Что побратались мент и бандюган
Что побратались мент и бандюган
Хавско-Шаболовский переулок, дом 11, корпус 8 – это почтовый адрес дома, где я провёл моё московское детство. Главное для того, кто стал бы его искать: держать в памяти номер корпуса. Потому что дом 11 на самом деле было огромное поселение из 15 пятиэтажных и одного трехэтажного дома, который мы называли 16-м корпусом. Все они выросли в самом начале тридцатых годов, в которые разворачивались стройки нового генерального плана реконструкции Москвы. Некоторые из корпусов стояли, как наш 8-й, буквой «г», по два подъезда на каждой стороне буквы и один угловой, где обе стороны сходились. Угловой имел шесть этажей и вожделенную для дворовых ребят приманку – лифт! В пятиэтажках его не было. А здесь он бесшумно двигался по забранной в металлическую решётку четырёхугольной шахте. Нечего говорить о том, кто постоянно бегал в этот подъезд, чтобы хотя бы несколько раз прокатиться. Кончилось это тем, что посадили в такие подъезды лифтёрш, которые гнали нашего брата в шею, если он не мог точно сказать, к кому идёт.
Занимали все эти корпуса одного дома площадь намного большую, чем смоленское село Коскино, – целый квартал: от Хавско-Шаболовского до Серпуховского вала вглубь, а по прямой от Шаболовки до Хавской метров 300–350, чуть ли не с весь Гоголевский бульвар, рядом с которым я сейчас живу.
Домоуправление находилось совсем недалеко от нашего дома – в пятом корпусе. Отсюда шли с мётлами или лопатами для снега дворники, сюда приходили вызывать водопроводчиков, электриков и других специалистов в случае какой-нибудь поломки. А библиотека была подальше – в 11 корпусе, который отличался от других своей окраской: наши дома были из красного кирпича, а этот почему-то из жёлтого. Я очень рано научился читать и немедленно записался в библиотеку: своих книг у нас в семье было мало. Тётя, сидевшая на выдаче, сначала не хотела меня записывать: заставляла читать газетный текст, книжный с разными размерами шрифтов, и записала только после этой долгой проверки, которая нисколько меня не обидела, но наоборот – настолько воодушевила оказанным доверием, что когда через несколько лет у меня родился брат, я тут же опрометью бросился сообщать об этом библиотекарше. Помнил, что формуляр требовал сведений о родственниках. В библиотеке меня поздравили с братиком, но попросили прийти, когда я уже буду знать, как его назвали.
Здесь, в 11-м корпусе, подвал и первый этаж были нежилыми. В доме было два подъезда. В одном, на первом этаже, – та самая библиотека, в другом первый этаж занимал большой актовый зал, где взрослые собирались на какие-нибудь собрания, а для нас иногда устраивали утренники с выступлениями чтецов или артистов-кукольников. Сюда же в зимние каникулы мы ходили на ёлку. Билет на неё был недорогим, но и подарок, который я получал от Деда Мороза, был менее увесист, чем на ёлке в районном Дворце пионеров или в Колонном зале Дома Союзов.
Весь подвал 11-го корпуса был отдан милиции. Здесь находились и участковый, и две тётки в милицейской форме из детской комнаты, и ещё какие-то службы.
Недалеко от меня, между 7-м и 9-м корпусами, расстилалась огромная площадка с дощатой эстрадой под открытым небом. Зимой площадку заливали под каток. У меня были «гаги», но хорошо кататься я так и не научился. А летом на эстраде выступали те, кто в зимние праздники развлекал публику в помещении 11-го корпуса. Народу на площадке было много, немало было и дежуривших милиционеров. Хотя, несмотря на их присутствие, рассказывали о драках с ножами, об ограблениях, особенно много – о кражах из карманов и сумочек. Карманники вообще были бичом послевоенной Москвы. Где они только не работали: в переполненных трамваях, на рынке между торговыми рядами, в магазинных очередях, в людских толпах, подобных той, которая собиралась на нашей площадке поглядеть на артистов или потанцевать. Заходили сюда и цыгане, которых сторонились и которые знали, что соприкасаться с ними опасаются. Поэтому взрослые цыгане стояли на краю площадки или сидели на разостланных на земле платках. А цыганята – что с них возьмёшь! – продирались к сцене сквозь толпу. Помню крики, возню, погоню – особенно за карманниками. Я видел, как ловко выскользнул мальчишка, которого милиционер волок за шиворот, из своей курточки и задал стрекача. А когда ловили цыганят, шли в 11-й корпус вместе с ними и милиционерами взрослые цыгане. Поначалу я не верил рассказам, что цыгане выкупали пойманных. Но однажды увидел цыганёнка, которого очень хорошо запомнил: недели три назад его в сопровождении цыган вели милиционеры.
Участкового – капитана дядю Васю знали все. Высокий, мощный, с кобурой на боку, он нагонял страху на подростковую дворовую шпану: завидев его, она разбегалась. Вечером в наших дворах, как и во всей сталинской Москве, было темновато: одна лампочка на довольно большую площадь между двумя домами. Поэтому, выходя из библиотеки, я сперва увидел тёмные фигуры, а различил лица только, когда они оказались освещёнными окном.
– Смотри, Василий! – зловеще говорил дяде Васе худощавый дядька, стриженный «полубоксом» с небольшой чёлкой надо лбом. – Ты меня знаешь. Ещё раз такое повторится – и ты не жилец.
– Да я, Петенька, всем чем хочешь… – слезливо лепетал дядя Вася.
– Кому Петенька, а кому Пётр Васильевич, – объяснил Петенька. – А пока подставляй жопу, заслужил.
И ударил по оттопыренному дядивасиному заду сапогом с такой силой, что дядя Вася рухнул на колени.
