Евгений Вучетич1 Художник и жизнь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Евгений Вучетич1

Художник и жизнь

<…> Встреча для первой беседы о создании портрета произошла у меня с Михаилом Шолоховым летом 1958 года в Ростове-на-Дону в гостинице «Московская».

Случилось так, что наши гостиничные номера оказались рядом. Это частное обстоятельство ускорило встречу, которая на первый раз вылилась, в общем, в не очень продолжительную беседу. Шолохов немножко шутил. Потом он сказал:

– Ну, ладно, раз решили увековечиться, давай начнем. И посмотрим, что из этого получится.

Работа над его портретом оказалась чрезвычайно тяжелой. Дело в том, что в Вешках, где живет Михаил Александрович, делать портрет было невозможно, в Москве – тем более. Поэтому единственно подходящим местом, где бы с ним можно было относительно спокойно встречаться, был Ростов. Туда я привез глину и даже каркасы, сделанные в Москве. Однако работа оказалась тяжелой, потому что все время у Шолохова толпился народ.

Являясь депутатом Верховного Совета СССР, он не только выполняет свои депутатские обязанности, не только живо интересуется жизнью Ростовской области, но все время, буквально беспрерывно кому-то в чем-то помогает. Таким образом, за ним беспрерывно тянется вереница разных людей.

…Вот он сидит в кресле немножко усталый, говорит мало, больше слушает, изредка слегка ухмыляясь в усы.

Народ непрерывно галдит, и каждый из присутствующих считает своим долгом подойти ко мне, спросить, что я делаю, хотя отлично видит – что. И уже совершенно обязательно каждый считает своим долгом дать хоть какой-нибудь совет.

Шолохова я знаю очень давно. Впервые мы познакомились в 1933 году, когда он приезжал на строительство ростовского театра. Тогда это был молодой, худенький человек, в потертой кожаной тужурке. Он ходил и внимательно слушал рассказ начальника строительства А.М. Стамблера, подробно рассказывавшего писателю о том, каким будет ростовский театр.

Прошли годы, даже десятилетия. Теперь Шолохов выглядел совершенно другим. Спит он удивительно мало. И это давало возможность проводить у него время утром, днем и вечером, захватывая порой даже ночные часы.

Однажды получилось так, что посетители разошлись часам к одиннадцати, и мы с ним остались, наконец, вдвоем.

Я был несказанно этому рад, так как понимал, что наступило время для настоящей работы, которая завтра с утра обязательно будет снова кем-нибудь прервана.

Мы пробыли с ним вместе до утра. Это была незабываемая ночь.

Он сидел в кресле, покачивая большой и как будто тяжелой головой. Говорили о разном. Я задавал вопросы. Шолохов, словно процеживая каждое слово, каждую мысль, отвечал медленно. Постепенно разговор перешел на литературные темы, а затем мы стали вспоминать. Шолохов рассказал, как он ведет работу над книгой «Они сражались за Родину». Потом он поведал одну удивительную историю, о которой говорил до рассвета. Когда он закончил, я спросил:

– Зачем вы рассказали мне это? Ведь когда-нибудь вы можете захотеть написать об этой истории. А я преждевременно расскажу о ней людям. Что будет тогда?

– Да. Это верно, – после долгой-долгой паузы отозвался Шолохов.

Тогда я снова спросил его:

– Очевидно, я должен буду пообещать вам никому ничего не рассказывать до тех пор, пока вы не напишете об этом сами?

Он опять долго молчал, покачивая своей тяжелой, красивой головой. Потом сказал:

– Да нет. Если тебе когда-нибудь захочется, если ты почувствуешь, что это будет интересно людям, можешь рассказать.

Потом помолчав, иронически улыбаясь, он добавил:

– Ну, разве кто-нибудь сможет рассказать об этой истории лучше, чем о ней напишет Шолохов? Конечно, расскажи. Я разрешаю, если это тебе сильно захочется…

Если бы я не был художником, которому довелось в жизни работать над созданием в скульптуре образа писателя Михаила Шолохова, я никогда не воспользовался бы таким его разрешением. Ни за что никому не рассказал бы об этой удивительной истории.

Но, создавая образ великого советского писателя Михаила Шолохова, я понял, что именно эта история, рассказанная им самим, по-настоящему глубоко раскрыла мне сущность автора «Судьбы человека».

Если бы Шолохов не рассказал мне этой истории, я наверняка в его портрете недорешил бы своей задачи очень во многом. Я просто-напросто недопонял бы Шолохова. И теперь, вспоминая ту ночь, я не уверен в том, что именно эту историю рассказал мне Шолохов просто так.

