VII
VII
Анастасия Попова, закрываясь от солнца ладонью, смотрела, как приближается верхом Михаил, на его лихую, перенятую от служилых казаков посадку, чуть кривоватую, боком, с правой рукой, брошенной поперек седла. Она его заметила еще издали, возвращаясь из школы, где учительствовала уже третий год. Не доезжая метра до Насти, Михаил щегольски осадил коня, легко спрыгнул на землю. Серого, одноглазого строевого жеребца донской породы, он купил недорого на ярмарке в Каргинской у одного сальского казака.
— Ну, здравствуй! — сказал Михаил, глаза которого особенно живо блестели на запыленном лице (к тому времени они уже перешли с Настей на «ты»).
— Здравствуй, — тихо ответила Настя, кинув осторожные взгляды по сторонам.
Они пошли рядом — девушка своей легкой походкой чуть впереди, а Михаил за ней, ведя в поводу норовисто задирающего морду Серого. Здесь, на хуторе близ Ясеновки, Михаил снимал комнату для встреч с Настей — как когда-то его отец для встреч с Анастасией Даниловной.
— Как жена, дочка? — улыбаясь одними глазами, спрашивала Настя.
— Живы, слава Богу. Дочка растет. Недавно дал ей палец, она его — хвать всей горстью и держит так крепко, не отпускает! И улыбается во весь рот!
Настя едва заметно вздохнула. На лице ее мелькнуло что-то похожее на ревнивое выражение. У ворот куреня, где Михаил снимал комнату, Настя остановилась.
— Ты бы не приезжал вот так, среди бела дня, — нерешительно заметила она. — Людям здесь только дай повод посудачить, кто к помещичьей дочке приезжает.
— Если мы вот так и будем стоять у ворот, у них еще больше появится поводов, — улыбнулся Михаил.
Настя, еще раз коротко оглядевшись по сторонам, открыла ворота. Серый, почуяв жилье, а стало быть, корм, пошел веселей. Михаил привязал его, ослабил подпруги, насыпал из переметной сумы в торбу овса, повесил ее Серому на морду. Поить он его не стал, так как напоил уже вдоволь в ясеновском пруду. Вышла на крылечко хозяйка, подруга бабки Михаила.
— Здорово, тетка Анисья, — приветствовал ее Михаил. — Я тебе подарок привез.
Подарком был купленный в Москве платок диковинной расцветки (своеобразная плата за молчание) да книжка «Лазоревая степь».
— Спаси Христос, — благодарила старуха. Книгу она, не сильная в грамоте, сразу же засунула, на потеху Михаилу, за божницу, где, вероятно, было суждено лежать ей до самой ее смерти, а платок бережно положила на буфет и искоса поглядывала на него в ожидании, когда Михаил с Настей уйдут к себе в горницу, а она, как молодуха, будет крутиться в обнове перед вмазанным в печку зеркальцем.
Настю ждала обнова посолидней: короткое, до колен, платье без рукавов и талии — вроде того, что видел Михаил на Лиле Брик, и тонкие, почти прозрачные чулки из светлого шелка.
— Неужели теперь такое носят в Москве? — удивленно сказала Настя, разглядывая лежащее на кровати платье. — Чересчур смело… Так вот какое тебе платье виделось, когда ты писал мне года три назад: «Буду целовать края Вашей одежды»! — смеясь, воскликнула она.
Михаил покраснел. Не то чтобы он стыдился тогдашних своих чувств, но своим напоминанием о том давнишнем, написанном до женитьбы на Марусе письме Настя заставила его почувствовать громадную разницу в стиле, существовавшую между ним, еще только ступившим на писательскую стезю, и нынешним Михаилом Шолоховым, «автором книг».
— Совсем я отошла от моды, — грустно молвила Настя, распялив на пальцах платье и прикладывая его к груди. — Девочкой, до революции, даже живя здесь, я все знала о последних новинках. Кто бы мог подумать, что теперь о них сообщать мне будешь ты. Спасибо, Мишенька, — она, как жена, поцеловала его в щеку.
