Томление (Екатерина Лопатина)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Томление

(Екатерина Лопатина)

Вера Николаевна Муромцева-Бунина:

В редакции «Нового Слова» Иван Алексеевич познакомился с молодой писательницей, сестрой профессора философии Льва Михайловича Лопатина, писавшей под псевдонимом К. Ельцова. ‹…›

Оригинальная, и не потому, что хотела оригинальничать, а потому, что иной не могла быть, она — единственная в своем роде, такой второй я не встречала.

В те годы худая, просто причесанная, с вдумчивыми серо-синими большими глазами на приятном лице, она своей ныряющей походкой гуляла по Царицыну, дачному месту под Москвой, в перчатках, с тросточкой и в канотье, — дачницы обычно не носили шляп. Очень беспомощная в жизни, говорившая чудесным русским языком, она могла рассказывать или спорить часами, без конца. Хорошая наездница, в длинной синей амазонке, в мужской шляпе с вуалью, в седле она казалась на фоне царицынского леса амазонкой с картины французского художника конца девятнадцатого века. Была охотницей, на охоту отправлялась с легавой, большею частью с золотистым сеттером.

Ей было в ту пору за тридцать, она на пять лет старше Ивана Алексеевича. Я понимаю, что он остановил на ней свое внимание. Между ними завязалась дружба. Она пригласила его бывать у них в Москве. Они жили в собственном старинном особняке, на углу Гагаринского переулка. ‹…›

Иван Алексеевич определял свои чувства к Катерине Михайловне романтическими, как к девушке из старинного дворянского гнезда, очень чистой, но несколько истеричной.

— Подумай, — рассказывал он, — зайдем в «Прагу», а она начинает говорить: «Нет, не могу есть в ресторанах, с тарелок и пить из фужеров, из которых ели и пили другие…» Если бы я на ней женился, я или убил бы ее или повесился, — смеясь говорил он, — а человек она все же замечательный.

А она рассказывала:

— Бывало, идем по Арбату, он в высоких ботиках, в потрепанном пальто с барашковым воротником, в высокой барашковой шапке и говорит: «Вот вы все смеетесь, не верите, а вот увидите, я буду знаменит на весь мир!» Какой смешной, думала я… [35, 169–170]

Екатерина Михайловна Лопатина (1865–1935), писательница, общественная деятельница. Из дневника:

22 февраля 1898 г. Петербург. Весь день мы почти не расставались… То провожал меня в «Сын Отечества», то отвозил еще куда-нибудь, поправлял оттиски моего романа, и раз я была у него в номере на Пушкинской. Понемногу все стали замечать, намекать на его любовь… Вечером он ждал меня в Союзе писателей. Я никогда этого вечера не забуду. Никогда, кажется, я его таким не видала. Так был бледен, грустен, мил. Так мы тихо, грустно и хорошо говорили ‹…›. Из Союза он пошел за мной, провожать меня. Как я помню эту ночь. Шел снег, что-то вроде метели… Наконец, уже на Садовой, мы заговорили, и все было сказано. Мне вдруг стало легко говорить с ним. Мы пешком дошли до Мастерской, и было так грустно. Я сказала ему, что боюсь его увлечения, его измученного лица и странного поведения, иначе не стала бы говорить; что я не могу пойти за ним теперь, не чувствую силы, не люблю его настолько. Он говорил о том, как никогда и не ждал этого, как во мне он видит весь свет своей несчастной жизни; он не боялся этого, потому что ему нечего терять, ему уже давно дышать нечем; без меня у него тоска невыносимая, но это не какая-нибудь обыкновенная влюбленность, которую легко остановить, а трезвое, настоящее чувство, очень сложное, и расстаться со мною ему невыносимо уже теперь…

Вечером он пришел на вокзал, бледный, даже желтый, и сказал мне, что, вероятно, уедет в понедельник в Нормандию. И тут же говорил, что поправит и пришлет мне с поправками весь мой роман… [6, 65]

Иван Алексеевич Бунин. Из письма Е. М. Лопатиной. 11 апреля 1898 г.:

Многое, о чем мне хочется говорить Вам, многое, что есть в моей душе, — для Вас или чуждо, или ненужно, или просто скучно, или, наконец, так не соответствует Вашему настроению, что неделикатно и неловко с моей стороны говорить Вам об этом. Но ведь для таких предположений есть основания, и если я преувеличиваю ‹то, что угнетает меня› вообще, то не преувеличиваю в некоторых частностях. В мое чувство к Вам входит, напр., и чувство страсти. Прямо говорю Вам это, потому что не дал Вам повода не уважать меня в этом отношении, потому что Вы знаете, что я не посмел бы говорить Вам об этом, если бы это чувство не было так чисто, не граничило бы с самым чистым чувством пред красотою и женственностью в лучшем смысле этого слова. ‹…› Помимо этой любви у меня еще много нежности к Вам, которая увеличивается в те моменты, когда что-нибудь другое особенно трогает меня, как, например, в тот день, когда было Ваше рождение… когда Вы были в своем милом, девичьем белом платье, когда я так любовался Вами и так тянуло меня к Вам. ‹…› Меня подавляет именно то, за отсутствие чего Вы упрекаете меня, — горячее желание быть Вашим другом, близким Вам человеком, а мне все чудится, что я для Вас только милый и хороший знакомый, с которым у Вас много общих интересов, но который… не хочет и не может понимать главного, что составляет суть Вашей жизни. Вы так сдержанны и так замкнуто живете своей внутренней жизнью, что я каждую минуту боюсь быть навязчивым и ненужным, даже в то время, когда какое-нибудь высокое настроение раскрывает душу, как, например, в светлую ночь, когда я отдал бы Бог знает что за то, чтобы вдруг увидать Вас возле себя, увидать вашу обрадованную улыбку и внезапно почувствовать близость бесконечно дорогого человека, которая наполняет душу радостью умереть за него, сделать все, только бы он был счастлив. Меня подавляет и Ваше грустное отношение к жизни ‹…› и, наконец, Ваша жизнь. Мне невыносимо думать, в каких тисках, без радости и деятельности, проходит Ваша молодость, что Вас ждет, может быть, угнетенная покорность судьбе, а потом — одинокая старость [18, 251–252].

