Что колесят шестёрки в «шестисотых»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Что колесят шестёрки в «шестисотых»

Завод, на который я устроился работать, был очень небольшим. Один токарный цех, один слесарный, от которого мы, радиомонтажники, были отделены стеклянной перегородкой с фанерной дверью. Так сказать, друг у друга на виду. Да и удобно: видишь, что свободен сверлильный станок, и идёшь к нему, если есть необходимость установить на твоём блоке какую-нибудь панель с помощью винта и гайки. А для внутренней резьбы – иди к фрезерному, как только он освободится.

Была ещё небольшая котельная. Впритык к ней находился кузнечный цех, где за пол-литра тебе могли выковать очень симпатичную «финку», правда, без ручки, а с торчащим на её месте металлическим штырём. Нужна ручка – наборная, плексигласовая, цветная, – обратись к ребятам из института.

Нет, не из учебного текстильного, который находился в полукилометре от нас, а из нашего же НИИ полиграфического машиностроения, чьи экспериментальные разработки и воплощал в жизнь маленький завод «Полиграфмаш».

Располагался и он, и НИИ в тихом Малом Калужском переулке напротив высокого (как ни прыгай, ничего не увидишь!) каменного забора огромного по площади завода «Красный пролетарий», который славился своей, вынесенной за его территорию двухэтажной столовой: на первом этаже обедали наспех, стоя, а на втором – два зала: один – диетический, другой – простой, но в обоих столики, чистые скатерти и официантки (их называли подавальщицами).

Приносить с собой спиртное в эту известную на всю округу столовую, которую все называли «Кыр-Пыр» (от «Красный Пролетарий»), не то чтобы запрещалось, но достать свою бутылку можно было не раньше, чем закажешь спиртное там. В принципе многие так и делали. Наценки в ту пору были небольшие: и в ресторанах, и в столовых на 10 % выше, чем в магазинах, но мы, радиомонтажники, больше любили ходить в пивнушку, расположенную совсем уж близко от проходной (приходящие туда «краснопролетарцы» нам завидовали), где пиво было не дороже бутылочного, а за тем, что ты принёс с собой, никто не следил.

Совсем другая история о том, что дважды в месяц, в день получки около проходной или пивной собирались жёны или родственники победившего в стране пролетариата, тех его отдельных представителей, кто не смог преодолеть в себе буржуазных предрассудков, в частности, пьянства, и родственники брали на себя нелёгкую обязанность дотащить зарплату до дома целой. Но обычно в таких случаях, даже если отдавали люди свою зарплату жёнам, то занимали под следующую у других, так что пивная на углу Малого Калужского и Ленинского проспекта никогда не пустовала.

Не давали пустовать ей, как я только что написал, и мы, радиомонтажники.

Я уже трижды говорю: «мы, радиомонтажники», совершенно забыв о том, что поначалу четыре месяца был учеником радиомонтажника, и мой отец, главный механик завода, не мог поспособствовать мне ужать этот срок.

Отец и сам был без диплома. Когда-то, в конце двадцатых, он приехал из Смоленской губернии в Москву, прописался (тогда это было просто) в комнату своего старшего брата, который жил в ней с женой, и поступил на работу фрезеровщиком на завод имени Владимира Ильича, бывший прежде заводом Михельсона, на чьей территории Каплан стреляла в Ленина.

Всю жизнь отец хранил заводскую газету «Ильичёвец», в которой было крупными буквами написано: «Бригада тов. Красухина первой перешла на хозрасчёт».

Да, отец стал бригадиром, не имея даже свидетельства об окончании семилетки. Зато он уже в 23 года, в 1931-м («как Брежнев», – неизменно потом подчёркивал он), стал коммунистом и быстро поднимался по служебной лестнице, правда, получив свидетельство об окончании рабфака. Но выяснить, чему он там выучился и учился ли он там вообще, мне не удалось: отец на все мои вопросы отмахивался и отмалчивался.

Знаю, что до войны он дорос до начальника цеха завода имени Владимира Ильича, а на «Полиграфмаш» был взят поначалу замом главного механика.

Мать любила слушать его рассказы, как поразил он директора завода своим невиданным доселе методом перемещения неподъёмного станка с место на место, как после ухода главного механика на пенсию ни у кого и сомнений не возникло, что это место должен занять её муж. Любили они оба вспоминать, и как познакомились на заводе имени Владимира Ильича.

Маме было 18 лет, она окончила бухгалтерские курсы при заводе. Отцу – 30. Увидев маму, отец влюбился с первого взгляда. Воспользовался театральными билетами, выданными ему завкомом как передовику производства, и позвал её на спектакль по пьесе Тренёва «Любовь Яровая» (оба не смогли точно припомнить, в каком же театре они его смотрели в 1938 году: мама говорила, что в Малом, папа – что в Художественном), а после спектакля сделал ей предложение, которое она немедленно приняла с условием, что он должен представиться её тётке – тёте Лизе, у которой она, как я уже здесь рассказывал, жила и которая, конечно, была рада сбыть с рук свалившуюся на её голову племянницу – дочь её покойной сестры.

Старший брат отца вместе с женой и дочерью года за три до этого переехали в огромную коммунальную квартиру в доме недалеко от метро «Кропоткинская» (в то время станция называлась «Дворец Советов»), где заняли две комнаты, которые им выдал их химический научный институт (оба – и дядя, и его жена были кандидатами химических наук). Отцу осталась небольшая комната на Щипке, куда он привёл молодую жену и где я родился (не в ней, конечно, но рядом с ней – в роддоме) и жил очень короткое время до войны.

А после пензенской эвакуации мы с мамой в 1943 году поселились в другой комнате, которую дали отцу, – в Хавско-Шаболовском, потому что, пока все отсутствовали, комнату на Щипке заняли.

Впрочем, родители о ней не жалели. Она была восьмиметровой, а наша, в Хавско-Шаболовском, занимала целых одиннадцать с половиной метров!