— А вот еще новинка, — Михаил протянул ей «Лазоревую степь». — Здесь несколько вещей, которые ты еще не читала. Между прочим, тираж — пять тысяч экземпляров.
Настя раскрыла смачно хрустнувшую книжку, прочитала на первой странице: «Анастасии, имя которой переводится с греческого как «Воскресшая». Помнишь ли ты одно утро в лазоревой степи? Прими и не суди строго. Твой Михаил».
— Помню ли я то утро… — Она обняла его. — Ах, Миша, почему ты так мало пишешь о любви? Надоела эта кровь, бедняки, кулаки…
— Пусть о любви сочиняют те, кто ее не имеет, — сказал Михаил, мягко привлекая Настю к себе…
Прошел час. Михаила охватила легкая дрема. Сонно звенели под потолком мухи. Ветерок трепал белую оконную занавеску. Косой луч, то и дело пробивавшийся в комнату, вдруг выхватывал из небытия жизнь миллионов пляшущих пылинок. Настя, опершись на голый блестящий локоть, приглаживала рыжеваторусые вихры Михаила.
— Признаюсь, я глупо сделала, что не вышла за тебя замуж тогда… лет пять назад. Мне показалось диким выходить за мальчика… хотя и кое в чем преуспевшего, — добавила она с лукавой усмешкой. — Я поступила, как было принято в нашем кругу, где выходят не за бедных юношей, а за преуспевающих мужчин. Но едва ли мне стоило слепо следовать обычаям своего круга, когда вся привычная жизнь перевернулась. В такие времена женщинам приходится рисковать, делая выбор. Я не поверила в тебя, а зря. Была бы сейчас женой писателя, которого восторженно хвалит сам Серафимович. Кстати, мне говорили, что он состоит с нами в дальнем родстве.
Михаил неопределенно хмыкнул.
— Вот я и повинилась перед тобой, — помолчав, продолжала Настя, плавным движением рук отбрасывая назад льняные волосы, от чего высоко поднялись ее белые груди с выпуклыми земляничными сосками. — Хотя нет… — она потупила глаза, — не во всем. Ты разбудил во мне чувственность и уехал. Как мне было жить? У меня были мужчины, когда ты жил в Москве. Но ведь и ты вскоре женился. Теперь, когда я тебе во всем призналась, ответь мне: если ты любил меня, то почему же ты не боролся за то, чтобы я стала твоей женой? Или для этого любовь твоя была недостаточно сильна?
Михаил пожал плечами.
— Не знаю, как вы себе это представляете — бороться. Выкрасть тебя, что ли, следовало, как абреки? Или ходить канючить под окнами: «Выходи за меня! Выходи за меня!»? Ты высмеяла меня тогда, а представляешь ли, что это такое для шестнадцатилетнего парня? Ты сказала, что я никто — и я поехал становиться кем-то…
— Но это не так! — Анастасия выпрямилась, глаза ее незнакомо сверкнули.
Михаил с некоторым удивлением смотрел на нее: никогда он не видел Настю, неизменно ровную, чуть насмешливую в общении, такой.
— Ты при этом оскорбительно быстро женился! И, как говорят, выгодно — на дочери станичного атамана.
Михаил нащупал на стуле папиросы, закурил. «Все женщины одинаковы, — подумал он. — Мне казалось: Настя особенная, не устраивает сцен, а вот поди ж ты…»
— «Говорят»… — усмехнулся он. — У нас на Дону бабы говорят, что луна скоро на землю упадет. Громославский такой же атаман, как твой батюшка — помещик. Теперь выгодно жениться не на дочках панов или атаманов, а на дочках партсекретарей. Маруся полюбила меня — и полюбила такого, каким я был, а не такого, каким бы я мог стать. Да ты и сама это, судя по твоим словам, понимаешь. Почему так быстро женился? Здесь, на Дону, молодому казаку можно долго не жениться, бегать по жалмеркам. А начинающему писателю не до гульбищ: он должен цепями себя приковать к столу, чтобы что-то получилось. Как же ему без жены?