Этого Петра Васильевича я потом увидел в нашей квартире. Он вошёл в комнату дяди Моти и тёти Лены вместе с Юркой, их сыном. У Юрки были две сестры. Старшая Валя – воровка-форточница, появлялась в Москве редко. Казалось, только для того, чтобы кого-нибудь ограбить и получить новый срок. Средняя Ира работала в штабе МВО ВВС у Василия Сталина. Чаще всего она приходила домой, когда у них никого не было. Как правило, с каким-нибудь офицером-лётчиком. Дядя Мотя в такие дни работал, а тётя Лена, очевидно, предупреждённая дочерью, исчезала. Юрка был шофёром междугородного автобуса и мог не появляться неделями.
В тот раз гостей принимал именно он. Никого из его родни не было. Пётр Васильевич с ним и пришёл. А потом в дверь звонили и звонили. В комнате Юрки шла пьянка. Любопытная и боязливая моя матушка выскакивала на каждый звонок, оглядывая вошедшего, и успокоилась, сообщив мне, что в Юркиной компании находятся два милиционера. Мама работала воспитательницей детского сада. В этот день она пришла после первой смены, вставать рано завтра ей было не нужно: на вторую смену она уходила часа в два. Так что сидела она под нашей дверью, стараясь подслушать и понять, что происходит в Юркиной комнате, но там дверь закрывали плотно.
А я, узнав про милиционеров, удивился: неужели Пётр Васильевич и над ними имеет такую же власть, как над дядей Васей? Кто же он, этот Пётр Васильевич? В тот раз, когда он ударил сапогом дядю Васю, мне он показался бандитом.
– Что это у тебя за милиционеры? – спросил я Юрку, когда тот вышел на кухню.
– Друзья, – ответил он и пьяно мне подмигнул: – Выпить хочешь?
– Ещё чего придумал? – открыла дверь нашей комнаты мать. – Ты соображаешь, кому говоришь?
– Да я пошутил, – добро улыбнулся Юрка и, взяв чего-то с их семейного стола на кухне, ушёл к себе.
Юрка вообще был добр и, как я убедился в этом позже, безволен. А убедился я в этом, когда он вышел из тюрьмы, отсидев половину определённого ему срока. Дали ему 20 лет и то, расследовав, что сам он никого не убивал, что в банде он выступал в той же роли, что и в жизни, – шофёром.
* * *
Как его арестовывали, я помню. Тётя Лена была дома, но она сидела в кухне, в комнате кроме троих милиционеров и Юрки находились ещё двое понятых – двое незнакомых мне мужчин, которые смотрели, как идёт обыск. В раскрытую дверь смотрела и тётя Нюра, другая наша соседка, смотрел и я. Милиционеры пошвыряли немало вещей на пол, потом один из них попросил у меня ручку и чернильницу и долго чего-то записывал на бумаге. Написав, подвинул её понятым, они расписались. На Юрку надели наручники и увели. А тётя Лена тут же бросилась звонить Ире, умоляя её просить заступиться за брата самого Василия Сталина.
Но Василий Сталин здесь бы не помог. Дело было очень серьёзным и очень страшным.
Целый год рассказывали в Москве о какой-то таинственной банде «Чёрная кошка», названной так по рисункам, которые бандиты оставляли на месте преступления. Грабили сберкассы, квартиры, врывались в театры, сметая с вешалки дорогие пальто и шубы. Рассказывали, что в Измайловском парке трубы большого диаметра и длины (для чего они там лежали, не говорили) оказались набитыми спрятанными этой бандой трупами.
Позже писатели-детективщики братья Вайнеры напишут роман «Эра милосердия», а режиссёр Станислав Говорухин, тогда ещё не вступавший в близкие отношения с властями и не растерявший своего дарования, поставит телевизионный сериал «Место встречи изменить нельзя» с Владимиром Высоцким, Владимиром Конкиным, Александром Белявским, Сергеем Юрским и другими популярными актёрами и с актёрами, которые стали популярными, благодаря этому фильму. Роман значительно уступает фильму по своим достоинствам, но я его читал не ради развлечения, меня интересовала его документальная основа.
Аркадий Вайнер, который жил в Астраханском переулке в одном доме со мной, говорил мне, что, конечно, они многое переиначили, что сами по себе материалы по «Чёрной кошке», с которыми им дали ознакомиться, обрисовывали типичных бандитов, жестоких и кровавых, а такого, как Левченко, которого в фильме Говорухина играет Виктор Павлов, в банде не было.
– А ты Юрия Федосеева не помнишь? – спросил я его.
– А кто это? – недоумённо поднял бровь Аркадий.
– Шофёр банды, – пояснил я.
– Ну, дорогой, – сказал Аркадий. – У них был не один шофёр. Как я их могу помнить?
Юрка вернулся, когда мне было девятнадцать лет. Тётя Лена пришла ко мне и позвала к ним в комнату отпраздновать возвращение. Дядя Мотя к тому времени умер, тётя Нюра уехала из квартиры, поменявшись комнатами с тётей Катей, которая въехала к нам со своим сыном Витькой, лет на пять постарше меня. С ним, с Юркой, с его сестрой Ирой, которая побывала замужем, родила дочку, отдала её на воспитание свекрови, развелась, и с очередным Ириным поклонником-капитаном мы сидели за столом в их большой двадцатиметровой комнате. Пили много. Витька работал на заводе малолитражных автомобилей. «Давай к нам, – говорил он Юрке. – Это ж твоё – автомобили». В то время оформлялся Витька в командировку от завода – в Египет, на строительство Асуанской плотины. «Видишь, какие у нас возможности!» – соблазнял он Юрку. «А что ты там будешь делать, на плотине? Автомобили собирать?» – удивлялся Юрка. «Решим, чем мне там заняться, – самодовольно темнил Витька, – без работы не останусь! За красивые глазки туда не пошлют!» А я побуждал Юрку к воспоминаниям, но он вспоминал неохотно, удивился, о каких милиционерах я ему толкую.
– Ну как же ты не помнишь? – сказал я. – Они с тобой, с Петром Васильевичем и ещё с кем-то здесь же выпивали! Они проходили по делу?
– Ну ты даёшь, – сказал мне Ирин капитан. – Кто будет связываться с милицией?