Так вот – возвращаюсь к заводу – четыре месяца я ходил учеником радиомонтажника уже не помню, с какой стипендией: моя выработка по наряду выписывалась моему учителю – чудесному, доброжелательному, спокойному, никогда не паникующему человеку Юре Щипанову. Он мне много помогал и когда я, сдав экзамен, получил 4-й разряд (всего их было восемь).

Платили нам хорошо. Мы собирали оборудование для громоздкой машины ЭГА (электронно-гравировальный аппарат) – новинке в полиграфии, как и заменившей её через короткое время ЭГАМ (электронно-гравировальный аппарат масштабный), представлявшей два коленчатых вала, на один из которых наматывалась матрица, а на другой с помощью электроники она в точности воспроизводилась (на ЭГАМ её уже можно было воспроизвести в любом, нужном тебе масштабе).

За собранный электронный блок для машины платили по наряду 200 рублей (дореформенных: Хрущёв провёл реформу в 1961-м, а я веду речь о 1958-м). Мне обычно выписывали по 10 нарядов в месяц. Более опытным – по 15–20. Но и я, и бывалые радиомонтажники не спешили закрывать (подписывать у мастера) все наряды. Откладывали незакрытыми на следующий месяц. А закроешь все – и не миновать тебе урезывания суммы: специальный отдел на заводе следил за твоим заработком. Много заработал в этом месяце – в следующем норма оплаты будет снижена!

И ещё. Мы зависели от отдела снабжения, то есть от тех, кто привозил на завод комплектующие детали. А их обычно привозили только к концу месяца, когда подводили общие итоги выполнения плана, от которых зависела прогрессивка начальства. В двадцатых числах их и завозили. И мы последнюю месячную неделю вообще не покидали рабочих мест. Там же на заводе и спали: прикорнёшь ненадолго, проснёшься и снова паяешь.

А под так называемый аванс (первую получку) сдавали часть оставшихся незакрытыми нарядов. Нормировщики могли, конечно, удивляться такой неожиданной выработке (завод-то стоял!), но протестовать боялись: сказать вслух о простоях на советском производстве – значит клеветать на него!

Закисая от безделья в первые двадцать дней месяца, мы чего только не придумывали. И положенное нам за вредность молоко (дышишь дымом паяльника всё-таки!) в буфете, немного доплачивая, меняли на пиво, и спирт, которым следовало протирать экспортную продукцию, пили неразбавленным, задерживая дыхание и посылая в досыл воду.

Что же до ацетона, которым нужно было протирать изделие, предназначенное для глубинки, то его выменивали на стоящие вещи (да хоть на плексигласовые ручки для «финок») у сотрудников института.

Наш коллектив был небольшим: шесть радиомонтажников и четыре наладчика, в основном мужским: немного позже меня пришла учеником моя ровесница Вера, на которую посыпались солёные шуточки – сперва осторожно, пробно, но потом, убедившись, что они её смешат, мои товарищи (а все они, кроме Василия Ивановича Гардальонова, были лет на десять нас постарше) вступили как бы в соревнование друг с другом, изощряясь в остроумии и припоминая известные им анекдоты. Вера ровно привечала всех, никого не выделяя, смеялась даже над грубой похабщиной и очень скоро стала похожей на обычную женщину-работницу в цеху, которую могли потрогать за её прелести и получить за это, уклонившись от удара в гогочущую рожу, сильные тычки в спину. Причём гоготал не только трогающий, гоготала и та, кого трогали.

В пивнушку ни она, ни Василий Иванович Гардальонов с нами не ходили и спирт не пили. Вера пила своё молоко и быстро сошлась уже не помню с кем из институтской лаборатории, чем оскорбила коллег, которые однако не препятствовали ей отливать от общей бутыли спирта для своего парня.

Поначалу меня смешили её жажда заполучить от комсорга какое-нибудь задание и буквализм, с которым она его исполняла. Но уже через полгода она оказалась комсомольским секретарём завода и одновременно вошла в большой комитет комсомола, стоявший над заводскими и институтскими членами этой молодёжной идеологической организации.

Здесь уже и коллеги стали её побаиваться: лапать прекратили, шутили с ней намного осторожней, чем раньше.

А когда сразу после только что окончившегося XXI съезда партии на общем комсомольском собрании именно ей доверили читать наше приветственное письмо в адрес ЦК КПСС, когда, торжественным голосом подчёркивая свою взволнованность и важность текущего момента, она произносила: «мы, молодёжь», «заверяем», «клянёмся», «родная партия», «наши священные идеалы», – я понял, что профессия радиомонтажницы понадобится ей очень недолго и что замахивается она на совершенно другую работу.

О том, что не ошибся, я узнал, уже уйдя с завода. Кто-то мне сказал, что Вера тоже с завода ушла. Но не учиться, как я, а инструктором в Ленинский райком комсомола столицы.

Я уже и вовсе забыл про свою бывшую коллегу, когда, спустя много лет, показали по телевидению президиум какого-то съезда комсомола. Камера на мгновенье задержалась на лице женщины, в которой я узнал Веру. Лицо округлилось, холодные глаза, высокая причёска. Холодными своими глазами она смотрела на меня, то есть в зал, как бы отдаляя меня (зал) от себя, не допуская между собой и нами никакого равенства. Впрочем, это могло мне только показаться. Это вообще могла быть не она. Хотя для подобной карьеры завод давал идеальные возможности.

* * *

Уже через год после моего прихода меня стали уговаривать вступать в партию. Мои ровесники и знакомые из НИИ в такой возможности были ограничены: для так называемых ИТР (инженерно-технических работников) существовала определённая квота. А рабочие квотой стеснены не были. Наоборот. Райкомы давили на парторгов заводов, чтобы те побуждали пролетариев идти в свою партию.

А пролетарии чудесными своими правами воспользоваться не спешили. Для чего им было становиться коммунистами? Чтобы платить партвзносы? Так и отвечали они парторгу: обойдусь! Не заставляя себя, подобно интеллигенции, ломать комедию: не чувствую, дескать, себя достойным, не дорос нравственно!