— И только-то? Значит, женился ты по необходимости, а любишь меня?
Михаил покосился на нее. «Начинается!» Он ценил свои отношения с Настей за то, что раньше они никогда не задавали друг другу подобных вопросов.
— Нет, я люблю Марусю, — наконец сказал он. — Но тебя я полюбил раньше и… не смог забыть.
— Мне очень важно знать, — Настя накинула себе на плечи простыню и, придерживая ее на груди, села рядом, поджав под себя ноги. — Если бы пришлось выбирать между мной и женой, кого бы ты выбрал? — Она испытующе смотрела ему в глаза.
— Жену и ребенка я оставить не могу, — не раздумывая, бухнул Михаил.
— Спасибо за откровенность. — Она опустила длинные ресницы. — Все эти два года, что мы встречаемся украдкой, я находилась на унизительном положении твоей любовницы только потому, что знала за собой ту давнюю вину, когда опрометчиво отказала тебе. Если бы ты знал, как мучительно мне вспоминать те холодные слова, то, вероятно, твоя обида бы уменьшилась.
— Никакой обиды я на тебя не держу. Что, ты обязана была за меня выходить?
— Значит, я добилась своего, — с неуловимой горечью в голосе сказала она. — Ты простил меня, и мы ничего друг другу больше не должны. Но мы в неравном положении. У тебя есть семья, дом. У меня нет ничего. Ты должен знать, что сегодня последняя наша встреча. Я выхожу замуж.
Михаил крякнул, в сердцах загасил папиросу, так что искры полетели.
— Плохая примета была это платье! — воскликнул он. — Не в добрый час я его купил!
— Вот как?.. — холодно удивилась Настя. — Вы жалеете, что потратились на подарок? — вдруг перешла на «вы» она. — Так не извольте беспокоиться, оно ваше: мне, будучи чужой невестой, брать его от вас нельзя.
— Да при чем тут «потратился»? — досадливо махнул рукой Михаил. — Похожее платье я видел на этой злосчастной Лиле Брик, которая веревки вьет из поэта Маяковского! Она сама по себе дурная примета, из тех баб, про которых говорят: порчу наводит. Ну, вспомни: «Вошла ты, резкая, как «нате», муча перчатки замш, сказала: «Знаете, я выхожу замуж»». Так оно и вышло, будь она неладна! Хотел выщелкнуться перед тобой, что, дескать, моды знаю… Выщелкнулся…
Настя молчала. На глаза ее навернулись слезы.
— Что же мне делать? — наконец с грустью молвила она. — Мне тяжело, одиноко, и если бы ты сегодня протянул мне руку, сказал: «Она твоя», с этим замужеством было бы покончено навсегда… А так… Что же мне, всю жизнь встречаться с тобой тайком? Потом ты меня разлюбишь или вернешься совсем к жене, а я? Куда деваться мне? Разве я не достойна нормальной жизни, семьи?
— Да нет, ты все правильно решила, — нехотя сказал Михаил. — Только вот смириться с этим сразу трудно. Ты хоть его любишь?
— Люблю я одного тебя. — Настя прижала мокрое от слез лицо к плечу Михаила. — Не было у меня с другими мужчинами той лазоревой степи… Но что же любовь? Она, оказывается, сама по себе, а жизнь сама по себе.
— «А я другому отдана и буду век ему верна», — со злостью процитировал Михаил. — Кто он, кстати, такой? — с некоторым запозданием спросил он.
Настя вытерла слезы краем простыни, улыбнулась.