Иван Алексеевич Бунин. Из письма Е. М. Лопатиной. 16 июня 1898 г.:

Прощайте, милая и дорогая моя, радость и скорбь моей жизни, незабвенный и мучительно родной друг! Страшную ночь переживаю я — невыразимо страшную в безвыходном страдании. ‹…› Помню эти горькие и безумные два дня в Петербурге без Вас. Но тогда я был безумно несчастлив и счастлив во всякое время. Тогда мне казалось, что хоть ценою жизни я могу взять Вашу любовь, ждал чего-то всем существом своим и заплакал от несказанной радости, разорвавши Ваше письмо. Ох, если бы знали, каким счастьем захватило мне душу это внезапное прикосновение Вашей близости, ваши незабвенные и изумительные по выражению чувства слова: «Мне грустно, я хочу Вас видеть и хочу, чтобы Вы знали это…» О, Катерина Михайловна, — не забуду я этого до гробовой доски ‹…›. И образок Ваш. Вы благословили меня и знайте, что уже не было для меня ничего в ту минуту в жизни. Все страдания мои, все злобы и порывы моей души преклонились в то мгновение и если бы было это в час вечной разлуки со всем, что дорого и радостно было мне на замле, в час последнего прощания с Вами, я бы в неизреченной и тихой радости закрыл глаза под Вашим последним благословением меня в этом мире на новую и великую жизнь за его пределами. И клянусь я — горько утешит меня то, что, когда я буду в могиле, на груди моей будет Ваш образок [18].

Галина Николаевна Кузнецова. Из дневника:

5 июня 1931. В. Н. [Бунина. — Сост.) сказала, что Катерина Михайловна (Лопатина) днем рассказывала ей о том, как И. А. когда-то был в нее влюблен и каким он был. И. А. рассказал:

— Мне тогда шел двадцать шестой год, но, конечно, в сущности мне было двадцать. Однако Катерина Михайловна вовсе не была «взрослей» меня, хотя ей было 32–33 года и выросла она в городе. Она была худая, болезненная, истерическая девушка, некрасивая, с типическим для истерички звуком проглатыванья — м-гу! — звуком, которого я не мог слышать. Правда, в ней было что-то чрезвычайно милое, кроме того, она занималась литературой и любила ее страстно. Чрезвычайно глупо думать, что она могла быть развитей меня оттого, что в их доме бывал Вл. Соловьев. В сущности, знала она очень мало, «умные» разговоры едва долетали до ее ушей, а занята она была исключительно собой. Следовало бы как-нибудь серьезно на досуге подумать о том, как это могло случиться, что я влюбился в нее. Обычно при влюбленности, даже при маленькой, что-нибудь нравится: приятен бывает локоть, нога. У меня же не было ни малейшего чувства к ней, как к женщине. Мне нравился переулок, дом, где они жили, приятно было бывать в доме. Но это было не то, что влюбляются в дом оттого, что в нем живет любимая девушка, как это часто бывает, а наоборот. Она мне нравилась потому, что нравился дом… Кто я был тогда? У меня ничего не было, кроме нескольких рассказов и стихов. Конечно, я должен был казаться ей мальчиком, но на самом деле вовсе им не был, хотя в некоторых отношениях был легкомыслен до того, и были во мне черты такие, что не будь я именно тем, что есть, то эти черты могли бы считаться идиотическими. С таким легкомыслием я и сказал ей однажды, когда она плакалась мне на свою любовь к Х: «Выходите за меня замуж…» Она расхохоталась: «Да как же это выходить замуж… Да ведь это можно только тогда, если за человека голову на плаху можно положить…» Эту фразу очень отчетливо помню. А роман ее с Х. был очень странный и болезненный. Он был похож на Достоевского, только красивей.

В. Н.: Все-таки она думала, что И. А. больше в нее влюблен. Она была очень задета его женитьбой через два месяца после предложения ей. Ведь это было в июне, а в сентябре он женился.

И. А.: Да, и тоже был поступок идиотский. Поехал в Одессу и ни с того ни с сего женился. А о Катерине Михайловне думал потом с ужасом: что бы я с ней делал? Куда бы я ее взял?

Он еще рассказал между прочим, что когда Катерина Михайловна смеялась над ним, он как-то сказал ей: «Вот увидите — я буду известен не только на всю Россию, но и на всю Европу!» [28, 217–218]

Иван Алексеевич Бунин. Из дневника:

25.1.44. Вдруг вспомнил Гагаринск. переулок, свою молодость, выдуманную влюбленность в Лоп[атину], — которая лежит теперь почему-то (в 5 километрах от меня) в могиле в какой-то Валбоне. Это-ли не дико! [55, 369]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.