый л. Н. Толстому) Записан за Л. Н. Толстым в Ясной Поляне 10 или 11 февраля 1906 г. А.
За советом ко Льву Толстому
За советом ко Льву Толстому Сейчас я хочу вернуться немного назад, чтобы рассказать, как произошел крутой поворот на моем основном жизненном пути. Летом 83-го года я прочитал последнюю лекцию по методам исследования. К концу того же года была закончена рукопись третьей
И. И. Европеус[393] Воспоминания о службе в военном поселении и об отношениях к графу Аракчееву
И. И. Европеус[393] Воспоминания о службе в военном поселении и об отношениях к графу Аракчееву В изданных М. И. Семевским книгах: 1) «Бунт военных поселян в 1831 г.» (СПб., изд. 1870 г.) и 2) «Граф Аракчеев и военные поселения 1816–1831 гг.» (СПб., 1871 г.) была упомянута моя фамилия, в