– По делу никто из милиции не проходил, – ответил мне Юрка. – Не помню, о ком ты говоришь, но вообще мусоров у нас было много. Им платили, чтобы они держали нас в курсе.
– А возглавлял вас Пётр Васильевич? – не унимался я.
– Чёрная кошка возглавляла, – насмешливо сказал Юрка. – Петенька был в законе. Царствие ему Небесное! Зарезали его в Воркуте. Вот так, друг-сосед! – он сделал отмашку рукой. – И хватит об этом. Не хочу вспоминать! Тошно!
Наверное, ему действительно было тошно вспоминать о бандитской юности. Он отошёл от воров. К Витьке не прислушался: на завод малолитражных автомобилей не пошёл. Да и вряд ли его туда бы взяли. У него была судимость. А на этот завод направляли чуть ли не по путёвкам райкомов комсомола. Опять устроился шофёром автобуса. Женился ещё при мне. А вот ребёнок у него родился, когда я, тоже женившись, уехал из нашей квартиры, из крошечной родительской комнаты.
От матери я узнал о его ранней смерти. Он погиб, заснув за рулём. К счастью, он только выезжал из парка за пассажирами, так что никого в автобусе не было.
Но его «им платили, чтобы они держали нас в курсе» мне приходилось вспоминать очень часто.
К примеру, когда мы с младшим моим братом Аликом договаривались поужинать в ресторане ЦДЛ. «Ты не будешь возражать, – говорил мне иногда Алик, – если я позову Андрея?» «Зови», – пожимал плечами я, нисколько не обрадованный таким известием. Алика я любил: был его нянькой в детстве – водил в детский сад, пел ему обожаемого мною Вертинского, читал любимые стихи. Детская память более губчатая, чем взрослая. Алька сохранил на всю свою короткую жизнь любовь к Вертинскому, знал Блока, Есенина, Гумилёва, баллады Киплинга. Мы с ним были брошенными детьми: отец уходил на завод рано, а приходя, утыкался в газету, которая нередко выпадала из рук, – его голова склонялась на грудь и вместе с ней мерно вздымалась и опускалась. Просыпался отец, когда приходила со второй смены из детского сада мать. Мы ужинали, а потом отец смотрел телевизор, который смаривал его ещё быстрее, чем газета. А мать до того, как всем нам лечь спать, болтала на кухне с соседками. Да она не тревожила дремлющего отца и когда работала в первую смену, – чутко вслушиваясь, она оживлённо комментировала происходящее в квартире нам, слабослышащим, – этот недуг, как родовое проклятие, преследует всю нашу семью по мужской линии.
Привыкшая жить чужой жизнью, она долго не находила себе места, когда наконец-то им троим дали небольшую отдельную квартиру на Донской улице. Как я теперь понимаю, её оглушила тишина собственной жизни. Она очень оживлялась, когда звонил телефон, подолгу по нему разговаривала. Я не могу сказать, что её не интересовала наша жизнь – жизнь её детей. Очень интересовала. Но раскрываться перед ней не хотелось: она ничего не удерживала в себе, всегда делилась с другими всем, что узнавала, в том числе и о твоей жизни.
Так и получилось, что главным семейным авторитетом для Алика был я – его старший брат. Он и взрослым радовался каждой нашей встрече, каждой возможности встретиться – у меня, у него, в ЦДЛ, в других ресторанах, где его знали, привечали как своего. Мать, родившаяся в 1920-м, была из купеческого рода. Точнее, купцами были мать и отец её матери – моей бабушки, очень рано ушедшей из жизни – в 34 года – в 1934 году. После чего мой дедушка, на руках которого осталось трое детей, решил облегчить им и себе жизнь – послал девочку-маму в Москву к тетё Лизе, младшей сестре её умершей матери.
Именно по тёте Лизе я понял, что такое настоящая купеческая кровь. Родственники тёти Лизы, мамины двоюродные, а мои соответственно троюродные, работали в торговле – кто в рыбном, кто в хозяйственном, а кто и в комиссионном магазинах. Тётя Лиза была гостеприимна и хлебосольна: я шёл к ней в гости, как на праздник: вкусно за столом, красиво в доме, захватывающие рассказы гостей о ревизорах, которых удалось обвести вокруг пальца.
В Алике рано проснулись купеческие гены. Уже в двадцать лет он был арестован за какие-то спекулятивные махинации. Не помню, почему так получилось, что аттестат об окончании десятилетки ему выдали в колонии, где он просидел около двух лет. Освободили его условно-досрочно с обязательной отработкой до конца срока в том месте и на том предприятии, куда его направят. Так оказался он в Находке, где женился, приобрёл несколько строительных профессий, но в будущем они ему не пригодились, потому что, снова прописавшись после целой серии отказов в Москве, он пошёл работать в торговлю.
В штате, правда, он проработал недолго, продавцом и вовсе несколько месяцев. Стал барменом. На этой работе он делил ставку со своим сменщиком-напарником-приятелем. Ставка была смехотворной – 90 рублей. По 45 на брата. Социалистическое государство подталкивало своих граждан, работников торговли, к осуществлению ими двух неукоснительных принципов: «хочешь жить – умей вертеться!» и «не пойман – не вор!».
Сейчас любят крутить по телевизору старые ленты. Среди них «За витриной универмага» – сладчайший фильм о нравах советской торговли. О безукоризненной честности продавцов, не только не поверивших, что любимый их руководитель может совершить растрату, но всё сделавших для того, чтобы найти затесавшегося в их среду подонка, благодаря воровству которого и возникло дело о растрате. А как выглядят в фильме милиционеры! Не менее достойно честнейших продавцов. Недаром в финале и те и другие сливаются в экстатическом чувстве бескорыстия, помогают друг другу изловить расхитителей общественной собственности!
