Донжуан
Донжуан
Серж Лифарь. Из письма А. К. Бабореко:
«Ухажор» И. А. был страстный. Любил нравиться, «соблазнять», «ловеласничал» [5, 141].
Александр Васильевич Бахрах:
Я никогда не замечал, чтобы он завидовал чужой славе (говорил, что некогда сам славой «объелся»), деньгам (были и они у него), физическим данным, но рассказы о чужих успехах у женщин неизменно его будоражили и как-то угнетали. Он хотел, чтобы его считали донжуаном, и иной раз любил пространно повествовать о своих былых похождениях. Впрочем, должен отметить, что в этой области полет его фантазии был довольно ограничен [8, 185].
Зинаида Алексеевна Шаховская:
Как и все большие русские писатели, Бунин был целомудрен, о половых извращениях как-то даже как будто и не подозревал. Не было в нем ни сладострастного сюсюканья плохих писателей, ни незадумчивой веселости французских галантных авторов, ни полнокровной жизнерадостности Рабле, ни извращенности современников [57, 214].
Александр Васильевич Бахрах:
Когда он начинает ругаться или говорить слишком откровенно о вещах, о которых принято молчать (а это он очень любит), Вера Николаевна с болью в сердце замечает:
— Ян, около тебя точно бес какой-то стоит. Не греши.
— Ну положим, что же в том, что я говорю, греховного? Ведь я говорю о самой прекрасной вещи в мире. Только ради нее и стоит родиться. Не могу же я всегда рассуждать на богословские темы или писать рассказы о молодых священниках, как тебе теперь нравится. В любви, любовном акте есть что-то божественное, таинственное и жуткое, а мы не ценим. Надо дожить до моих лет, чтобы до конца ощутить всю несказанную мистическую прелесть любви. Описать это словами невозможно. Это непередаваемо. Главное ведь всегда ускользает. Сколько я ни пробовал — не получается или получается около, где-то рядом, но сути словами не поймать, на крючок не нацепить. Да это не я один — этого еще никто не выразил и не выразит [8, 110].
Ирина Владимировна Одоевцева:
— Я почти с самого детства, как только стал сознательно читать и понимать, очень много думал о героях и героинях романов. О героинях больше, чем о героях, и это меня удивляло. Женщины были мне как-то ближе, понятнее, их образы для меня полнее воплощались. Они как будто жили перед моими глазами, и я не только сочувствовал их горестям и радостям, но и соучаствовал в их жизни. Я влюблялся в героинь романов. Они снились мне. Даже днем иногда я чувствовал их присутствие. Сижу, бывало, за столом у себя и зубрю немецкие вокабулы ‹…› и вдруг чувствую, что кто-то стоит за моей спиной, наклоняется надо мной, кладет мне руку на плечо и легкая душистая прядь волос касается моей щеки. Я оглядывался — никого. Комната пуста, и дверь плотно закрыта — меня охватывает такая тоска. Такое одиночество. Хоть о стенку головой.
Он вздыхает и, помолчав, продолжает:
— Да, все эти женщины и девушки из романов, в которых я поочередно был фантастически влюблен, играли большую роль в моем тогдашнем диком одиночестве. Я жалел, что мне никогда не придется встретиться с ними. Как я жалел, да еще и сейчас жалею, что никогда не встречался с Анночкой.
— С Анночкой? — удивленно переспрашиваю я. — С какой Анночкой?
— С Анной Карениной, конечно. Для меня не существует более пленительного женского образа. Я никогда не мог и теперь еще не могу без волнения вспоминать о ней. И о моей влюбленности в нее.
— А Наташа Ростова? Для меня Наташа…
Но он не дает мне договорить.