По поводу его портрета между нами были не то чтобы разногласия, но, во всяком случае, разговоры. В конце концов мы пошли на компромисс. И я обязан рассказать обо всем этом именно тем людям, которые любят Шолохова, чтобы они правильно поняли и мою работу, чтобы высказали по поводу портрета Шолохова свое мнение, оценили, правильно ли я решил образ этого великого советского писателя и донес ли замысел до сердец человеческих.

Итак, вот она, эта история, рассказанная мне писателем Михаилом Шолоховым.

– Жил один казачишка, невзрачный такой. И на казака-то он толком похож не был. Но что поделать – таким уродился. Жил он в какой-то станице, что-то делал, к чему-то, наверное, стремился, а может быть, и не очень стремился. Как бы то ни было, жил он себе, жил, пока не грянула Великая Отечественная война. Ну, сам знаешь, дружок, раз война, значит – все на фронт. Мой казачишка тоже: он ведь не хуже других. Хоть и невзрачный на вид, но духовно-то ведь он как все. Ну, сперва отступали. Очень многие, как известно, поначалу в окружение, а потом в плен попали. Таким образом, оказался в окружении и наш герой. И вот он на территории, оккупированной противником.

Сообразив, переоделся быстро в гражданское и ну толкаться по базарам, да в оба глядеть, как наш народ при фашистах жить стал. И не понравились ему новые порядки. А тут облавы начались. Ну, сам знаешь, кому охота в комендатуру, а потом в концлагерь попасть, и решил мой казачишка во что бы то ни стало к своим пробиваться. И если придется жизни лишиться, то умирать с одним условием, чтобы только на родной земле. Рассудив таким образом, потопал он потихоньку по направлению к востоку. А как тебе известно, в первые месяцы войны фронт за сутки по 30–40 километров продвигался. А наш казачишка за это же время более пяти-шести километров сделать не мог. А почему? Сам знаешь, идет ведь ночью, а днем отсыпается где-нибудь или во ржи отлеживается, чтобы враг не заметил.

Лежит, значит, он и видит, как с востока на запад наших в плен гонят под конвоем автоматчиков с собаками. Вообще много кое-чего повидал он в это трудное время. И чем больше шел на восток, тем больше в нем уверенность рождалась, что дойдет обязательно и если придется помирать, то только на родной земле.

До такого он состояния дошел, что на зверя стал похож, облик человеческий потерял. Когда невмоготу становилось, подваливался к какой-нибудь нашей молодухе на 2–3 ноченьки. Вот тебе и все бабье счастье, дружок. Одна его за это обстирает, накормит, напоит. Другая и в дорогу даст чего-нибудь. Таким способом шел он, шел и протопал 900 километров, без малого, значит, тысячу верст отмахал.

Труднее всего было через дороги переходить: кругом патрули. Беда, да и только. Уж таких страстей навидался, что и передать невозможно.

Долго ли, коротко шел мой казачишка, но пришло время, добрался он, наконец, до линии фронта. А как подошел к фронтовой полосе, так ты, человек военный, сам знаешь, что это такое. Артиллерию гонят, резервы подтягивают, всякое снаряжение, боеприпасы, продовольствие. Обратно раненые бредут. Движение машин взад-вперед. Словом, верст на пятьдесят вороне пролететь незамеченной невозможно. А ему во что бы то ни стало всю глубину фронта пройти нужно. Не буду тебе долго рассказывать о том, как сложно все это было. Только до того дошло, что, бывало, за сутки не более ста метров проползать удавалось.

Даже такой случай, между прочим, был. На часового наткнулся ночью. Пришлось ликвидировать, чтобы тихо было. И опять ползком все вперед да вперед. Словом, как ни тянулось время, но пришел конец: в одну туманную, дождливую ноченьку оказался наш герой на берегу реки. На той стороне – наши.

Фашисты беглым огнем обстреливают. Дождь вперемешку со снегом идет. Ни зги не видно.

Дождался глубокой ночи, улучил минуту и… бултых в воду. Дурной! Столько пережил. Столько прошел, чего-чего только не насмотрелся, а тут вместо того, чтобы тихонько спуститься, – бултых! Видно, нервы не выдержали. Фрицы ураганный огонь открыли. А вода до того холодная, что аж огнем жжет. Деваться некуда. Плыть надо. По воде лучи прожекторов забегали, того и гляди обнаружат. Прямо беда. Наберет воздуха, нырнет, под водой подержится сколько возможно, опять выскочит из воды, снова вдох и опять под воду.

Уж до того намучился, пока из зоны ружейного огня выплыл, и не рассказать…

В это время рассвет брезжить начал. Ну, думает, отмучился.

Вдруг наши на воде человека обнаружили, огонь, значит, открыли. И впервые наш с тобой казачишка испугался всерьез. В самом деле: ведь свои убьют и спросить не с кого.