Несколько лет назад Клара Лучко, вспоминая лукулловы пиры станичников и ломящиеся от всевозможных товаров прилавки магазинов на районной ярмарке в фильме «Кубанские казаки», который её, Лучко, прославил, свидетельствовала: «Всё так и было!» Я-то впервые смотрел этот фильм в смоленской деревне, в сельском клубе, где не было электричества, и поэтому на улице во время показа ленты работал специальный движок, подключённый к аккумулятору грузовика, на котором привезли картину. Фильм показывали с перерывом: каждую часть отдельно. Я уже описывал жизнь этих смоленских крестьян в те годы. Воспринимали они фильм, как дети волшебную сказку, ничего общего не имеющую с их реальностью. Восхищались невероятно богатыми станичниками, не только не отождествляя себя с ними, но вообще не ощущая, что эта картина об их современниках.
Потом уже я прочитал в книге Г. Б. Марьямова «Сталин смотрит кино», что режиссёр фильма Иван Пырьев и не думал создавать произведение о реальной жизни в то время. Он снимал музыкальный водевиль, зная, что этот жанр очень любит Сталин. Фильм назвали «Весёлой ярмаркой», а «Кубанские казаки» – это уже личное творчество вождя, который не только любил отдельные жанры кино, но ценил великие возможности киноискусства блефовать и дурачить зрителей.
Светлана Дружинина, дебютировавшая в фильме «За витриной универмага», но прославившаяся не благодаря ему, а благодаря действительно незаурядной своей игре в фильме «Дело было в Пенькове», не утверждает, как Клара Лучко о «Кубанских казаках», что «За витриной универмага» отразил советскую быль. Но, участвуя в телевизионном обсуждении ранней путинской новинки – возвращения России сталинского гимна, она ещё тогда заявила, что этим своим шагом президент не подорвал кредита её доверия к нему. И судя по её дальнейшим выступлениям, кредит доверия актрисы и кинорежиссёра Дружининой к Путину растёт, как бамбук. Одобряя возвращение сталинского гимна, она не могла не понимать, что он знаменует собой движение вспять – в советское прошлое. А раз понимала, то одобряет, стало быть, и воскрешение этого прошлого в назойливом показе на телевидении прежних, заказанных сначала Сталиным, а потом его преемниками кинолент.
А ведь подобное мельтешение старых фильмов на телевидении не так уж и безобидно. Что могут вынести нынешние молодые из, допустим, такого фильма, как «Падение Берлина»? То, что Сталин прилетал в Берлин в самый момент его взятия нашей армией, чтобы, в частности, по-отцовски напутствовать колонны возвращающихся на родину советских граждан, угнанных в Германию или попавших в немецкий плен. Откуда им знать, что всё это – от начала и до конца – враньё? Что Сталин никогда не летал в самолётах (боялся), что, однажды попытавшись выехать на фронт, он вернулся с полдороги назад из-за острейшего приступа охватившей его медвежьей болезни и что велел он считать изменниками родины не только пленных, но и угнанных немцами в Германию? Им и не надо этого знать? Помните, я приводил уже здесь мнение руководителя Федеральной службы по надзору в сфере образования и науки Виктора Болотова о том, что не исторические факты нужно обсуждать с молодёжью, а «рукотворность истории», разные варианты развития событий: «что было бы, если бы»? Что ж. В такую схему фильм «Падение Берлина», как и любая другая ложь, укладывается. Но история мстительна. Незнание её трагических фактов может обернуться трагедией.
Только что арестовали в Дагестане Олега Крикунова, жителя Железноводска Ставропольского края, студента пятого курса Пятигорского государственного лингвистического института. Весной 2004 года он принял ислам и взял себе новое имя Али. Но арестовали его, конечно, не за это. Он вступил в банду, которая должна была переправить его в Чечню.
«– В Чечню зачем собрался?
– Воевать. Чтоб там одни мусульмане жили. И никакого закона, кроме шариата».
Это из протокола допроса, который цитирует Вадим Речкалов в «Московском комсомольце» (11 августа 2006 года).
Любил Олег, рассказывает В. Речкалов, вспоминать, что говорили ему единоверцы в мечети. О Басаеве, например. «Как он в Грозном с тремя тысячами моджахедов попал в окружение. И была только одна дорога через поле. И та заминированная. Тогда Шамиль Басаев пошёл прямо по минному полю. И мины не взрывались. И все моджахеды вышли за ним. Все три тысячи».
«Ну прямо Христос, идущий по водам», – иронизирует по этому поводу Речкалов. И обращается к несостоявшемуся моджахеду: «От твоего Железноводска до Будённовска 150 километров. Историю о том, как Басаев роддом захватил, ты не слышал?» «Я тогда маленький был, – говорит Олег. – 10 лет всего».
Вот к чему приводят игры с историей. Точнее – с её искажением. С утаиванием от современной молодёжи подлинных исторических фактов. Ведь знай Олег толком, как вёл себя Басаев в Будённовске, как руководимая им банда гонялась на машинах за уличными прохожими-мужчинами, давила их, безоружных, колёсами, как выставила в окнах живой щит из медсестёр и рожениц для отражения штурма больницы, и не облёкся бы, возможно, для него Басаев во флёр бесстрашия или робингудства!
* * *
История, по горькому слову Гегеля, учит тому, что ничему не учит. Этот афоризм не является истиной в её окончательном выражении. Но похоже, что именно его взяли на вооружение те, кто пытается вернуть нас в прошлое.
С фильмом «За витриной универмага» у них этого наверняка не получится. Равнодушный, не заинтересованный в покупателе хам-продавец, обязанный своим рождением советской власти, пережил эту власть, живёт и сейчас, не очень отличаясь от себя тогдашнего. На рынках по-прежнему врут весы, в супермаркетах надо смотреть в оба и за тем, сколько берёшь, и за тем, сколько платишь. А то возьмёшь картонную упаковку с десятком яиц, принесёшь домой, а там девять или даже восемь. Рассмотришь как следует чек и ахнешь: ты же дважды заплатил за одно и то же! Или обратишься в магазине к продавцу, а он на тебя ноль внимания. Или рявкнет раздражённо: «Я занят, не видите, что ли?» Встречаются, конечно, и добросовестные продавцы. Ну так они и при советской власти встречались. Были паршивыми овцами, портящими своей совестливостью всё бесстыжее стадо.
