Л. Лазарев Две статьи о Шолохове

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Л. Лазарев

Две статьи о Шолохове

Есть мысль, которую Горький не уставал повторять в течение многих лет. Это мысль о плодотворности обмена культурными ценностями разных народов, о том, что обмен этот способствует взаимопониманию и сближению людей, говорящих на разных языках, а тем самым воспитывает любовь к добру и миру, благородство и человечность. «Мне кажется, – писал Горький, – что литература всего легче и лучше знакомит с народом. Это не есть суждение профессионала, влюбленного в свое дело, – это вывод из многих наблюдений за 40 лет сознательной жизни моей. Вывод этот подтверждается тем, что нигде в западноевропейских странах не переводится так много книг с чужих языков, как у нас в Союзе Советских Республик. Поэтому русский грамотный человек знает о жизни европейских народов несравненно больше, чем эти народы знают и знали о России…»

И сейчас у нас переводится большое количество книг с чужих языков. Но нельзя не заметить и того, что в последние годы в капиталистических странах растет число переводов произведений советских писателей. Интерес к многообразным достижениям советского народа – в области социальной и научной, нравственной и культурной – так велик, что с ним не могут не считаться даже буржуазные издатели. Характерная деталь: в одной из статей, о которых речь пойдет дальше, французский критик Роже Килло выразил недовольство тем, что на французском языке появился «Тихий Дон» и «Они сражались за Родину», причем выразил его следующим образом: «Издательство «Жюллиар» умеет держать нос по ветру – оно весьма вовремя выбросило на рынок «Тихий Дон»…» И в этом брюзгливом «умеет держать нос по ветру» – невольное и недоброжелательное признание того читательского успеха, который сопутствует советской литературе.

Этот успех – и причина того внимания, с которым встречает критика каждую переведенную книгу советского писателя. Но внимание это различного рода. Одни – пусть не всегда и не во всем последовательно – стремятся непредвзято проанализировать свойства и достоинства произведений, понять особенности нашей истории, нашего образа жизни, проникнуть во внутренний мир советского человека. Другие, видя страшную для себя опасность в той правде, которую несет советская литература, стараются во что бы то ни стало дискредитировать книгу, нравственный идеал ее автора, использовать произведение как повод для антисоветской пропаганды. Эти два подхода легко проиллюстрировать, обратившись к статьям французских критиков, разбирающих произведения Шолохова.

Доминик Фернандес выступил в еженедельнике «Экспресс»[1] (15 декабря 1960 года) со статьей, посвященной «Тихому Дону». Автор задался целью многосторонне проанализировать «шедевр советского романа». Он указывает на ту традицию классической русской литературы, которую продолжает Шолохов, отмечая при этом и ее своеобразное, самобытное преломление в романе «Тихий Дон»: «Нет нужды подчеркивать черты, сближающие «Тихий Дон» с «Войной и миром»: многообразие персонажей и событий, воспроизведение частной и общественной жизни, чередование жанровых картин и фресковой живописи, широкая, открытая, без всякой потаенности манера письма. Нужно было бы, впрочем, отметить и различия: более простонародный стиль Шолохова, крестьянскую сочность его метафор, в нем меньше спокойной ясности, чеканка его менее округла – как это и подобает летописцу жестокой гражданской войны». Но пожалуй, в статье Фернандеса самое интересное – не эстетический анализ, которому места уделено немного и который дальше общих характеристик не идет, хотя даже по беглым и общим замечаниям видно, что критик верно угадывает некоторые существенные особенности шолоховского стиля, – самое интересное, как критик, далекий от нас по политическим взглядам, но отнесшийся с доверием к картине революции и гражданской войны, нарисованной большим художником, трактует содержание «Тихого Дона», образ главного героя эпопеи Григория Мелехова. Критик объективен и добросовестен, именно поэтому он оказался на верном пути, выясняя, как роман Шолохова «отражает и символизирует те препятствия, победить которые должна революция». Он видит социальную природу запечатленных в образе Григория Мелехова трагических противоречий, которые и привели к гибели этого недюжинного человека. «По своим личным качествам, – пишет Фернандес, – он возвышается над своей крестьянской средой, но гибнет из-за того, что во зло употребляет свои способности. Но виновен в этом не столько сам Григорий, сколько тот индивидуалистический и анархистский строй, который господствовал в деревне до революции. Здесь не только могут развиться дурные инстинкты… но даже честные и способные люди не находят применения своим силам и растрачивают их попусту. Порочность системы превращает лучших людей в неких Гамлетов, в такой же мере разрываемых внутренними противоречиями, как и несущих с собой разрушение. Вне социализма человек со всей необходимостью превращается в волка для другого человека».