— Да как и в «Онегине» — офицер, точнее, красный командир. Он уже немолод, но выглядит еще неплохо.
— Красный команди-ир? — Лицо Михаила вытянулось. — Это что же, из старых офицеров командир или, может быть, из новых, коммунист?
— Из новых, коммунист, — кивнула Настя.
Михаил вскочил и, не обращая внимания, что был в чем мать родила, забегал по горнице.
— Коммунист? Это теперь мода у них такая — жениться на дворянках? Как же так? Ты — и коммунист?..
— Что же тут странного? Именно такой человек и сможет обеспечить достойную жизнь мне и моим детям. Бабушка учила меня, что главное в жизни женщины — благополучие ее семьи, и наказывала воспитывать моих детей в этом же духе. «Дворянам не следует плодить нищих», — говорила она. Насколько я знаю, других дворянских девушек учили тому же. В прежние времена я бы, конечно, вышла за настоящего офицера, дворянина, а теперь… Теперь, очевидно, дворяне — это коммунисты с положением.
— Так-так. — Михаил наконец сел на стул, сложив руки на коленях. — И ты полагаешь, что твой партийный командир воспитывался на тех же самых началах, что и ты? Дом, семья, дети? У них жена — товарищ, попутчица. Или — непопутчица, как говорит муж Лили Брик. Они знаешь, сколько раз бывают женаты? И никто их за это не упрекает — теперь разрешено жениться сколько влезет. Почему ты решила, что такой не оставит тебя у разбитого корыта? Почему ты упрямо не хочешь выйти за какого-нибудь хорошего парня, своего сверстника? Твоя бабушка с ее наукой — она сделала счастливым твоего отца?.. — Он запнулся, сообразив, что коснулся темы, запретной в их отношениях. Потерев лоб, чтобы скрыть смущение, он продолжал: — Теперь тебе тяжело, а в замужестве ты можешь оказаться просто несчастна! Ну, представь: ты просыпаешься, молодая, свежая, красивая, а рядом сопит стареющий человек — с дурным запахом изо рта, морщинами, мешочками, животиком…
По лицу Насти пробежала судорога. Она поджала губы, взгляд ее стал твердым.
— Вы это оставьте для своих будущих сочинений, — тихо, но внятно сказала она. — К чему вы это говорите? Если бы вы хотели меня пожалеть, то, я думаю, нашли бы способ получше. Если же вы его не нашли, то не нужно причинять мне боль. А теперь, пожалуйста, отвернитесь, я хочу одеться.
Больше они друг другу ничего не сказали. Настя торопливо, путаясь в крючках, оделась, всеми силами сдерживая подступающие рыдания, и, оставив даже не примеренное платье на спинке стула, а книжку на столе, широким, рвущим юбку шагом пошла к двери. Михаил схватил ее за руку, развернул к себе и крепко обнял. Она, с исказившимся от горя лицом, вырвалась, с неожиданной силой оттолкнув его ладонями, и уже бегом бросилась из хаты.
Михаил посидел, пригорюнившись, у окна, покурил, потом оделся, вышел, расплатился с хозяйкой, отвязал Серого и, гикнув, поскакал наметом.
Вскоре хутор, где пришла к нему первая любовь, остался позади. В низинах скрипуче кричали коростели. Михаил перешел на рысь, жадно, всей грудью вдыхал влажные, отчего-то всегда тревожные запахи отходящей ко сну степи. Он думал о том, насколько разная судьба выпала двум Анастасиям — его матери и Насте. Мать, как и всякая простая русская женщина, не выбирала себе пути, а шла тем, которым вело ее сердце, а Настя, ненадолго дав волю своим чувствам, вернулась, верная голосу крови, на наезженную, твердую, с глубокими колеями дорогу, проложенную до нее многими поколениями рода Поповых. Так удивительно и вместе с тем закономерно заканчивалась давняя история, начатая в Ясеновке еще до его рождения романом барина и крестьянки. Судьба Насти была зеркальным отражением судьбы Анастасии Даниловны — перевернутым, как две дамы на игральной карте. Карте, что выпала в жизни ему.
