6

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

6

И вновь бессонная ночь пришла, с мыслями о том, что сделано, с упреками за то, что не исполнили. «Целовались мы — и без пользы; обнимались — лучше не стало. Так, значит, лечь вместе — одно лишь лекарство от любви. Испробуем и его: верно, в нем будет что-то посильней поцелуев»

Лонг. «Дафнис и Хлоя».

Ногі падкасіліся і мне, і ёй,

Зліліся вусны з вуснамі самі сабой,

Полымем прыпалі грудзі да грудзей,

Змяшаліся мы з сонцам, з кветкамі, з травой.

Янка Купала. «Яна і я»

Она захотела пить, надо спуститься к криничке, это метрах в двухстах, но там самые цветы, просто бушуют. В ладонях водички принести, что ли? А почему бы и нет?

Хотя есть целлофановые мешочки, весь берег усеян ими, сморщенными, забитыми песком. Чем шторм сильнее, тем больше медуз… Ну и что, мы вот варим бульон из дождевиков в жестяной банке странной треугольной формы, есть у нас и кусок жести, на котором поджариваем рыбу: как не быть, если здесь рядом металлическая дверь

Многое, очень многое не по старой логике. В ладонях буду носить водичку, и не игры ради, а как бы потому, что ни этих самых мешочков, ни банок-склянок нет и в помине. И вообще ничего. Может быть, и нас… Стоп! Иди-ка лучше по воду. Мы без одежды, мы нагие потому, что душно, всегда душно. Мне. И потому, что я вижу Ее, хочу видеть. Есть то, чего хочется, а если чего нет, так потому, что и не надо, чтобы было.

В конце концов и с цветами то же самое: Ей кажется, что от них непереносимая вонь, и я поступаю так, словно не цветы это и даже не грибы, а вскрытое массовое захоронение. Потому и бегаю вниз-вверх, сама Она не может спуститься к криничке — задохнется от липкой вони. Вода из ладоней, конечно, выливается, но дело-то совсем в другом — в моем нелепом старании и благодарно-ласковом взгляде, каким меня всякий раз встречают.

А снизу погляжу на свою хозяюшку — нет, не кухней, не мной занята: заворожено смотрит на водопад, но я знаю, что Она туда, за водопад, смотрит. Напившись еще раз из холодной шуршащей кринички (никак не могу залить собственную жажду), бегу наверх: как все-таки повезло мне, что я уберег глаза. Мне они оставлены, чтобы кто-то видел Ее. Мне, чтобы кто-то… Пусть даже так, согласен. Главное, что я Ее вижу.

Нагота Ее бывает и иной, совсем-совсем другой: не отстраненно-целомудренной, как вот сейчас, а резкой и бурной, когда уже и кожа, кажется, мешает; стесняет, теснит. Сорвала бы, чтобы ближе, ближе, чтобы дотянуться! До чего-то в самой себе, обидно ускользающего…

Первое Ее удивление от боли, даже слезы обиды — это не ушло окончательно, остается, мешает. Всё не приходит, не возникает то, что обещают ласки, о чем Она словно бы помнит, догадывается, знает. Однажды в ответ на Ее обиду-нетерпение я стал жизнерадостно пояснить, что, мол, миллиарды женщин могли бы подтвердить, что это ни на что не похоже, — ух, что в меня полетело!

— Чтоб они сдохли!

Когда Она ревниво это выкрикнула, все те женские миллиарды на миг ожили в ней, в последней.

Желтые цветы, да они с той первой нашей ночи. Продолжение такой прекрасной ночи? А может, прекрасной она была только для тебя — откуда тебе знать? Казалось, бесконечно длилось теплое забытье, внезапные просыпания с радостным подтверждением: правда! это правда! И уже другой, семейный, запах поселился в нашей пещере…

Утром я проснулся от восторженного вопля, высунулся следом за Ней на свет и глазам не поверил: земля, небо, воздух — всё вокруг колебалось, пульсировало — вот-вот оторвется и улетит. Весь мир был в желтых цветах, в мерцающем, неверном, как северное сияние свечении. Оглянувшись благодарными глазами на меня, по-оленьи широко шагнула навстречу новоявленной красоте, доверчиво побежала, как ребенок в луга… А потом, держа руки на весу, внимательно-гадливо рассматривала свои растопыренные пальцы. Я бросился на помощь, ничего не понимая, а Она шла мне навстречу, как незаслуженно обиженный ребенок…

Смотрю издали на Нее, вижу, как Она напряжена, оставшись наедине с дверью за водопадом, как пугает и притягивает Ее прячущаяся за дверью тайна. Заметила, что я наблюдаю и, как бы сбрасывая наваждение, крикнула: — Да хватит бегать, я уже напилась! Взобрался к Ней на скалу. Она догадливо взглянула на плотно сжатые губы мои, на округлившиеся щеки, засмеялась и подставила рот, как птенец клюв. Напоил, а затем поцеловал — сразу два добрых дела.