Не во всем можно согласиться с Фернандесом, не все его определения («крестьянская сочность», «роман крестьянский» и т. п.) точны или, во всяком случае, исчерпывающи. Нам кажется более чем странным следующий пассаж в его статье: «Шолохов хотя и не забывает, что он советский писатель… но он со всей мощью защищает свои права художника». Противопоставление здесь по меньшей мере надуманное, навеянное изрядно уже затасканным тезисом враждебной пропаганды, которая пытается выступать в фальшивой роли защитницы свободы творчества советских писателей. Можно только сожалеть, что серьезный критик принимает на веру столь несерьезные утверждения. Правам Шолохова-художника никто и ничто не угрожает. Напомним, что думает по этому поводу сам Шолохов: «О нас, советских писателях, злобствующие враги за рубежом говорят, будто бы пишем мы по указке партии. Дело обстоит несколько иначе: каждый из нас пишет по указке своего сердца, а сердца наши принадлежат партии и родному народу, которым мы служим своим искусством».

Впрочем, эта и некоторые другие ошибки и заблуждения Фернандеса не могут помешать нам по достоинству оценить положительный пафос его статьи, который сформулирован в последнем абзаце: «У Шолохова… нет ни ложной идиллии, ни бесплодного пессимизма, он ясно видит, какие изменения нужно совершить в деревне, чтобы счастье перестало быть там обманом, а нищета фатальной неизбежностью. Политический роман, роман крестьянский, «Тихий Дон» – произведение гармоничное, полное, образцовое».

Совсем другое впечатление производит опубликованная в декабрьской книжке (1960 год) журнала «Прёв»[2] статья Роже Килло «От Шолохова до эпопеи». Это выступление, в котором все – от общих рассуждений о литературе до характеристик шолоховских героев, от «эстетических» оценок до недорого стоящих острот – продиктовано соображениями, далекими от искусства, или, попросту говоря, ненавистью к нашей стране, советскому народу. Килло и не особенно скрывает это. «Любопытство скорее политического, чем литературного характера, толкает нас на поиски в каждом романе признаков эволюции русского мира», – пишет он. И так как, естественно, в «Они сражались за Родину» ему нечем утолить это «любопытство», он с раздраженным разочарованием заявляет, что считает произведение Шолохова «провалом». Впрочем, «любопытство» все равно не дает покоя Килло, и его попытки отыскать во что бы то ни стало «признаки» желанной «эволюции русского мира» становятся просто смешными. Нет, мы ничуть не преувеличиваем, именно смешными.

Критик приводит, например, реплику Лопахина (он многозначительно называет его «шахтером-активистом»), который на шутливый упрек Звягинцева («Господи боже мой, до чего же ты, Петя, сквернословить горазд!») отвечает с издевкой: «Это, браток, кто кого привык чаще вспоминать. У тебя вон за каждым словом – «господи боже мой», а у меня – другая поговорка…» – критик приводит эту последнюю фразу для того, чтобы задать глубокомысленно «разоблачающий» вопрос: «Что это – доказательство религиозного либерализма, машинальное проявление пережитка или свидетельство национального единства, перекрывающего различные традиции?» Или другой пример. Юмористический монолог Лопахина, живо рисующего трудности генеральской жизни, истолкован Килло как «длинный и сочный нагоняй» товарищу, в речах которого прозвучало недовольство начальством. «Отсюда, – делает он еще один «разоблачительный» вывод, – каждый должен понять, что шутить по поводу иерархии дурно». Право же, можно только посочувствовать критику «Прёв», вынужденному столь «сомнительным» материалом удовлетворять свое до такой степени разгоряченное любопытство, что оно явно лишает его чувства юмора.