Отец меня уговаривал. Он единственный в своей семье был партийный и без образования: о старшем его брате я здесь говорил, а три его сестры кончили кто педагогический, а кто медицинский институты. «И вот – я главный механик, – удовлетворённо заключал он. – А мог бы я им стать, если б был беспартийным?» «А я не хочу становиться главным механиком!» – отвечал я на это. «Вступай сейчас, пока есть возможность, если хочешь чего-то добиться в жизни», – не принимал отец моего юмора.

Через небольшое время после того, как я пришёл на работу в редакцию журнала «РТ-программы», я попал на свадьбу, точнее на поздравление молодых главным редактором Борисом Ильичём Войтеховым. Девушка, работавшая в его секретариате, выходила замуж за его любимца Николая Николаевича Митрофанова. Шампанское лилось рекою, Борис Ильич был в ударе и вместо одного произнёс несколько тостов, один другого красочнее. Не раз он троекратно целовался с молодыми и, кажется, был возбуждённо взволнован не меньше их. И не меньше, чем они, хотел их семейного счастья.

Коля Митрофанов попал в поле его зрения совершенно неожиданно. Недавно пришедший в журнал рядовым сотрудником не помню какого отдела, он, возможно, так и оставался на этой своей должности, если б Борис Ильич не любил, чтобы на планёрках наиболее горячо рекомендуемые отделами материалы непременно зачитывались вслух. Но Борис Ильич, любя, чтоб ему читали, вечно оставался неудовлетворённым тем, кто ему читал: ну не так читает человек, как ему хотелось, не тот голос, не те интонации! Подобным образом ведут себя иные православные в храмах, которые не пойдут на церковную службу в ближнюю церковь, а поедут за тридевять земель в другую ради голоса тамошнего дьякона.

Кто-то предложил Войтехову попробовать в роли чтеца Колю Митрофанова, и Борис Ильич наслаждался, когда Коля, обладавший голосом Левитана, читал материал. Он потребовал от исполняющего обязанности зама главного редактора Павла Гуревича назначить Николая Николаевича заведующим отделом. И поскольку выяснилось, что все отделы уже разобраны, предложил создать в журнале новый, объявив конкурс среди сотрудников и пообещав хорошую премию тому из них, кто придумает не только название нового отдела, но и убедительное для кадров Радиокомитета (мы были в его системе) обоснование необходимости его в журнале.

Не помню, кто победил, но через некоторое время Николай Николаевич Митрофанов возглавил отдел то ли конкретных, то ли конкретно-социальных исследований. А ещё через какое-то подал заявление в партию, которое быстро удовлетворили: лимит для заведующих был намного обширней, чем для рядовых сотрудников.

После того как Войтехова сняли, я перешёл в «Литературную газету», оставив журнал и Митрофанова в нём в весьма плачевном состоянии.

А через десятилетие разговорился с Виктором Веселовским, моим соседом по лестничной площадке, который до того как прийти в «Литературку» заведовать отделом сатиры и юмора, заведовал таким же в «РТ», где, как и Коля Митрофанов, томился, не зная, чем ему заняться. С Колей – понятно: функции его отдела были весьма неопределёнными, а юмора и сатиры Войтехов не любил, на страницы своего журнала не выпускал. Возможно, на почве этого вынужденного безделья они и подружились – Витя с Колей.

– Помнишь Колю Митрофанова? – спросил я Витю. – Ты не знаешь, где он сейчас?

– Как же мне не знать, – отозвался Веселовский, – если мы с Таней (с его женой) на той неделе были у него в гостях. Коля работает в Московском горкоме партии.

– Давно?

– Довольно-таки! Так что в случае чего – учти: есть там у нас нужный человек!

Но прибегать к помощи Митрофанова мне не пришлось. Хотя в горком однажды я позвонил.

Позвонил я Славе Саватееву, который некогда работал на Цветном бульваре в отделе критики «Литературной России» в одном коридоре со мной.

В том же отделе работала и жена Юрия Изюмова, Нонна, сосватавшая Славу своему мужу, который пришёл работать в горком и подбирал себе сотрудников.

Мой бывший коллега Валерий Поволяев, явившийся к нам в «Литературку» с улицы, долго мучившийся вне штата, а потом взятый в штат в отдел информации, быстро сориентировался: кто есть кто в литературном мире, стал почти постоянно брать интервью у секретарей Союза писателей, очень понравился всесильному Георгию Маркову, который сперва перевёл его из газеты замом главного редактора в журнал «Октябрь», но уже через год подыскал для него ещё лучшее место – рабочего секретаря Союза писателей РСФСР. Я забыл сказать, что при этом писал Поволяев прозу, которую, когда он стал начальником, издавали большими тиражами. Но человеком он был неплохим, помнящим добро, помнящим, как я помогал ему на первых порах в овладении профессии газетчика. Отношения у нас сохранялись тёплыми. Поэтому я позвонил ему, когда, получив весьма недурной аванс за будущую книгу в издательстве «Советский писатель», решил отправиться с женой в какую-нибудь зарубежную туристическую поездку. Каждый из рабочих секретарей Союза возглавлял одну из таких поездок раз в год. И это было ему как бы премией: денег за неё он не платил.

Валера сказал, что в этом (1983-м) году он набирает группу, которая больше недели пробудет в Италии, посетит Рим, Флоренцию, Сан-Марино, Венецию, из Венеции самолётом вылетит в Париж и уже оттуда через пять дней вернётся в Москву. Звучало сказочно.

– Но насколько реально мне поехать с женой? – спросил я.

– Абсолютно реально, – ответил Поволяев. – Группу ведь набираю я. Считай, что вы уже летите. Но учти: путёвка дорогая – по 1300 рублей с носа.