Мы с Аликом заходили иногда в магазины к его женщинам. Я забыл сказать, что, пожив некоторое время в Москве с женой, он с ней развёлся. Но в отношениях остались хороших. Алька попросту не умел их ни с кем портить. Заходим в овощной. Брату улыбается Ляля или Лена. В грязном халате, в грязных перчатках, так отрезанных, чтобы высовывались из них пальцы. Вокруг всё пропахло гнилью. Алик договаривается с ней встретиться сегодня в ЦДЛ. Приходит. Чистая, пахнущая дорогими духами, в роскошном платье, увешанная золотыми цепочками, с перстнями чуть ли не на каждом пальце.
Посвящённый в их торговые махинации, я-то знал, откуда чего берётся. Знал, что овощные магазины дают хорошие взятки базам, чтобы везли им побольше гнилья. Гнильё взвешивали, составляли акт о его уничтожении. Но, разумеется, не уничтожали, а подкладывали в пакеты с хорошей картошкой или засовывали в сетку с хорошими овощами. Набегала круглая, нигде не оприходованная сумма.
Конечно, разоблачить подобные вещи было нетрудно, но для того и существовала милиция, чтобы упреждать ревизию. Для того и существовал, допустим, Андрей, который являлся в ЦДЛ в цивильном, а не в милицейском облачении. Приходил, как правило, со своей любовницей, работавшей в таможне, или с приятелем, другим милиционером. Алик и вообще был щедр. А здесь гулял с размахом. «Что там у вас, раки? – спрашивал он официантов, которые его знали и любили. – Принесите большое блюдо!» «Куда столько? – ахали милиционеры, указывая на полный стол, уставленный деликатесами, в том числе и рыбными. – Ведь ещё горячее заказано! Не съедим!» – «А не съедим – завернём с собой!»
Андрей существовал, разумеется, не для того, чтобы прикрывать Алькиных любовниц. Он был нужен прежде всего самому Алику, который ушёл из барменов и занялся очень опасным бизнесом: ему доверяли продавать из-под полы ювелирные изделия.
В СССР официально не работать было нельзя: за тунеядство сажали. Алик устроился литературным секретарём к поэту Анисиму Кронгаузу. Без моего участия – через своего приятеля, который и сам устроился на ту же должность к кому-то из членов Союза писателей. Алькины обязанности меня смешили: дважды в неделю он должен был приносить сильно пьющему Кронгаузу по четыре бутылки водки. В этом и состояло его литературное секретарство.
А милиционер Андрей довольствовался не только хождением в рестораны. «Он у меня на зарплате», – говорил Алик и объяснял, что платит на случай, если в милиции им заинтересуются. Андрей должен был, во-первых, его об этом немедленно предупредить, а во-вторых, попытаться устранить опасность.
В годы перестройки Алик легализовался, стал кооператором, открыл вместе с приятелем несколько торговых точек. Женился на очень преуспевающей на ниве торговли женщине из Малаховки, родил, наконец, ребёнка – сына. А потом от торговли отошёл: его влекла профессия ювелира.
Надо сказать, что в ней он достиг значительных высот: легко отличал подлинник от подделки. К нему приезжали советоваться очень состоятельные люди. И очень крепкие, зажиточные оставляли ему изделия для продажи: Алик получал за это какой-то процент.
Вот так и вышло, что в его квартиру рядом с метро «Университет» вечером завезли драгоценностей больше чем на 100 000 долларов. Алик уехал ночевать к жене в Малаховку, рассчитывая вернуться назавтра к 12-ти. В квартире оставался только глухой 87-летний отец, для которого дверной звонок соединили со световым сигналом. Отец открыл дверь в 11 часов утра, ворвались люди в масках. Отца связали, привязали к табурету, включили электрический утюг, и, не дожидаясь начала истязаний, отец указал бандитам на всё, что их интересовало. Приехав к 12-ти, Алик застал опустошённую квартиру и читающего газету сумевшего освободиться от верёвок отца. Но отцовское спокойствие оказалось чисто внешним. Через день его увезла «скорая» с очередным инфарктом, а ещё через несколько дней мы его похоронили.
Аликины доверители пожали плечами и объявили, что ставят его на счётчик в случае невыплаты всей суммы к такому-то (очень небольшому) сроку. За каждый просроченный день будут начисляться проценты. Продать брату было нечего: налётчики забрали всё ценное в доме. А квартира – нынешняя драгоценность, в 1995 году ещё не стоила так дорого. К тому же, въезжая в неё, Алик доверил оформить документы отцу, который вписал в ордер себя, и теперь, чтобы продать квартиру, нужно было ждать положенные по закону полгода после смерти её совладельца. А за эти полгода её цена не только не выросла, но ещё и упала.
Чтобы платить проценты, брат должен был искать какую-то работу. Но ничего кроме работы у собственной жены он не нашёл. Правда, в Малаховке, рядом с домом жены, Алик построил особнячок в своём вкусе, – в то время, когда ещё работал в кооперативе. Однако распоряжаться им он теперь не мог. Туда жена вселила старшего своего сына с семьёй. Алик ездил в Москву, мечтал о работе в частном ювелирном магазине, но предлагать такую работу его знакомые не спешили. А здесь ещё начались хлопоты по продаже квартиры: все проценты брат выплатить был не в состоянии, и размер его долга существенно вырос.
Когда же всё, наконец, утряслось: и квартира была продана, и долг погашен, брат почувствовал сильные сердечные боли. Врачи определили ишемическую болезнь сердца. Я советовал ему немедленно ложиться в больницу. Он не захотел.