Шолохов замолчал и очень долго покачивал головой, издавая какие-то звуки, как будто говорил сам с собой на непонятном мне языке. Я долго сидел как зачарованный, переживая рассказанное и наблюдая за ним. Потом, когда молчание показалось мне уж слишком тягостным, я осторожно спросил его:

– О чем это вы, Михаил Александрович?

– Да как же, – ответил он, – ведь вот какой-нибудь не очень умный писатель насочинял бы, что вот, мол, наши воевать не умеют: по своим бьют. Но ведь ты же понимаешь, Женюша, война идет! Все, что перед тобой движется, – бить надо! На то война.

Шолохов сделал паузу, а я в это время подумал: «Например, Дудинцев…»

– И почувствовал наш казачишка, что толкнуло его чем-то в левую руку. Ранили. Испугался, но плыть продолжает. Скоро берег, уже очертания деревьев видны. Дрожит от боли и от радости родненький, а от страха – еще больше. «Убьют, окаянные, – думает, – ей-ей убьют. Что тогда делать? Неужто до своей земли не дотяну?»

Второй толчок – уже в правое плечо. Плыть не может. Повисли обе махалки его, как плети. Перевернулся на спину. Ногами отталкивается. Думает: «Нет, доплыву, скоро дом…» И когда третья пуля в голову стукнула, опрокинулся было, но тут ногами дно достал. Совсем светло стало. Смотрит – люди бегут. Пригляделся… Свои!

Превозмогая адскую боль, попытался махнуть руками, чтобы не стреляли больше. И когда стал выползать совсем на берег, почувствовал, что сознание туманится. Испугался этого до невозможности. Кое-как из неподобного места вытащил зашитый в грязную тряпку партийный билет. Развернуть не успел, потому что упал на песок замертво.

Солдаты подбегают, видят – человек лежит. В руке что-то завернутое держит. Развернули… Партийный билет. Смотрят, ничего не понимают. Подошел молодой лейтенант, политрук. Солдаты к нему:

– Товарищ политрук, как же так? Убитый лежит, партийный билет в руке держит, а на лице улыбка. Что бы это все значило, товарищ лейтенант?

Лейтенант задумался. Что же ответить ребятам?

Выручил, как всегда, бывалый.

– Я думаю, ребята, – сказал он, – дело это, наверное, так было. Человек поставил себе боевую задачу жизни, чтобы только на родной земле помереть, и раз он эту задачу выполнил, то и помер спокойно, с улыбкой.

Шолохов снова замолчал. Я видел, как у него внутренне просветлела душа, хотя внешне он продолжал казаться хмурым и даже суровым.

Я помолчал тоже. Потом он медленно поднял низко опущенную голову и добавил:

– Вот, Женюша, какие дела были. Не хотели наши люди на чужой земле помирать.

Сказав это, Шолохов снова низко опустил голову.

Чтобы сдержать волнение, дошедшее до крайней степени, я вышел на балкон и, опершись о похолодевшие перила, почувствовал, как окунаюсь в прохладу южной ночи… Постепенно мои нервы стали успокаиваться.

Не помню, сколько тогда прошло времени, только до моего слуха начали долетать обрывки каких-то фраз. Прислушался. Разговор. Бесшумно войдя в комнату, я обнаружил, что Шолохов, видимо, не заметивший моего отсутствия, продолжает о чем-то рассказывать и, как бы дирижируя невидимым оркестром, делает руками округлые движения в воздухе.

Прислушался…

– …Ходил я, ходил вокруг этого проклятого танка и никак не мог отойти от него. Будто беду почуял.

– А где это было? – спросил я, чтобы хоть чуть-чуть уловить нить его, видимо, нового рассказа.

– Ну, я же тебе говорю: на охоте. Все разбрелись. Я один остался. Ходил, ходил, смотрю – фашистский танк. Сгоревший. Весь он аж красный от ржавчины. Ну, я походил вокруг, потом постоял немного и уже хотел было уходить, как вдруг…

Шолохов долго ничего не говорил.

Мне даже показалось, что мысли унесли его куда-то совсем далеко.

– И вдруг вижу, Женюша, родной ты мой, это ведь ужас! Из гусеницы, в засохшем коме земли виднеется спутанная седая прядь женских волос. Меня даже в жар бросило. Рассмотрел. Сантиметров тридцать – сорок длины.

Шолохов показал руками это расстояние.

– Ты понимаешь, – продолжал он, – седая прядь. Коса женская. В гусеницах танка. Что же там произошло? Это просто ужас! Ведь это он, мерзавец, раздавил танком голову матери… Кем же был до войны этот зверь, о чем мечтал, чем думал заняться в жизни? Боже мой!.. Я захотел увидеть лицо той немецкой женщины, что произвела на свет такого мерзавца. И предполагала ли она, кем вырастет ее сын?!