Подумав это, он вдруг забыл об острой занозе, что оставила в его душе Настя. Была у него в жизни еще одна страсть, еще одна любовь… Мысли Михаила перенеслись к ждущему его на колченогом письменном столе роману. История любви героя давалась ему трудно, он плохо представлял, как вести ее через всю книгу. Теперь же, увидев жизнь дорогих ему женщин в образе двух одинаковых, но глядящих в разные стороны дам, он вдруг с необыкновенной ясностью понял: это то, что ему нужно! Две женщины на одной карте: то одна, то другая оказывается вверху, но карта эта жестоко бита судьбой…
* * *
Вскоре после расставания с Настей Михаил перевез семью в Вешенскую. Он снял две комнаты в просторном, белом, уютном, с крылечком курене вдовы Солдатовой, родственницы приемного отца Харлампия Ермакова Архипа Солдатова. Теперь ему ближе стало ездить к Ермакову в Базки. Останавливался, как всегда, у Федора, зная, что дочка Ермакова Пелагея, не любящая молодую мачеху, здесь обычно играет или учит уроки с харламовской Веркой, весело говорил ей: «А ну, чернявая, смотайся на одной ноге за отцом!» Тоненькая, смуглая в отца и красивая в мать, Прасковью Ильиничну, Поля послушно бежала на другой конец хутора. Приходил Харлампий, садились за стол у раскрытого в сторону Дона окна, выпивали по стопке, потом Федор шел по делам, а Михаил с Харлампием порой засиживались до самой зари…
Однажды под окном раздался какой-то шорох, а потом сухой треск — словно на сучок кто-то наступил. Ермаков вскинулся, ухватился за край подоконника, как за луку седла, легко перекинул свое сухое жилистое тело наружу, в сад. Там кто-то ойкнул, тяжело, по-медвежьи шарахнулся в кусты, затопотал. Харлампий пронзительно свистнул, так что у Михаила даже уши заложило. Хрястнул плетень соседского база. Михаил высунулся в окно с лампой. Она осветила присевшего, руки в колени, Ермакова, хищно вглядывающегося в темноту. У Пятикова залилась яростным лаем собака, за ней другая, третья — и так до самой околицы, как и заведено в деревне.
— Эх, неохота морду об ветки обдирать, а то бы догнал в два счета, накостылял, — с сожалением сказал Ермаков.
— Да это ребята, небось, малину рвали.
— Робяты? Ты слышал, как он ломился, чисто кабан? Не-эт, энто не робяты, энто здоровенный казачина. Только чего он здесь ховался — вопрос. Да я вроде даже узнал его, хучь и темно. Глаз у меня, Миня, вострый: сдается мне, что энто Андрюшка Александров, ревкомец бывший. В 18-м годе за белых на Калачевском фронте воевал, а в 19-м перекинулся, с обысками ходил. Мы его, поганку, простили, только жопу маленько плетюганами изукрасили. А он, как Кудинов объявил мобилизацию, убег. И был бы он ишо идейный, как, к примеру, Миронов или Бакулин, — так нет! Есть среди казаков дюже завистные люди. И не богатству завидуют — какой я, скажем, богач, ежели меня батя по маломочности прокормить не мог? — а казацкой лихости, цацкам железным. Мы с ним, мол, из одного хутора, вместе без штанов бегали, а почему он офицер, полный бант крестов имеет, а я — шиш? Почему он и у белых начальник, и у красных начальник, а я завсегда — рядовой? Через эту зависть, между прочим, и кубанского главкома Сорокина извели, и Миронова. — Харлампий помолчал. — Завтрешний день надо бы посмотреть на его рожу: коли в ссадинах, стал-быть, он туточки обретался.