И не должен был он через неделю после того, как ему поставили этот диагноз, сидеть за столом, отмечая день рождения пасынка. А он сидел и пил. А после лёг в постель, заснул и умер во сне. Было это в конце марта 1997 года. И, стало быть, до 49 лет он не дожил. Потому что родился, как и я, в мае. Мы ещё шутили, что я старше его всего на восемь лет, зато он меня – на целых восемь дней…
Однажды после очередного застолья в ЦДЛ мы с ним распрощались, каждый сел в такси и поехал к себе домой. Вечер был морозным, и захотелось мне пройтись хотя бы по Безбожному (ныне Протопоповскому), проветриться, продышаться. Наш Астраханский переулок, где я жил, пересекал Безбожный в пяти-семиминутной ходьбе по нему от метро «Проспект Мира». И я попросил водителя высадить меня у метро.
Но расплатившись и очутившись на улице, был немедленно остановлен двумя милиционерами, которые приказали мне сесть в кузов их небольшого крытого грузовичка с решёткой, и поскольку я запротестовал, скрутили и впихнули туда насильно. В кузове уже сидело несколько человек, потом прибавилось ещё несколько. Машина тронулась, и только после этого до меня дошло, что рядом со мной сидят в основном крепко выпившие люди.
Привезли нас, как выяснилось утром, на Троицкую улицу, в медвытрезвитель, где с меня грубо сорвали дублёнку и шапку, отобрали портфель, велели раздеться до трусов, снять носки и, несмотря на все мои протесты, в таком виде заперли в огромной казарменного вида комнате с множеством лежанок, покрытых дырявыми простынями, и с небольшими у потолка квадратами окошечек, темневших сквозь железные решётки. Лампы на потолке горели всю ночь, в течение которой я раза три принимался стучать в закрытую дверь, слушал, как гремит в ней ключ, требовал у появлявшегося милиционера выпустить меня и оставил это занятие после того, как у милиционера лопнуло терпение и он пригрозил надеть на меня наручники и запереть в холодном карцере.
Впрочем, уже в шесть утра меня вызвали.
– За что меня забрали? – спросил я старшего лейтенанта, сидевшего напротив меня по другую сторону барьера.
– Где работаешь? – не обращая внимания на мой вопрос, спросил он.
– Вы мне не ответили, – сказал я.
– Ты что? Права собрался качать? – удивился он.
– Собрался, – ответил я. – По-моему, имею на это право. На каком основании вы меня забрали?
– А на том, что ты был пьян в стельку, лыка не вязал! – заорал старлей.
– Но это же чудовищная неправда! – возмутился я. – Я не валялся на улице и не шатался, когда вышел из машины.
– Из какой машины? – спросил милиционер. – Из «воронка»?
– Нет, из такси, которое я отпустил недалеко от своего дома.
– Ладно, – сказал старший лейтенант, – поговорили и хватит. Где работаешь?
– А что вы мне тычете? – спросил я. – Мы с вами на брудершафт не пили.
– Ещё не хватало мне с пьяницами пить! – проворчал милиционер, но наглости поубавил. Чувствовалось, что он по-своему истолковывает моё возмущение: кто меня знает, почему я так себя веду! Вдруг за мной стоит какая-то сила! – Нам с вами акт составлять надо, – примирительно сказал он, – поэтому прошу отвечать на мои вопросы. А все претензии после. Где вы работаете?
Тогда я работал в «Литературной газете», был заместителем председателя месткома по социально-бытовым вопросам и знал, чем грозит появление акта из вытрезвителя сотруднику. Пойди, доказывай, что тебя забрали ни за что ни про что! Партийным я, слава Богу, не был, выговор мне не грозил. А вот схлопотать на несколько месяцев перевод на нижеоплачиваемую ставку мог вполне.
В тот раз у меня никаких документов, кроме членского билета Союза писателей, не было. После этого другие документы я брал с собой только в случае острейшей необходимости. Писательский билет меня и спас.
– Дома, – ответил я. – Пишу.
– А что пишете? – вдруг заинтересовался старший лейтенант.
Я понял, как продолжать держать его в напряжении.
– В частности, – начал врать я, – детективные романы. Имею грамоту МВД и благодарность Щёлокова.
Такую грамоту и благодарность тогдашнего министра устроил нашему члену редколлегии Чапчахову Аркадий Адамов после того, как Чапчахов напечатал рецензию на его роман.
– Не читал, – признался милиционер. Он подвинул ко мне заполненный акт. – Напишите вот здесь, – показал, – «претензий не имею».
– С какой стати? – спросил я. – У меня к вам немало претензий.
– Ко мне лично, – сказал он, – у вас претензий быть не может, потому что я только заступил на службу. Вчера меня здесь не было.
– Тогда с чего же вы решили, что я был пьян в стельку?
– А вот, – протянул он мне другую бумагу, – врачебный акт освидетельствования.
«Поступил в состоянии средней тяжести опьянения», – прочитал я.
– А мог бы я поговорить с врачом, чтобы узнать, на каком основании написана такая бумага? Мог бы я хотя бы посмотреть на этого врача? Ведь никто меня не осматривал.
– Врач ушла, – сказал милиционер. – Так вы отказываетесь писать, что не имеете претензий?
– Я их имею, – ответил я. – И готов написать, в чём они заключаются.
– Этого не надо, – сказал старший лейтенант. – В акте этого писать не полагается. Распишитесь. – И после того как я, прочитав вполне безобидный акт, расписался, протянул мне какую-то квитанцию: – Оформите и принесите нам.
Квитанция оказалась бланком в сберкассу. Я должен был заплатить, кажется, рублей пятнадцать «за услуги медвытрезвителя».
– Это за какие же услуги? – спросил я. – Прокатили на «воронке» и дали полежать на дырявой простыне.
Отвечать он не стал. Отдал портфель. И после того как я оделся, бумажник. Я раскрыл его: в бумажнике лежал грязный рубль.
– Так меня ещё и ограбили! – возмутился я. – Где мои деньги?
– Я их не брал, – сказал мне милиционер. – Смена, принимавшая вас, ушла. У меня зафиксировано, что при вас было ценностей один рубль.
Так я впервые столкнулся с бандитизмом милиции.