В Ней в одной собрано всё оставшееся, всё, что способно еще дать смысл чьему-то существованию, моему существованию. Может, потому в Ней так много всего — и всё такое разное.

В чертах тонкого лица, как и в самом Ее характере, восточный тип женщины и славянский, европейский проявляются попеременно. В какой-то день Она вся — послушание, вопросительное заглядывание в глаза: что? что-нибудь не так? сказала не так? сделала не то?

Но вот, по-видимому, показалось Ей, что не оценили Ее, восточную, не воздали всего, что Она заслуживает за робость и покорность, ну тогда получайте, чего сами заслуживаете! Как с обрыва понеслось, и голос уже другой, и всё другое. Какой там Восток, какой Север, да тут сама Африка — крылья точеного носика напряглись до дрожи.

И волосы ее не черные и не светлые, цвет, а точнее сказать — свет их неправдоподобно изменчив. Утром вот здесь, у водопада, светлая зелень в них играет, а назад будем идти — ветер их начинает кидать, как огромное вороново крыло, к вечеру в них уже сияют медовые краски, закатные тона. А то вдруг сединой блеснут — как пожалуются.

И пахнут Ее волосы в разные времена суток по-разному: ночью — словно бы воском, а под утро так, будто уксус где-то разлит.

То прямые они, как конский хвост; то, наоборот, завиваются летучими локонами, особенно возле Ее чистого лба. А на спине — точно прибрежная волна на рифах, такие неспокойные.

По-другому всякий раз светятся волосы, и лицо при этом то смуглее, то, наоборот, светлее делается — в зависимости от голубизны или синевы глаз. Впрочем, они у Нее темные. Нет, постой, какие?

Всякий раз приходится заново узнавать, заглядывая.

Спускаемся к берегу, к океану. Вблизи нашего острова океан тихий и ласковый, как равнинная река. Ну а дальше мы стараемся не смотреть, там шевелятся стометровой высоты жгуты черной воды, закручиваются, завиваются и немо рушатся, как горы…

Зато песчаный берег, помеченный человеческими следами, — всё это наше. Кое-ще письмена, высохшие, затертые: иероглифы нашей любви. Бывало, прибежит: «А я тебе письмо написала». Нарочно помедлю, Она сразу: «Сейчас пойду, сотру!» А потом стоит на скале и смотрит, как адресат топчется вдоль Ее строк, разбирает-читает. Дождавшись, когда напишу ответ, сбегает вниз.

Иногда полдня не расстаемся, везде вместе, но кто-нибудь спохватится:

— А нет ли мне там письма?

— От кого?

— Кто-нибудь да напишет.

На этот раз сразу увлекла меня в воду, теплую, какой-то остывающей теплотой, с гарью. Вода — истинная Ее стихия, если кем и была в прошлом, так дельфином. Или «морской обезьянкой», — читал где-то, как мы прямо с деревьев спрыгнули в океан. Точнее, деревья погибли от засух, и хищное зверье нас загнало в воду.

Так что и вся Ее красота от воды, работа океана. С открытыми по-обезьяньи ноздрями не поплаваешь навстречу волне — появился такой вот носик, точеный. Морская соль всю шерсть выела, ну а голова была над водой — вот откуда Ее волосы, сами как волны. И грудки тоже повыше переместились, чтобы детеныша покормить, стоя в воде. Всё так просто.

Тигры саблезубые нетерпеливо метались по берегу, но мы уже приспособились: и рыбка у нас под руками (под ногами), и деток можем накормить, если не очень штормит, и зачинаем-плодимся — всё в океане, не вылезая из теплой водички, подогретой магмой, вулканами.

Дельфины, наши добрые соседи, так никогда и не вернулись на берег, может, правильно сделали. Вот и рака у них не бывает. (Странно сознавать, что я знаю столько всего, что никогда и никому не понадобится). Ну, а нас ностальгия замучила. Снова зацепились за сушу там, где, проморгало зверье, просочились, закрепились, расширяя плацдарм и постепенно тесня природных врагов. Но не тогда ли, в воде — от беспомощного, голодного смотрения на потерянное, недоступное, — не там ли возникло завистливое желание тоже иметь хорошие клыки и когти? Вооружиться, вооружаться — камнем, палкой, винтовкой, бомбой.