2600 на двоих тогда были очень большими деньгами. Аванс, выплаченный издательством, не дотягивал до такой суммы. Но это меня не смутило. Можно было и подзанять у родственников или друзей, ведь по одобрению книги мне снова бы заплатили.

Словом, окрылённый, я стал оформляться. Мне это трудностей не доставило. Старики из выездной комиссии райкома партии спросили, почему я беспартийный. «Готовлюсь!» – бодро соврал я им. «А для чего, – сказал один из них, – вам лететь во Францию и Италию, когда наша страна такая большая. Почему бы вам не слетать, скажем, на Байкал?» «Был, был я на Байкале, – весело ответил я. – И на Дальнем Востоке, и во всех советских республиках. Я же обозреватель центральной газеты страны. Куда только не приходится от неё ездить!»

Больше крыть старикам было нечем. И характеристику секретарь райкома партии мне подписал.

Но с женой произошла очень серьёзная заминка. Она не работала в штате. Поэтому ей предложили идти в райком партии с соответствующей справкой с места жительства. В ЖЭКе очень удивились такой просьбе жены, заставили её взять письменные свидетельства у соседей по площадке о её поведении и выдали ей справку, что, дескать, у нас проживает, ни в чём предосудительном не замечена, но в общественной жизни, связанной с деятельностью жилищно-эксплута-ционной конторы, участия не принимает.

Старики из выездной комиссии райкома, в которую её направили, гневно засверкали глазами: «не работаете!», «не принимаете участия в общественной жизни!». Отказались разрешить ей поездку едино – гласно.

Я позвонил Поволяеву.

– Старичок, – сказал он. – Здесь я бессилен. На райком я нажать не могу. Может, ты один поедешь?

Но ехать одному мне не хотелось. Я позвонил в райком. Говорил с помощником секретаря, который подписывал выездные характеристики. Объяснял ситуацию: жена работает в журнале «Пионер», но не в штате, отвечая на письма ребят и составляя страничку детского творчества. Так какие основания у секретаря райкома отказывать жене в поездке?

– Основание, – ответили мне, – представленная вашей женой справка. Выездная комиссия единогласно отказала ей в выезде. И секретарь не видит причин для пересмотра такого решения.

И здесь я вспомнил о Саватееве. Узнал его телефон, изложил ему суть дела.

– Для чего, – сказал он, – ты допустил, чтоб жене написали, что она не занимается общественной деятельностью? Ведь для выездной комиссии – это как для быка красная тряпка!

– Что же я тут мог сделать? – удивился я. – Не я же диктовал ЖЭКу такую справку.

– Буду действовать, – пообещал Саватеев.

Он позвонил в райком, о чём мы узнали от того же помощника секретаря. Но, когда оставалось совсем немного времени до конца оформления и меня торопили со сдачей всех документов, вдруг выяснилось, что секретарь всё-таки не подпишет характеристику.

Я позвонил помощнику.

– Хорошо, – сказал я, – поручительство горкома на вашего секретаря не произвело впечатления. Я подобной перестраховки принять не могу. Позвоню в ЦК и расскажу о странной робости работников райкома.

И не слушая больше никаких объяснений, попрощавшись, положил трубку.

Вечером того же дня помощник позвонил жене и сказал, чтобы утром она приезжала за характеристикой: секретарь её подписал. И мы совершили это сказочное путешествие, которому предшествовали совершенно сказочные (потому что неправдоподобные, нереальные) препятствия.

Я благодарен Славе Саватееву, как и Валере Поволяеву, но в данном случае веду речь о нравах, описанных ещё Грибоедовым, Гоголем и Островским и абсолютно с тех пор не изменившихся. Так что уж не знаю, в какое время зародилась на Руси поговорка: «Не место красит человека, а человек место». И с какой стати выдал народ подобную мудрость. Может, протестуя против того, что наблюдал повсеместно и ежедневно обратное? («Не только на Руси, – сказал мне один мудрый человек, – место красит человека! Это явление повсеместное». Может быть. Но я-то пишу о русской пословице!)

– Вот, – гордо и счастливо сказала нам в «Литературе» моя заместительница, поговорив по телефону с мужем, – теперь и за мной будут приезжать на иномарке!

Муж купил «Мицубиси» тёмно-синего цвета.

– Она почти чёрная, – ворковала заместительница, понаслаждавшись ездой на новой машине. – Когда мы едем, на нас все смотрят. И когда мы останавливаемся у супермаркетов, где меньше чем на восемьсот или на тысячу рублей мы не покупаем!

А машина-то была подержанная, и её траты в супермаркете никого не волновали. И пристальный интерес к их с мужем жизни был лишь в её воображении. Но так хотелось ошеломлять, вызывать зависть, возвышаться над другими! Этим она и жила.

– Геннадий Григорьевич, вы должны уважать мои амбиции, – говорил мне сменивший её заместитель главного редактора «Литературы».

– Амбиции, Серёжа, – возражал я, – уважения не заслуживают.

– Ну, моё честолюбие, – уточнял он.

Много в этом его ощущении объяснила мне небольшая его семей – ная драма, разыгравшаяся после новогоднего редакционного вечера. Вечер начался с оглашения списка новых ветеранов, которые с января будущего года получат, как я уже рассказывал об этом, прибавку к зарплате. Каждому новому ветерану, то есть сотруднику, проработавшему в редакции 10 лет, вручается подарок: плюшевая игрушка, дешёвый плеер или деревянная матрёшка с бутылкой водки внутри. Моему заместителю досталась матрёшка с водкой. Оказалось, что это смертельно оскорбило его жену. «Я думала, что начальство тебя ценит, – говорила она. – А к тебе относятся как к пьянице». Сергей позвонил мне в новогоднюю ночь, поздравил и сказал, что звонит не из дома, что придёт, конечно, домой, но праздник для него уже испорчен. Слава Богу, что незадолго до этого ему исполнилось 50 лет. Я написал Артёму, попросил премировать своего заместителя. Артём согласился. И только эта премия вернула ему расположение жены, убедившейся, что руководство её мужа уважает.