Потом, завидев «воронки», я наблюдал, как ведут себя милиционеры. Вот вышел пьяный, плохо одетый, грязный. Едва на ногах держится. Да и не держится – упал. Видят его милиционеры? Несомненно. Тормошат его, поднимают, волокут в «воронок»? Нет. Такой в «услугах медвытрезвителя» не нуждается. Зато вот – идёт человек почище. Одет прилично. Ступает аккуратно, как бы пробуя ступнёй землю, как в реке воду: ясно, что пытается держаться прямо. И ясно, что это у него неплохо получается: выпил, конечно, но до дома дойдёт. А вот этого милиционеры ему не позволят, этого не допустят. Этого не упустят. В точности, как те, кто вышел на разбой.
– Вытрезвитель – это форма поощрения милиции, – сказал мне милицейский полковник Артамонов, редактировавший журнал для заключённых в лагере, называвшийся, кажется, «За свободную жизнь». Журнал находился на Садовом кольце как раз напротив ресторана «Нарва», располагавшегося на углу пересечения кольца с Цветным бульваром. Если переходите Садовое в этом месте, то сворачивайте направо: стояли там (может, и сейчас стоят) три двухэтажных особняка. Средний и был редакцией милицейского журнала.
А редакция «Литературной газеты» располагалась почти рядом с «Нарвой», на Цветном. Очень удобно для полковника Артамонова, который писал стихи.
О нём я узнал, когда доверительно рассказал нескольким сотрудникам о том, как побывал в вытрезвителе.
– Эх! – огорчённо сказал мне Валя Проталин, работавший в отделе публикаций и ведавший в нём стихами. – Надо было мне тебя с Артамоновым познакомить. Он стольких наших из вытрезвителей вызволил.
И позвонил ему при мне и обо мне. Сказал, что в «Литгазете» я занимаюсь публикацией материалов по современной поэзии. На что получил ответ, что литературный критик Геннадий Красухин поэту Артамонову очень хорошо известен. Удовлетворённый таким началом разговора Валя стал выяснять, что можно сделать, чтобы вернули мне мои деньги и не брали с меня штрафа. Оказалось, что ничего уже сделать нельзя. Поздно. Кто теперь признается в ограблении? А оформленный акт требует официального завершения.
В тот же день и познакомился я с поэтом, полковником милиции. Он достал из портфеля бутылку коньяка:
– От имени милиции, – сказал он, чокаясь со мной, – приношу вам свои извинения. – Тем более, – сказал он, чокаясь со мной новой рюмкой (точнее, гранёным стаканом, рюмок в редакции не держали, вином наполняли весь стакан, а водкой или коньяком половину), – что я с интересом читаю ваши статьи и являюсь вашим поклонником.
В переводе с лестного языка на прагматический это означало, что Артамонову очень хотелось бы получить от меня рецензию на свою книжечку, вышедшую в библиотечке то ли журнала «Красный воин», то ли журнала «Советская милиция» (точно не помню). Газета такие книжечки не рецензировала, о чём я тут же сказал автору. Это его не смутило:
– Да мне главное, чтобы ты её вообще прочитал. – И спохватился: – Ой, я поторопился! Хотя на брудершафт, – достал он из портфеля новую бутылку коньяка, – нам выпить самая пора.
Я не возражал. И, распивая с нами (кроме меня и Вали был ещё Лёва Токарев, о котором я здесь уже писал), рассказывал много поучительных и поучающих историй о милиции и о том, как надо вести себя с ней.
– Ты пьёшь крепко, – сказал он мне. – Вижу, что можешь выпить много.
– У него кость полая, – вставил Лёва любимую свою шутку, придуманную им в ответ на удивление сотрудников моим умением много пить, почти не пьянея: куда, дескать, всё это вмещается при моём небольшом росте и не слишком мощном сложении.
– Это как? – не понял Артамонов.
– Полая, пустая кость, – объяснил Лёва. – Туда всё и вливается.
– А, – заулыбался Артамонов, – шутишь. – И посерьёзнел: – Но у ребят из вытрезвителя глаз намётанный: вот у тебя лицо стало краснеть…
– Это от коньяка, – объяснил я. – От водки оно у меня бледнеет.
– Ну вот, – подхватил Артамонов, – а ребята знают, что значит такая бледность или такая краснота. Ты не шатаешься, не падаешь, но прошёл пару шагов, и они уже точно определили, выпил ты или просто нездоров. Нельзя появляться выпимши, особенно у метро или в самом метро: загребут за милу душу!
– Но ведь я никому не мешаю и ничего не нарушаю!
– Вообще-то по инструкции, – объяснил полковник-поэт, – появление нетрезвого человека в общественном месте уже есть нарушение порядка. С этой стороны к ребятам не придерёшься…
– Но почему-то настоящих пьяных, валяющихся чуть ли не в луже на улице, они не забирают!
– Вот! – поднял палец Артамонов. – Правильно мыслишь: не возьмут! На что им такой пьяный нужен. Он машину заблюёт. И потом возись с ним, отмывай, а медицинскому персоналу – приводи его в чувство, ставь на ноги.
– Так ведь он так и называется: медицинский вытрезвитель!
– У нас его зовут трезвяк. Так и говорят: послужишь в трезвяке! Особую форму доверия оказывают! Не только себе в карман будешь собирать, но и сколько-то отстёгивать вышестоящему начальству. Соображаешь?
Понимаю, что теперешних молодых подобным рассказом не удивишь. Они ведь не слепые, чтобы не видеть, что творится вокруг, и не так уж глупы, чтобы не понимать, что именно творится. Вот – привычная бытовая картинка в метро: стоят двое с автоматами. Вот они остановили человека явно неславянской внешности. Вот человек им показывает какую-то бумажку. Вот они берут эту бумажку, разглядывают, а потом снова разговаривают с человеком, не похожим на славянина. Тот достаёт из кармана денежные купюры – протягивает им. Они не торопясь пересчитывают деньги. Один прячет их в карман, а другой отдаёт неславянину его бумажку. Тот исчезает. А эти уже заприметили в толпе лицо, как нынче говорится, кавказской национальности. Направляются к нему.