Так и не успели остановиться.

Вначале я опасался океанской воды, везде чудилась эта невидимая гадина — радиация. Пока не обнаружил, что она тайком купается, давно лазит в воду, от меня убегая. Узнал — испугался страшно, все присматривался: как волосы? как зубы? а это что за пятно? не тошнит? «Да, да, тошнит от стольких вопросов! Вот идем со мной, и увидишь, какая хорошая водичка. Выдумали какую-то радиацию!»

И сегодня тоже смотрит гордо и радостно, будто Она этот океан и придумала специально для нас. Что, надо благодарить?

— Ну вот, сразу и целоваться! Ты не умеешь. Надо вот так…

— А ты где научилась?

Теплая вода, отдающая горелым, горчит наши поцелуи. Глаза у Нее уже серьезные, ждущие, тревожные, и я знаю отчего. Ну не надо, вот увидишь, всё будет, всё!..

Осторожно коснулся ладонью напрягшейся от ожидания груди — панически отпрянула. Как от ожога. Но не от меня, а в сторону и тут же обратно, сама, отыскивая тот ожог. А в глазах — страх, боязнь, что и на этот раз Ее обманут, снова Ей не дотянуться туда, куда ласки заманивают, что-то большее обещают… «Мне больно!» — скажет обиженно, даже враждебно, почти грубо. И отстранится, погасшая.

По ночам Она сухо и недружелюбно расспрашивала о том, до чего Ей дотянуться мешает, может быть, как раз нетерпение. И всякий раз я Ее упрашиваю, вот как сейчас:

— Не думай, ты об этом не думай!

Кажется, ни для кого и никогда это не было так важно — чтобы отозвалась, откликнулась освобождающей дрожью чужая плоть. Как удар молнии, разряд, — в воду, в землю, пробуждающий, возвращающий из небытия. Это есть, а уже никогда не будет, поэтому никогда и никому, я знаю, не было и не будет вот так, этопоследнее, вот это! — через меня, мной, через на с — последнее на Земле, это последнее, последнее!..

— Делай как ты хочешь, делай! — отчаянье и мольба. Откинувшись на мои руки, смотрит в небо, в наше круглое, усохшее, как куриный глаз, постоянно сонное небо, и кажется, что от нас, от нас зависит, чтобы оно снова широко распахнулось над Землей.

Надо только, чтобы вспомнила, как это бывает. Чтобы Она вспомнила. Земля вспомнила. Ты же знаешь, знаешь, знаешь!

Сами мы или океан нас заботливо выкатил на мелководье, почти на берег, нас щекочуще опутывают резко пахнущие йодистые водоросли, песок сделал кожу, тела наши жесткими, грубыми, но нам и хочется, нам надо, сладко быть грубыми.

— Пусть, ничего, пусть! — Она покорно улыбнулась, резко, делая себе больно, выдернула свои волосы из-под моих неловких локтей: — Caro! Amore mio![191]

А глаза спрашивают: что, что еще, как я должна? — всматриваясь в меня и в то, как я смотрю на Нее.

— Тебе хорошо?.. — она уже о себе готова забыть.

Нет, что-то подлое в этом каждый раз отдельном, сладком забытьи — точно труп пытаешься оживить. Дать, дать Ей дотянуться, не твое, а Ее обмирание сейчас нужно фригидной Земле! Миллиарды лет назад и тоже в таком же теплом, подогретом вулканами океане зародилась жизнь — не от удара ли молнии?..

Теперь уже я смотрю в наше окошко-небо, почти заслоненное от меня, падающим, опутанным мокрыми волосами, как водорослями, Ее телом, я его удерживаю и отталкиваю, чтобы не дать Ей спрятаться, чтобы видеть и любить Ее всю, всю…

И вдруг что-то случилось, произошло в мире: Она услышала, а я еще нет. Но я вижу Ее побелевшие, вдруг умершие глаза.

… Вселенная, влекомая непреодолимой потребностью быть, длиться, пульсируя упругим светом, сжимаясь через расширение, возвращаясь через убегание, будто позванная кем-то, снова устремилась к точке, породившей ее. И прорвалась испуганной женской упруго-острой струйкой, и сразу — еще одной! Точки, точки — уколы по всей коже! Как звезды по всему небу…

— Мальчик мой! Ragazzo mio!.. Теперь я понимаю: так умирают. Совсем не страшно, это вас и погубило, что не страшно!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.