«Прямо как у Пушкина», – подумалось мне. Есть у Пушкина рассказ про четырёхлетнего сына своего знакомого, который в отсутствии родителя говорил сам себе: «Какой папенька хлаблий! Как папеньку госудаль любит!» «Кто тебе это сказывал, Володя?» – спросили подслушавшие ребёнка взрослые. «Папенька», – отвечал тот.

Но семейная ссора моего сотрудника не столько смешна, сколько грустна. Больше четверти века люди живут вместе. Воспитали дочь, которая уже окончила институт. Выработали, конечно, общие принципы отношения к миру. И вот лелеют собственные амбиции, культивируют их, поддерживают их друг в друге. Тебя продвигает начальство, ты ему нравишься – и мне ты нравишься, начальство тебя не ценит – и я тебя ценить отказываюсь! Как после этого не стараться угодить властям, чтобы не уронить себя хотя бы в глазах близкого тебе человека!

Любопытно, что над тем же феноменом задумался мой хороший знакомый Наум Коржавин (я, как и все его приятели, звал его Эмкой – по настоящему имени Эммануил), двухтомник воспоминаний которого «В соблазнах кровавой эпохи» я не так давно прочитал. Великолепный психолог и тонкий аналитик человеческой души, Эмка очень точно написал о явлении, когда люди, причастные вроде по профессии к культуре, оказываются обойдёнными её духом. Обойдёнными, пишет Коржавин, «как-то очень эластично и гармонично». Они не злы и не особенно плохи. Их нельзя отнести «даже к тем, о ком можно сказать словами Лермонтова: «К добру и злу постыдно равнодушны»»: они вообще не замечают «проблемы добра и зла, чести и бесчестья, честности и нечестности». Что же до другой строчки из того же стихотворения Лермонтова: «И перед властию презренные рабы», то она, продолжает Эмка, «если и воспринималась ими, то только по отношению к давней, ныне официально ошельмованной (значит, ненастоящей) власти. А вообще стремление угодить власти воспринималось ими как нечто естественное, а умение угодить ей, угадав наперед её желание, – вообще как высшее профессиональное и человеческое достижение. И то сказать – это ведь не было связано у них с подавлением чего-то своего. Своего, кроме как на бытовом уровне, не было – его им заменили установки, которые были для них благом и стимулом творчества».

* * *

Абсолютно точно! Так и вёл себя в «Литературной газете» бывший преподаватель литературы Ростовского университета Фёдор Аркадьевич Чапчахов. Не верилось, что он не просто читал книги, но много знал наизусть, любил, ценил русскую и мировую классику, но её дух каким-то образом оказался закрытым для его души. Он читал книги, как пил «мёд-пиво» сказочник, у которого по усам текло, а в рот не попало! Ну ни капельки не попало. Человек, всю жизнь продрожавший перед начальством и перед своей женой (трудно сказать, перед кем больше!), но при этом хорохорившийся, рассказывающий подчинённым о своих дерзких поступках и бесстрашии. Его абсолютно не волновали вопросы «чести и бесчестия, честности и нечестности».

– Иногда диву даёшься, – говорил я своему заместителю, обнаружив в «литературном календаре» газеты не замеченную мной прежде какую-нибудь заметку в густопсовом советском стиле, – почему вы не вступили в партию? Просто не успели? Не подошла ваша очередь в Литинституте?

– Я и не собирался туда вступать, – отвечал он мне. Так же отвечал мне и Чапчахов, который до «Литературки» был членом редколлегии ростовского журнала «Дон», потом кочетовского «Октября». Тот пришёл в «Литгазету» убеждённым якобы беспартий – ным, но променял убеждения на членство в редколлегии. Ввели с условием, что он подаст заявление в партию. И он немедленно подал.

А меня, как говорится, Бог упас! На заводе я не был принципиальным антикоммунистом. Да и какие у меня тогда были принципы? Может быть, только нелюбовь к массовым сборищам. Отсюда и нелюбовь к комсомольским собраниям, на которых я не только скучал, но как бы внутренне протестовал против того ритуала, который там следовало соблюдать: «кто за?», «кто против?», «кто воздержался?» Не хотелось поднимать руку, я её и не поднимал.

Да и так сложилась моя жизнь, что не был отец для меня авторитетом, и я к его советам прислушивался редко.

Но вот сидим мы, радиомонтажники, в пивнушке. Вливаем в пиво водку, пьём этот «ёрш», закусываем бутербродами с сёмгой и с варёной колбасой. И слушаем, что говорит нам сидящий, выпивающий и закусывающий с нами секретарь большого комитета комсомола (института и завода) Игорь по фамилии (извините!) Штаркман. Говорит он, обращаясь ко мне, но слушаю я его вместе с другими.

– А он дело говорит, – подтверждает Юра Щипанов. – Ты слушай, слушай!

Я слушаю:

– Обычный конкурс на редакционно-издательский Полиграфического – 8—10 человек на место. На вечернем меньше. Ты, допустим, будешь поступать на вечернее…

– А для чего ему? – встревает наладчик Федя. – Пусть идёт на дневное.

– На дневное рано, – объясняет мне Игорь Штаркман. – Нужно два года стажа, а у тебя их нет.

– Ну и поступит, когда накопит, – заключает Федя.

– Стаж-то ты накопишь, – говорит Игорь. – И характеристику от завода получишь. Но конкурс есть конкурс. Сколько ребят из нашего института его не прошли – ни на дневное, ни на вечернее. А почему?

– Да, почему? – интересуемся мы.

– Потому что такой фантастической возможности вступить в партию, как у тебя, у них нет. А коммунист-абитуриент – это как абитуриент-мастер спорта. Идёт вне конкурса по особым спискам.