— А чего ему было здесь надо?
— Чего? — синеватые белки Ермакова насмешливо блеснули в свете лампы. — А послухать, об чем мы зараз гутарим. Ты за собой в последнее время пригляда не замечал?
— Да нет вроде, — пожал плечами Михаил.
— А я замечаю давно, с тех самых пор, как пришел из Красной армии. А с нонешней весны стали чуть ли не по пятам ходить. В сельсовете появился новый статистик, ни хрена не делает, а с меня глаз не спущает. Вот и думаю я: отчего бы энто? Не оттого ли, что мы с тобой гутарим?
— Харлампий Васильевич, да ведь «дело» ваше прекратили?
— Как прекратили, так и снова зачнут. Што им, долго? Я ведь, по их мнению, белый офицер. Я один на Верхнем Дону остался из тех, кто командовал восстанием. Знаю я, и впрямь, о тех временах немало — вот и тебе рассказываю. А ты ведь могешь и написать.
— Что ж такого?
— А то, что не хотелось бы большевикам, чтобы вобче вспоминали об энтом восстании. Открылось тогда народу многое… А ты возьмешь и ненароком напомнишь, даже если напишешь, как в своих «Донских рассказах», с одной стороны.
Только теперь Михаил понял, как Ермаков, если находится под наблюдением, рискует, делясь с ним воспоминаниями.
— Харлампий Васильевич… Если вы думаете, что они следят за вами из-за этого… Может, нам встречаться тайком?
— Шалишь! — по-волчьи оскалил зубы Ермаков, обращаясь, очевидно, не к Михаилу. — Я ить не баба, чтобы встречаться тайком! И не мышь подвальная! Я коренной казак, фронтовик, дивизией командовал, начальником кавшколы был — все енеральские должностя, чтоб ты знал! Меня убить можно, а запугать — ни-ни! Я ишо на первом допросе в Чеке сказал: «Пущай мне зачтут службу в Красной армии и ранения, какие там получил, согласен отсидеть за восстание, но уж ежели расстрел за это получать — извиняйте! Дюже густо будет!» Они тогда, помню, удивлялись: сидит у нас и командует, расстреливать его или не расстреливать. Но ить не расстреляли! А кабы я в ногах у них валялся? Шлепнули бы, как пить дать. Ты, Михайло, пойми: мне нельзя по углам хорониться, на меня народ смотрит. Слабые завсегда за сильными тянутся. А ежели сильных не станет? За кем народу тянуться?
Харлампий смотрел на Михаила, как-то странно улыбаясь в усы. Потом он с шумом втянул носом воздух, огляделся. Была теплая, безветренная ночь. Пахло липой, смородинным листом и тем сложным, неповторимым запахом, что выделяют листья и травы, обильно увлажненные росой. Воздух был так чист, что Михаил вдруг почувствовал, как провоняла его гимнастерка табаком, что обычно не ощущают сами курильщики.
— Хорошо, а? — сказал Харлампий. — Ажник голова закружилась. Не могу я жить без Дона! Как пришла мне пора Красную армию оставить, добрые люди в Майкопе меня предупредили: Харлампий, не вертайся зараз домой, ты там как бревно в глазу чекистам будешь, а езжай туда, где никто про тебя ничего не знает — хучь к абхазам, хучь к осетинам, — ты, дескать, здорово на них похож. И ведь дело говорили! Только обрыдло мне, Миня, по чужим краям мотаться! Кубань, где служил я остатнее время, тоже казачья земля, а все равно не то… Черноморские казаки, оне вроде хохлов, да черкесы там еще живут — адыги, по-местному. Хорошая земля, да другая… Горы в снегу, а ночи летом душные, влажные, как в бане. Кузнецы здоровенные стрекочуть — цикады, по-местному, ажник в голове свербит. У моря, станичник, пальмы растут. Тропики, в обчем. Я там по Дону, по степям и лесам нашим сильно наскучил. Думал: ладно, коли суждено умереть, так умру на Дону.