Если Килло и отмечает как единственное достоинство «Они сражались за Родину» то, что Шолохов пишет о простых солдатах (риторически вопрошая: «Признак ли это новых времен?»), делается это лишь с одной целью – противопоставить Шолохова всей советской литературе военных и послевоенных лет, у которой якобы «в чести» были одни только генералы и офицеры, и таким образом бросить на нее тень. Сколь основательно это делается, можно судить хотя бы по тому, что главы «Они сражались за Родину» начали печататься в «Правде» в мае 1943 года, почти двадцать лет назад. Мы уже не говорим о том, что во многих произведениях («Василий Теркин» А. Твардовского, «В окопах Сталинграда» В. Некрасова, «Звезда» Э. Казакевича, «Алексей Куликов – боец» Б. Горбатова и др.) именно того периода, который Килло намерен представить как пустыню, запечатлен образ советского солдата. Что это, неосведомленность самого критика или, быть может, расчет на неосведомленность читателей?

Из дальнейшего выясняется, что отрицательное отношение критика к книге Шолохова вызвано якобы не просто классовой неприязнью («Пусть нам не говорят, что мы не способны оценить эпопею, если она написана коммунистом»), – оказывается, за этим стоит даже некое теоретическое осмысление «проблем, выдвигаемых военным романом, а говоря шире, любым романом-эпопеей», стоит весьма «своеобразная» концепция героического.

Суть ее в следующем (здесь мы вынуждены прибегнуть к пространной цитате): «Современная техника изгнала героизм с поля боя (исключение можно сделать только для партизанской войны, оставляющей широкие возможности для индивидуальных жертв); в нашем индустриальном, распланированном мире только спорт, альпинизм, всякого рода экспедиции плохо ли, хорошо ли поддерживают эпическое пламя. Последние войны, в особенности война 1914 – 18 гг., депоэтизировали военные приключения. Возьмем ли мы «Огонь», «На Западном фронте без перемен» или даже «Тихий Дон» (том третий), в них нет ничего, кроме эпопеи обычных людей, стремящихся такими же остаться в кровавом поединке с нечеловеческим существованием, обычных людей, погруженных в анонимный бой, в котором самопожертвование сенсирцев, украшенных султанами из перьев и одетых в белые перчатки, представляется трагически смешным и лишенным смысла. Солдатам 1914 года не было неизвестно, почему они сражаются. Но для каждого из них в отдельности война утратила всякий эпический смысл в первую ночь, которую им пришлось встретить в грохоте и вспышках летящих в лицо снарядов и пулеметных очередей; люди ползли по грязи, прыгали из одной ямы в другую, случайно оказывались убитыми или выживали: с героями было покончено».

Здесь правда (действительно, немыслимо говорить о героизме войны 1914 года, но, подчеркнем, именно потому немыслимо, что солдатам были чужды цели этой войны) понадобилась критику для того, чтобы перечеркнуть одну из самых героических страниц нашего века – борьбу против фашизма, борьбу, которая была высочайшим проявлением человеческого духа и «эпический смысл» которой не был заглушен лязгом танковых гусениц, воем бомб и свистом пуль, воспринимался каждым солдатом. Нет, критик не может сказать, что в книге Шолохова страшный быт войны приукрашен, что писатель избегает изображения крови и страданий, смертей и горя. Да это его как раз и не очень-то интересует: он выступает против человеческой самоотверженности и искреннего воодушевления, рожденных высокой целью, он не верит в патриотизм и мужество, иронизирует по поводу благородства и гражданских чувств (все это, мол, уже отжило, старомодно, в духе, как он выражается, «лучших римских традиций»).