— Ну уж нет, простите. Никакого сравнения между ними быть не может. В начале Наташа, конечно, прелестна и обаятельна. Но ведь вся эта прелесть, все это обаяние превращается в родильную машину. В конце Наташа просто отвратительна. Неряшливая, простоволосая, в капоте, с засранной пеленкой в руках. И вечно или беременная, или кормящая грудью очередного новорожденного. Мне беременность и все, что с нею связано, всегда внушали отвращение. Не понимаю, как можно восхищаться женщиной, которая «ступает непроворно, неся сосуд нерукотворный, в который небо снизошло» — как выразился Брюсов. Страсть Толстого к детопроизводству — ведь у него самого было семнадцать детей — я никак, несмотря на все мое преклонение перед ним, понять не могу. Во мне она вызывает только брезгливость. Как, впрочем, я уверен, в большинстве мужчин. А вот женщины, те действительно часто одержимы ею [37, 281–282].
Александр Васильевич Бахрах:
— Иван Алексеевич, вы никогда не пробовали составить свой донжуанский список?
— Увы. Это уже дело далекого прошлого, но мысль отменная. Если найдется у меня свободное время, обязательно примусь за его составление. Только теперь уже многих имен не помню… Но ваш «бестактный» вопрос пробудил во мне целый рой воспоминаний… Какое золотое время — молодость! Сколько бывает тогда побед, сколько встречается на пути прекрасных и пленительных женщин. Жизнь быстро уходит, и мы вовремя не умеем ничего ценить как следует. Начинаем ценить, когда все уже позади, когда уже поздно. ‹…›
Нет, мне легче было бы составить не донжуанский список, а список утерянных возможностей. Он, вероятно, был бы много длиннее! [8, 90–91]
Зинаида Алексеевна Шаховская:
Репутацию свою Дон Жуана Бунин всячески поддерживал, и нет сомнения, что женщин он любил со всей страстностью своей натуры (но Дон Жуан женщин-то не любил). Мне почему-то в донжуанство его не верилось, и легкое его «притрепыванье», типично русское, принималось мною за некую игру, дань вежливости. Все это было скромно, несколько провинциально и даже юношески — так молодость пробует свои силы, а старость хочет показать, что в ней задержалась юность. Думаю, что всерьез принимали ухаживания Ивана Алексеевича только милые, доверчивые и не очень искушенные вниманием знаменитости (иностранных увлечений у него как будто не было) [57, 207].
Александр Васильевич Бахрах:
На Монпарнасе он старался ‹…› ухаживать за молодыми (и средних лет!) поэтессами, которые каждое его слово готовы были принять за чистую монету и уже мысленно скакать с ним в Венецию, в силу давней традиции безответственно упоминаемую им для того, чтобы возбудить к себе больше интереса. Благо Венеция в те годы из-за трудности путешествий и всяких виз была «за семью морями», а зато совсем поблизости была русская забегаловка, и туда за полночь он любил повести очередную Джульетту и опрокинуть в ее компании рюмку-другую водки с горячим пирожком [8, 22].
Василий Семенович Яновский:
Бунин интересовался сексуальной жизнью Монпарнаса; в этом смысле он был вполне западным человеком — без содроганий, проповедей и раскаяния. Впрочем, свободу женщин он считал уместным ограничить, что сердило почему-то поэта Ставрова [59, 314].
Александр Васильевич Бахрах:
Во время одной из наших вечерних прогулок Бунин, усевшись на свой «любимый» пень, стал повествовать о своих былых любовных победах, признаваясь, что в юношеские годы в отцовской усадьбе, несмотря на разорение, он все еще почитался «барчуком» и это открывало ему многие двери, но тогда по неопытности он инициативу проявлять не умел. А потом, когда его известность начала расти и, по его словам, женщины льнули к нему, он неизменно проявлял робость и страшился осложнений. Кстати, он утверждал, что в женщине его необычайно привлекают дефекты речи — картавость, неправильное произношение какой-нибудь буквы делают для него женщину неотразимой!
А однажды после долгого разговора о том о сем он довольно неожиданно, как бы ставя на них ударение, процитировал слова Байрона, сказавшего, что «часто бывает легче умереть за женщину, чем жить с ней». Было вполне очевидно, что эту фразу он где-то случайно прочитал, однако почему-то эти по-байроновски парадоксальные слова его, не терпевшего парадоксов, взволновали, и в его интонациях можно было ощутить подлинно трагический оттенок [8, 74].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.