Отчего Штаркман заговорил именно о редакционно-издательском факультете? Видел, что я люблю литературу. Была у нас общая ежемесячная стенная газета, где я почти регулярно печатал свои стихи, которые многим на заводе и в институте нравились. Особенно тепло к ним относился научный сотрудник институтского отдела печати Боря Боссарт. Хотел извиниться и за эту фамилию, да вспомнил, что она нынче известная. Современная писательница Алла Боссарт, обозреватель «Новой газеты», – дочь моего приятеля Бори, который был ещё и очень неплохим карикатуристом. Его карикатуры появлялись не только в нашей газете, но и в периодике: в журналах «Крокодил», «Смена». Помню, как радовался Боря первой публикации своей дочери в «Юности». Не помню только точно, работал я в это время на заводе или уже ушёл: мы сохраняли тёплые отношения друг с другом и некоторое время после моего ухода.

Штаркман входил в редколлегию газеты, которая была органом парткома, профкома и комитета комсомола. А на маленьком нашем заводе иногда вывешивали личный наш заводской листок, намного меньший размерами, чем общая стенгазета. Я и в этот листок давал свои стихи.

Забегая вперёд, скажу, что первая моя в жизни публикация – заметка о современной поэзии в «Литературной газете» – была подписана: «Г. Красухин, радиомонтажник завода «Полиграфмаш», Москва». А впоследствии, когда в 1970 году Московское совещание молодых писателей рекомендовало меня в члены Союза, его московский секретарь Александр Рекемчук написал в «Вечерней Москве» о тех, кого рекомендовали. Обо мне он сказал, что я пришёл в литературу, набравшись опыта работы на заводе. Звучало это солидно, но не совсем достоверно: слишком коротким был в моей жизни её заводской отрезок.

– Конечно, – отхлёбывая своего «ерша», вдруг соображал Игорь Штаркман, – тебе может понравиться твоя работа. И тогда ты захочешь поступить на факультет электронного машиностроения. А там – половина преподавателей из нашего института. Поступление почти гарантировано.

– Во! – радовался за меня Федя. – Слышал? Поступай на электронное. Вернёшься главным электриком. Узнавать-то нас не перестанешь?

– Да кто ж тебя, беспартийного, главным электриком возьмёт? – скептически спрашивал Игорь. – В лучшем случае будешь мастером цеха. И встанешь на очередь в партию. А поступишь коммунистом, вернёшься на завод коммунистом, все руководящие должности твои. Какая освобождается, туда тебя и продвигают.

– Дело говорит! – подтверждает Юра Щипанов. – Ты слушай, слушай!

Но я не слушал. Точнее не слушался.

Электронное машиностроение я изучать не собирался. В технике я вообще туповат. Так и не научился читать электронные схемы: действовал по примитивным: объект «1» припаять к объекту «4», а тот в свою очередь подсоединить к объектам «7», «9». И хотя подсоединял я разноцветные провода, они перекручивались, так что находить нужные мне концы для зачистки и паяния приходилось с помощью тестера: обзваниваешь каждый, пока не начнёт колебаться на экране стрелка. Не могу сказать, что мне нравилась такая работа или что она меня отталкивала. Скорее, я был к ней равнодушен. Нравились мне мои напарники, с которыми приятно было приходить в заводской буфет, отдавать буфетчице талон на молоко и кивать на её «как всегда?», получая бутылку пива и тарелку с горячей, взбухшей колбасой, которую она взвешивала, вынимая из чана с кипятком. Приятно было потом подсмеиваться вместе со всеми над этой её хитростью: все понимали, что кипяток утяжеляет вес продукта. Но никто против этого не возражал. «Её зарплата – это не наша зарплата!» – глубокомысленно говорили мои гуманные товарищи. Отношения с буфетчицей у нас сохранялись дружескими.

Поскольку дома я не обедал, я не давал родителям денег из своей зарплаты. Давал только младшему брату пятёрку на школьный буфет. Так что денег в кармане у меня было много. Отверг я предложение матери отдавать их ей на сохранение, как это делал её неженатый брат, которому она скопила приличную сумму и вручила ему её, когда он женился. Мы с дворовыми и школьными друзьями любили посиживать в чешском баре «Пльзень», где тебе приносили кружку бочкового чешского пива, горячие шпикачки и корзиночку солёных рогаликов, испечённых полумесяцем.

Я не помню, сколько это стоило, хотя в бар мы заходили очень часто. Но помню, что стоило немного. В то время бары и рестораны были дёшевы. Своё восемнадцатилетие я отпраздновал в ресторане «Метрополь» – с фонтаном в зале. Пригласил человек восемь гостей. Заказал большую тарелку икры и столько холодных закусок, что шашлыки по-карски все жевали вяло, запивая их водкой и коньяком. Впрочем, начался вечер с нелюбимого мной до сих пор «шампанского», а вино я заказывал исключительно грузинское (нынче признанное контрафактным главным санитарным врачом Онищенко, при котором то и дело объявляют о массовых отравлениях детей в школьных буфетах и в лагерях, солдат в воинских частях; однако, если верить Онищенко, ничего опаснее грузинских и молдавских вин для русских желудков не существует!). Словом, съедено и выпито было много. А сумма счёта мне запомнилась отчётливо: 372 рубля. Я дал официанту 400 (чуть больше четвёртой части моей месячной зарплаты), и тот провожал нас едва ли не до самого выхода, предлагая заходить почаще и в его смену. Невероятно любезен был и швейцар, принявший от меня 15 рублей.

Разумеется, зарплата, которую я получал на заводе, мне нравилась. И всё же посвящать жизнь этой профессии у меня не было никакого желания.

И поступать на редакционно-издательский факультет Полиграфического института – тоже. Не предполагал я тогда, что почти всю жизнь проработаю редактором. Я тянулся к литературе, но к авторству в ней.

А что до раздававшихся со всех сторон советов вступать в партию, то исходили они, как правило, от институтских сотрудников. Желая мне добра, они ничего плохого в таком поступке не усматривали. Да и я не видел в этом ничего плохого. С волками жить – по-волчьи выть! – это давно известно. Но пример Веры, рьяно взявшейся воплощать в собственной жизни такое правило, меня не вдохновлял. А напарники мои – радиомонтажники и наладчики, с этой точки зрения, волками не были.