«Шолохов, – пишет Килло, – прикидывается, что он не делает из своих персонажей героев, но на самом деле он отнюдь не отказался от героизации. Только поверхностному взгляду кажется, что он отверг приукрашивание… В действительности народная сочность языка его персонажей, их шутки или их ворчание плохо скрывают героическую сталь, из которой они созданы… Героизм распускается пышным цветом к концу книги… Здесь же, хотя словарь, костюм или то, что от него остается, лица – обещают нам, что речь пойдет о людях, выступают все же полубоги, вырубленные одним резцом, несгибаемые в едином порыве, как победитель на памятнике в Трептове. Шолохов не смог на этот раз освободиться от наважденья «нового человека», продукта строя и предвосхищенья победы, выплавленного в «социалистическом тигле».

Критик «Прёв» пытается опереться на творчество писателей «потерянного поколения», чтобы его презрение к героическому, неприязнь к «новому человеку» имели хоть какую-то литературную почву. Но тщетно, так как и здесь он грубо попирает истину; аргументация его не выдерживает критики. В самом деле, писатели, о которых он говорит, боролись своими книгами против любой поэтизации Первой мировой войны, войны несправедливой, захватнические цели которой начисто лишали ее какого-либо героического ореола. «Первый же артиллерийский обстрел, – писал об этом Ремарк, – раскрыл перед нами наше заблуждение, и под этим огнем рухнуло то мировоззрение, которое они нам прививали». Лучшие из писателей «потерянного поколения», яростно выступив против кровавой империалистической бойни, против шовинистической сивухи и поэтизации милитаризма, вовсе не ставили затем, отходя от материала Первой мировой войны, под сомнение героическое вообще.

Килло ссылается на Ремарка, но автор «На Западном фронте без перемен» очень высоко ставит мужество антифашистов, видит в них подлинных героев, хотя и считает, что бороться следует в одиночку.

Килло ссылается на Сент-Экзюпери. Писатель, чье творчество пронизано удивительной поэзией мужества и человечности, в прошлом отважный летчик, вновь в годы сражений с фашизмом взявший в руки штурвал самолета и павший смертью храбрых в бою, – и он, оказывается, стыдился говорить о человеческом величии, потому что, как объясняет Килло, считал, что самое большее, на что способны люди, – это «бороться за свою жизнь, как не может бороться ни одно животное».

Килло ссылается, наконец, даже на «Огонь» Барбюса, хотя по мировосприятию Барбюс стоит ближе к Шолохову, чем к писателям «потерянного поколения». Но здесь французским читателям ничего не стоит проверить добросовестность его аргументации. Нужно только открыть последнюю, итоговую главу книги Барбюса, в которой писатель провидит рождение нового героизма:

«– Значит, после войны придется еще воевать?

– Да, может быть…

– А ты хочешь еще драться?

– Да, потому что я больше не хочу войны, – ворчит кто-то.

– И придется драться, может быть, не с иностранцами.

– Да, может быть…

…Эти люди из народа провидят еще неведомую им Революцию, превосходящую все прежние; они сами являются ее источником…»

И чтобы кончить разговор о критике журнала «Прёв», которому так не по душе героический пафос антифашистской войны, приведем слова еще одного писателя «потерянного поколения», пожалуй, самого крупного. Приведем слова Хемингуэя из произнесенной им в 1937 году на II Конгрессе американских писателей речи, которая была посвящена разыгравшейся в Испании трагедии и называлась «Писатель и война». Нам кажется, что слова эти можно отнести и к статье «От Шолохова до эпопеи».

«Когда люди борются за освобождение своей родины от иностранных захватчиков… – говорил Хемингуэй, – и ты знаешь, как на них напали и как они боролись, вначале почти без оружия, то, глядя на их жизнь, и борьбу, и смерть, начинаешь понимать, что есть вещи и хуже войны. Трусость хуже, предательство хуже, эгоизм хуже».

Мы остановились лишь на двух статьях французских критиков, посвященных творчеству Шолохова. Но и в них отчетливо выступают те два подхода к произведениям советской литературы, о которых говорилось в начале этого обзора.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.