Знакомо и не удивляет, правда? Не удивляет даже то, что деньги берут открыто. А чего им не брать? Кого стесняться? Вы ведь не подойдёте к ним, не станете у них допытываться, что, мол, это за деньги. И они уверены, что вы не подойдёте. Попробуйте только! Каждый из них ведь не просто бандит, но, как выражалась героиня рассказа Зощенко, «кавалер и у власти»!
Видел я, как один из таких кавалеров, подполковник милиции, не спеша, по-хозяйски прогуливался по Дорогомиловскому рынку. Не по бывшему колхозному – крытому, а по торговым рядам перед ним. Шёл он с огромной сумкой, останавливался перед самыми разными киосками – мясными, рыбными, овощными, отдавал сумку продавцам, получал её назад и шагал дальше. Не посмотреть же он свою сумку предлагал торгующим. Ясно, что вышел из своего логова, как пушкинская пчёлка «из кельи восковой». Пчела у Пушкина летит «за данью полевой». Вот и этот вышел за данью.
В полном негодующем бессилии что-либо предпринять я всё-таки упорно шёл за ним. Подполковник заметил след и прибавил шагу. А потом остановил какого-то шатающегося по рынку милиционера, что-то стал ему говорить. Тут уже прибавил шагу я. Понимал, что теперешняя милиция может вытворить со мной что угодно.
Много её вы можете встретить на вещевых «вьетнамских» рынках, недорогих, торгующих в основном китайскими товарами. Вьетнамцы улыбчивы, тихи, легко соглашаются снизить цены и, как рассказывает Владимир Никулин (газета «Метро» за 24 августа 2006 года), очень законопослушны. Единственное, что они себе позволяют – это нарушить правила регистрации. Они бы рады их не нарушать, но, по словам В. Никулина, «чтобы получить регистрацию в Москве на год, необходимо заплатить тысячу долларов. Однако эти деньги получает не государство, а посредник, именуемый вьетнамцами «услуги»».
«Вьетнамцы, – продолжает корреспондент «Метро», – делят россиян на две «национальности»: хорошие и плохие. Москвичи – хоросьо, а люди в форме… Когда узнали, что я хочу написать статью, окружили плотным кольцом, начали жаловаться. Я понял: самое безобидное действие блюстителей порядка – вымогательство небольших сумм. Вечером выходящего с рынка останавливают, мрачно изучают документы. Затем объявляют о подозрительности и просят проехать. Вьетнамец боится, говорит, что не хочет. Тогда ему предлагают заплатить штраф на месте, без протокола. Обычно просят от 300 до 500 рэ.
Сумма для вьетнамцев большая. И, как истинные торговцы, они решили удовлетворить аппетиты вымогателей оптом: группируясь в конце рабочего дня по 10–20 человек, скидываются по 50 рублей с носа. И волки сыты, и овцы целы».
А вот – об откровенной мерзости подонков в форме – «кавалеров и у власти»: «Больше всего вьетнамцев беспокоит то, что их землячек склоняют к сексу, если у них нет денег, чтобы откупиться».
Правда, изредка среди этих властных кавалеров проводят, так сказать, санитарную чистку. К примеру, как сообщает «Московский комсомолец» от 21 августа 2006 года, два сотрудника Мытищинского УВД подкинули в «Тойоту» одного обеспеченного гражданина наркотики и гранату и пообещали не возбуждать уголовного дела за 6000 долларов. А у гражданина при себе было только 22 тысячи рублей. Поехали к его матери. Взяли у неё всё, что было – 100 долларов и 27 тысяч рублей. Ну что это за сумма для двух бравых оперативников: на один… то есть на два зуба! Обидно, право! Стали требовать с гражданина хотя бы ещё 1600 долларов – по 800 на брата.
Не так уж и много для владельца иномарки! А много, так продай машину и заплати! А тот возьми и заяви на них в прокуратуру.
Словом, «Мытищинский городской суд приговорил Ложкина к двум, а Сабанина к 2,5 года лишения свободы в исправительной колонии». Немного, конечно, получили бандиты Сабанин с Ложкиным, но ведь не срок важен, а важно, что вывели их, голубчиков, на чистую воду, не так ли?
В том-то и дело, что не так. Вывели их в редакции под чужими фамилиями. Не узнаю в принципе небоязливую газету. Изумляюсь, читая: «сотрудник группы уголовного розыска 3-го горотдела Сергей Сабанин и стажёр Дмитрий Ложкин (фамилии изменены)». Для чего изменены? Обычно фамилии меняют в интересах следствия, чтобы до суда не оговаривать невиновных. Но следствие ведь закончено, раз оглашён приговор! А в том контексте, что так называемых «оборотней» увозят в наручниках, не сняв с них масок, удивительно мягкий приговор ничего кроме недоумения вызвать не может. И подозрения: почему к ним отнеслись так снисходительно?
Я процитировал недавний «Московский комсомолец». Так что посмотрим, как в дальнейшем будет вести себя эта газета. Не скажу, что я постоянно ею восхищаюсь: вижу её почти раболепное отношение к московскому правительству, не понимаю её небрезгливости, с какой она печатает статьи депутата Госдумы от партии «Единая Россия» Александра Хинштейна, давно уже презрительно прозванного «сливным бачком» за тот нужный властям компромат на кого-либо, который сливают ему для озвучивания соответствующие органы. А уж от её «желтизны» в освещении всяческих тусовок, от её упоённого пересказывания, кто чей бойфренд, кто чья гёрлфренд, на каком месяце беременности находится какая-нибудь звезда или жена звезды, что пьют звёзды, что едят, во что одеты и т. д. и т. п. – от всей этой пошлости, по правде сказать, подташнивает.
Но с другой стороны, именно в том же номере газеты от 21 августа опубликована статья Бориса Сопельняка «Дети и вурдалак. Две истории изуверства». Страшная статья, основанная на документах.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.