За исключением одного наладчика – Василия Ивановича Гардальонова.

Я пришёл на завод на его место: его перевели в наладчики из радиомонтажников, которым он работал недолго. Наладчики были элитой: разъезжали в командировки на места, где был установлен наш ЭГА, выявляли и устраняли недоделки, заменяли испорченные детали. Василий Иванович стал наладчиком почти сразу же, как вошёл в заводской партком. На правах старшего товарища он журил нас, вспоминающих о вчерашних посиделках в пивнушке: «Ну и как головка? Бо-бо? Небось о пиве думаете?» «Не трави душу, Василий Иванович!» – отзывался кто-нибудь из моих старших товарищей. «Не трави! – усмехался Гордальонов. – Да ты сам её и травишь!» «Ну ладно, – смягчался он. И обращался к наладчикам: – У кого из вас меньше всех голова трещит? Кто мне поможет?»

А помогать ему следовало. Он не обладал даром остальных: чуть ли не по звуку, чуть ли не на ощупь определить причину неполадки и устранить её. Поэтому доверяли ему, как правило, поездки в местные командировки – то есть по городу. Ну иногда и в Московскую область. Говоря иначе, его подстраховывали: если что, он звонил, и к нему немедленно выезжал другой наладчик.

Зачем же держали Василия Ивановича? Не знаю. Начальство к нему относилось хорошо, а точнее – это он замечательно относился к начальству. Забыл имя-отчество рано умершего главного инженера завода Кушнирского. Завидев его, Гордальонов сахарно улыбался, почтительно приветствовал, слушал подавшись вперёд всем корпусом. А с директором завода Жерковым отношения у Василия Ивановича были почти дружескими. Они жили неподалёку друг от друга, и Жерков нередко подвозил Гордальонова на своей служебной машине. Нет-нет, никакого амикошонства! Оба были на «вы», и Василий Иванович всегда благодарил хозяина, вылезая из его машины.

Жерков, однако, его привечал и выделял. Приказал повесить портрет Гордальонова в галерее передовиков производства. Хотя, как уверял нас Василий Иванович, сам он был категорически против такого почёта. Заявлял об этом на парткоме.

– Я предлагал заменить мой портрет на твой, – говорил он Феде.

Федя был главным гардальоновским консультантом-наставником и вообще очень авторитетным работником. Советоваться с ним приходили из многих институтских лабораторий.

– Хорошая голова! – говорили о нём одни.

– Самородок! – другие.

Поэтому, когда мы узнали, что наш ЭГАМ окажется среди экспонатов советского павильона Всемирной международной выставки в Брюсселе и что, помимо директоров института и завода, его будет сопровождать наладчик, никто не сомневался, что в Брюссель поедет Федя.

Больше всех за Федю радовался Василий Иванович. «Увидишь, – говорил он ему, – настоящую заграницу, попьёшь настоящего пива. Шоколаду детям привезёшь! Нас в Германии угощали бельгийским шоколадом: м-м-м!», – и он целовал себе пальцы, сложенные щепоткой.

Гордальонов служил в войсках, которые демонтировали и вывозили в СССР немецкие предприятия.

– Пузырь привезёшь? – спрашивали Федю ребята. – Интересно сравнить с нашей!

– С нашей нечего сравнивать, – убеждённо говорил Юра Щипанов, – потому что никто и не сравнится. Пил я и венгерскую «палинку», и польскую водку…

– Не скажи, – возражал ему Федя, – «зубровка» у поляков не хуже нашей. А «палинка» – это фруктовая настойка. Мы же с тобой наших фруктовых не пьём.

– Не вздумай из Бельгии везти фруктовую!

– Что я, одурел? – обижался Федя.

– А кто тебя знает? – говорили ему. – Запросто по пьянке можешь перепутать.

– Я ж туда не пить поеду! – резонно рассуждал Федя.

– Не удержишься! – смеялись.

Новость, которая вскоре за этим последовала, сразила всех: партком высказался против Фединой кандидатуры и рекомендовал послать в Брюссель Василия Ивановича Гардальонова.

– Что поделать, брат? – сокрушённо говорил Феде Гардальонов. – Я бился за тебя на парткоме. Но со мной не согласились.

– Врёт! – сказал нам пожилой токарь, член парткома. И описал, как было дело. Гардальонов действительно назвал Федино имя, на что Жерков отозвался резко: «Но он ведь не только беспартийный, но, кажется, ещё и запойный пьяница?» «Ну не запойный», – возразил Василий Иванович. «Но выпить не дурак!» – подхватил Жерков. «Это есть», – подтвердил Гардальонов. «Так как же мы можем брать на себя ответственность посылать его в такую командировку? Вы можете поручиться, что он не станет там пить?» – спросил Василия Ивановича Жерков. «Я бы такого ручательства не дал, – сказал Гардальонов. И добавил: – Но наладчик он действительно опытный». «А других, – ответил на это Жерков, – мы на заводе и держать бы не стали! Для чего нам посылать беспартийного пьяницу, когда мы можем послать партийного трезвенника».

– Я был единственным, – рассказывал Гардальонов, – кто проголосовал против моей кандидатуры.

– Врёт! – и по этому поводу сказал нам токарь. – Голосовали открыто, и Гардальонов поднимал руку вместе со всеми.

Посовещавшись, мы решили пойти к Жеркову, поручиться всем коллективом за Федю.

Но убедить Жеркова не смогли. Его не убедило даже то, что в случае непредвиденных обстоятельств Гардальонов с машиной не справится.

– А вы не допускайте непредвиденных обстоятельств, – жёстко сказал директор. – Обследуйте машину как следует, пока её ещё не отправили. Языком её всю вылижите. Привыкли, что ваше же дерьмо потом за вами подтирают! Сколько рекламаций приходит на завод! Во сколько обходятся ваши недоделки государству! На одни командировки наладчикам сколько денег выбрасываем.