Они помолчали. Мотыльки, привлеченные светом лампы, что держал в руке Михаил, шибко летали вокруг нее, ударяясь с разгону то в стекло, то в лоб Харлампию или Михаилу. Внизу, в камышах, неумолчно кричала дивизия лягушек, но и они не могли заглушить трелей соловья, который вовсю старался где-то рядом, в ветвях — щелкал отчетливо, упоительно, самозабвенно, явно, стервец, красуясь собой.
После новых встреч с Харлампием Михаил решил работу над «Донщиной» прекратить — точнее, отложить уже написанные главы о корниловщине и о Подтелкове с Кривошлыковым до тех пор, пока действие в новом задуманном им романе не подойдет к 17–18-му годам. Начать же он его решил за 2–3 года до германской войны. Правда, мысль описать довоенную жизнь семьи Ермаковых он оставил. Для его замысла нужна была типичная казацкая семья, с вековым нерушимым укладом, а детство Харлампия больше смахивало на детство в бедной мужицкой семье в России. Он и сам как-то обмолвился, что отец не мог его прокормить по маломочности. На деле это означало, как узнал Михаил от вдовы Солдатовой, что отец Харлампия Василий Ермаков, у которого было много детей, отдал младшего сына, трехлетнего Харлашу, на воспитание своему бездетному родственнику Архипу Солдатову.
Как образец казачьего быта Михаилу больше подходила семья Дроздовых, у которых Шолоховы снимали полкуреня в Плешакове. Алексей Дроздов, младший в семье, был примерно одного возраста с Харлампием Ермаковым, а старший, Павел — ровесник Емельяна, старшего брата Харлампия. Путь братьев Дроздовых до 19-го года был похож на путь братьев Ермаковых, а Алексей напоминал Харлампия и внешне, и по характеру. Кроме того, жизнь Дроздовых Михаил знал куда лучше, чем жизнь Ермаковых и Солдатовых. Но такую впечатляющую деталь, как любовь к турчанке деда Ермакова и, соответственно, прозвище семьи — Турки, — он решил сохранить.
Так Харлампий Ермаков перестал быть единственным прототипом Абрама Ермакова. Поразмыслив, Михаил отказался и от намерения дать главному герою эту фамилию. Отчасти на него повлиял ночной разговор с Харлампием, когда он понял, чем такое отождествление может тому угрожать, отчасти — сам Михаил уже не считал возможным заимствовать столь знаменитую на Верхнем Дону фамилию, если жизнь ее настоящего обладателя уже не совпадала с жизнью героя.
Перебрав не один десяток фамилий, Михаил наконец остановился на одной, похожей на его собственную и имеющей на Дону мятежную славу, хотя и не такую громкую, как у Ермакова, — Мелехов. Был в 21-м году на Верхнем Дону такой атаман Федор Мелихов, восставший против большевиков.
15 ноября 1926 года Михаил вывел вверху большого листа бумаги:
ТИХИЙ ДОН
Роман
Часть первая
I
и написал первые, черновые строки романа:
«Мелеховский двор на самом краю станицы. Воротца со скотиньего база ведут к Дону. Крутой восьмисаженный спуск, и вот вода: над берегом бледно-голубые, крашенные прозеленью глыбы мела, затейливо точеная галька, ракушки и перекипающее под ветром вороненой рябью стремя Дона. Это к северу, а на восток за гумном, обнесенным красноталовыми плетнями, Гетманский шлях лежит через станицу, над шляхом пахучая полынная проседь, истоптанный конскими копытами живущой придорожник, часовенка на развилке и задернутая тягучим маревом степь.
В последнюю турецкую кампанию вернулся в станицу тогда еще молодой казак Мелехов Прокофий. Из Туретчины привел он с собой жену, маленькую, закутанную в шаль женщину…»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.