Шолохов опять умолк.

– Ну вот, – как будто бы встрепенулся он, – с тех пор прошло много времени, а случай этот никак не выветривается из моей памяти. Все думаю я над тем, как же все-таки произошло это зверство. Если соображу, может быть, в «Они сражались за Родину» главой вставлю или рассказ напишу.

Незаметно пришло утро. Шолохов отправился, как он выразился, прилечь на часок, а я снова вернулся к своей работе.

Однако прежде, чем взять в руки глину, я стал долго, внимательно, другими глазами смотреть на портрет. И я подумал, что для настоящего, глубокого понимания сущности шолоховского гуманизма и масштабов его поразительной духовной красоты мне, как художнику, минувшая ночь дала больше, чем «Тихий Дон», «Поднятая целина» и даже «Судьба человека», вместе взятые.

Когда работа над этим трудным портретом была окончена, я сообщил об этом Шолохову.

– Тогда давай посмотрим, – сказал он, ухмыляясь в усы.

Встал из-за стола и, обойдя вокруг скульптуры, начал ее внимательно рассматривать, прищуривая то один, то другой глаз и наклоняя голову то на одно плечо, то на другое.

– О чем же он думает? – кивнул Шолохов в сторону портрета.

– О судьбе человека.

– Так, так. Мрачная, значит, она – эта судьба у человека.

– А чему радоваться?

Шолохов помолчал.

– Жизни, – тихо сказал он.

Опять долго длилась пауза.

– Ну ладно, Женюша, а как же насчет нашей с тобой ухмылки?

– Какой ухмылки?

– Как какой? Казачьей.

– Не будет ухмылки.

– Как же так?

– Нечему ухмыляться.

Шолохов так откачнулся, будто его кто-то силой принудил сделать это.

– Но ведь казак не может иначе. Если он даже помирать будет, все равно с ухмылкой в усах.

– Не будет, Михаил Александрович, ухмылки, потому что ухмыляться нечему, – упорствовал я.

– Ну-ну, – сказал он. – Ты художник. Тебе видней.

Через несколько дней Шолохов улетел в Вешенскую. Мы его провожали. Перед самым вылетом, когда кончились прощания и осталось убрать трап, Шолохов появился в дверях самолета и поманил меня пальцем. Я поднялся в машину.

– Женюша, – сказал он тихо, доверительным тоном, – ну как же все-таки без ухмылки?

У него были такие глаза, что описать их невозможно.

– Михаил Александрович, родной, ведь ухмылка будет главой из другой книги.

– Ты думаешь? – спросил он серьезно. – Ну-ну. Может быть, ты по-своему прав. Только, я думаю, было бы правильно поступить так, как это в старину делали казаки на базарах.

– Это как же? – поинтересовался я.

– Да очень просто: грех пополам – и крышка. По рукам ударили, и дело сделано.

– Как-как?

– Господи! Ни тебе, ни мне. Пополам грех: ухмылку, – не в оба уса, а – под один. Ну, понял, наконец?

– Понял. Договорились! Ни вам, ни мне. Пополам грех. Тем более, что ведь это в общем-то мелочи.

– Давай руку, – сказал он весело.

Я подал. Шолохов пожал ее. И потом, когда мы крепко обнялись, он, будто невзначай, обронил прямо мне в ухо:

– А что, Женюша, можно, как говорят люди, увидеть целый мир в капле воды?

– Конечно.

– Тогда запомни: нет мелочей ни в жизни, ни в искусстве.

Вернувшись с аэропорта, я позвонил Ю.А. Жданову[3] и попросил его срочно приехать ко мне в гостиницу.

Когда он вошел, я передал ему буквально весь разговор с Шолоховым по поводу ухмылки.

– Садитесь, – попросил я его, – и следите, чтобы я не испортил.

Собравшись с духом и осторожно приложив палец к левому уголку рта, я тихонько нажал кверху.

Юрий Андреевич схватил меня за руку:

– Не трогайте больше, получилось то, что нужно.

Однажды Шолохов, делая мне надпись на своей книге, закончил ее такими словами: «…от мрачного в твоем творческом видении Шолохова».

Я обиделся. Тогда он засмеялся, отобрал книжку, заключив слово «мрачного» в кавычки, вернул ее обратно.

Теперь всякий раз, когда я смотрю на портрет Шолохова, я испытываю чувство, что неповторимая казачья ухмылка у него затаилась не только в левом уголке рта, но и в левом глазу.

Когда в 1959 году в Ростове-на-Дону была открыта выставка моих работ, мы с Юрием Андреевичем Ждановым, рассматривая экспозицию, остановились у портрета Шолохова. Вспомнив историю с ухмылкой, мы пришли к выводу, что Михаил Александрович был тогда прав…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.