– Мы-то тут при чём? – запротестовали мы. – Машину устанавливают без нас, подключают без нас. И к её механике мы никакого отношения не имеем. Было хоть раз такое, чтобы машина не заработала по нашей вине?

– По вашей или не по вашей, – сказал Жерков, – а жалобы поступают постоянно. И наладчикам приходится выезжать постоянно. Это вы не хуже меня знаете, так что хватит ваньку валять!

– А неизвестно ещё, кто валяет ваньку! – возразил Юра Щипанов. – Агрегат экспериментальный, не серийный. К нему не привыкли. Многое зависит от тех, кто его устанавливает на месте. Все, кто имел дело с Федей, знают, что он – наладчик от Бога: любую помеху устранит. А вот устранит ли Гардальонов – сомневаюсь.

– Всё, поговорили, – подытожил Жерков. – Ступайте пить пиво, которое вам выдают за вредность. Гардальонов, кажется, с вами не пьёт? И спирт не пьёт, а протирает им, как и положено по инструкции, экспортную продукцию? Понятно, почему вы в нём сомневаетесь.

– Ну про пиво ему любой мог сказать, – задумчиво произнёс Юра, когда мы вернулись к себе, – народу в буфете много. А вот про спирт… Вера не могла, она и сама отливает себе в баночку.

По всему выходило, что проинформировать директора мог только Василий Иванович.

Дураком Гардальонов не был. Что наши отношения с ним испорчены, он понял сразу. И не пытался их восстановить. Не заговаривал с нами, как и мы с ним. Обедать ходил отдельно от всех. А на своём рабочем месте сидел, склонившись над схемами, и сверял их с книгами, которые приносил с собой. Прибегать к чьей-нибудь помощи он не пытался и ни к кому не обращался за разъяснениями. Так и просидел он молча в нашей комнате до самого своего отъезда в Брюссель.

А вернувшись, подал заявление об уходе, которое Жерков немедленно подписал.

Нет, с машиной в Брюсселе всё было в полном порядке. Она получила золотую медаль, которую показал всему коллективу директор института. Кажется, к золотой медали прилагалась какая-то денежная премия, и её поделили прежде всего между конструкторами агрегата. Перепало ли что-либо заводу, не помню.

А Жерков чуть было не лишился директорского места. Во всяком случае, партийный выговор райком ему вкатил. За потерю, – так передавали райкомовскую резолюцию, – бдительности. И выражалась эта потеря как раз в том, что именно директор настаивал, как информировал членов райкома перепуганный парторг, чтобы в Брюссель ехал Гардальонов.

Жерков пытался объяснить, что Гардальонов был единственным коммунистом среди специалистов и что этим в первую очередь объясняется его выбор. Но это лишь усугубило суровость райкома: а почему так сложилось? Кто, по мнению директора, должен нести персональную ответственность за низкий уровень политико-воспитательной работы в коллективе, почему квалифицированные, грамотные рабочие завода остаются вне рядов коммунистической партии?

Потерял ли партийный билет Гардальонов, я не знаю. Может быть, отделался строгим выговором с занесением? Всё-таки он считался пролетарием, а к рабочим партийные власти относились мягче, чем к дипломированным специалистам. Ещё Маркс с Энгельсом пришли к неутешительному для советских райкомов выводу о том, что пролетариям нечего терять, кроме своих цепей. А это значит, что, лишившись партийного билета, рабочий своей карьеры не испортит: ушёл с одного завода – устроится на другой!

Потом уже, когда я давно не работал на заводе, Жерков, приглашённый на шестидесятилетие моего отца, рассказал мне, что выпивали они с Гардальоновым в Брюсселе в его, жерковском, номере и по его предложению. Но Жерков и не подозревал, что Василий Иванович является лечащимся алкоголиком, у которого как раз незадолго до поездки закончился срок действия зашитой на три года «торпеды».

После первой бутылки Гардальонов вёл себя вполне интеллигентно, но после второй потерял контроль над собой. Жерков сумел доставить собутыльника в его номер, но наутро узнал, что тот в нём не усидел, спустился в бар, спустил в нём выданную ему валюту, а главное, вёл себя так буйно и шумно, что бармену пришлось обратиться в полицию. Дальнейшее понятно: какие-никакие, но привилегии бывшего члена парткома Гардальонова исчезли, как сон золотой, а директорское кресло под Жерковым стало покачиваться, раскачиваться, пока, наконец, не знаю, за какой проступок, не вытряхнуло хозяина со своего сидения.

* * *

А вот карьера моего соседа по квартире Витьки до сих пор представляется мне удивительной.

До Витьки и его матери тёти Кати в их комнате жила тётя Нюра с дочкой Ниной, которая была старше меня на три года. Тётя Нюра работала уборщицей в кремлёвском буфете, и у меня сохранилась фотокарточка, на обратной стороне которой маминой рукой написано: «Елка в Кремле». Это тётя Нюра каким-то образом раздобыла для меня билет на ёлку для детей кремлёвских сотрудников. Для обычных граждан Кремль при Сталине был закрыт. Хорошо помню, что впустили нас троих – тётю Нюру, Нину и меня, долго осматривая, изучая наши билеты и переговариваясь с кем-то по телефону. А потом мы шли по дорожке сквозь частокол солдат, и моё приподнятое праздничное настроение почти улетучилось, когда я смотрел на хмурые, посиневшие от мороза лица. Правда, на ёлке было весело, и подарок приятно оттягивал руку, когда мы шли назад. Но новое созерцание неулыбающихся, иззябших лиц опять поубавило радости и веселья. Помню ещё, что нам с Ниной хотелось подойти к мощным экспонатам, которые стояли на площади, – к Царь-пушке, к Царь-колоколу, но солдаты нас к ним не пропустили: сходить со специально отведённой для идущих на ёлку или с ёлки дорожки не полагалось.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.