Путь изгнанных из рая[508] . Беседовала Валентина Серикова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Путь изгнанных из рая[508]. Беседовала Валентина Серикова

Василий Аксенов с детства грезил о путешествиях. Сбылось. Правда, из родной страны ему пришлось уехать с билетом в один конец. Тогда думалось — навсегда. Да и маршрут оказался крутым. А когда писателю вернули российское гражданство, он стал жить на три дома. В Америке, приютившей его в лихолетье, во Франции, в которой ему легко работается, и в России — родину, как известно, не выбирают, ее просто любят.

— Ваше творчество сейчас переживает новую волну интереса и успеха на родине…

— Грех жаловаться — меня читают в России. А последние мои книги даже были, как мне сказали, лидерами продаж. Очень активно продавался роман «Москва-ква-ква». И «Вольтерьянцы и вольтерьянки» тоже очень хорошо шли, более того — получили премию. Но мой лучший и любимый роман «Кесарево свечение» не вышел к широкому читателю. Его читает узкий круг людей, хотя в романе затронуто очень много важных тем. Здесь не угадаешь. Роман — самый молодой жанр литературы, в отличие от вечной поэзии, которая началась с пещер, ритуальных церемоний, камлания, шаманства. А роман — детище капитализма, рынка, он возник на базаре благодаря революции. Пришло время, когда свиток превратили в книгу, чтоб продать. Ее можно было купить, принести домой, читать со свечой всей семьей — развлекаться, пока не придумали телевизоров. Все это продолжалось до середины ХХ века. А сейчас все опять возвращаются на базар.

— Только базар теперь совсем другой…

— Да — базар электронный, с маркетингом, с пиаром. Это уже опять рассказывание историй на потребу, для развлечения и для продажи. Не говорю, что его история кончилась, но, как мне кажется, роман должен не искать массового читателя, а наоборот, сужать круг чтения, обращаясь к людям, которые хотят читать всерьез — с наслаждением и глубиной, потом собраться вместе и обсудить. Кстати, в Америке, где, как у нас считают, все глупо и по-хамски, массовое распространение имеет так называемый брифинг группе — когда друзья собираются и читают серьезные книги, а потом их обсуждают. Это не значит, что нужно совсем отворачиваться и специально прятаться от массового читателя. Пожалуйста, читайте и убегайте от массовой культуры в эти области. Кстати, я вижу много таких беженцев из массовой культуры в сферы поиска глубины и истины. Я за годы преподавания в университете вел класс по литературе, и на моих глазах очень часто происходила трансформация молодых людей, которые ранее были заняты исключительно добыванием денег, в бескорыстных любителей умного слова. Поэтому я всегда говорю, что нам не надо преследовать успех. Надо, чтобы успех преследовал нас.

— Ваш последний роман «Редкие земли» о современных героях. Чем был продиктован ваш интерес к ним?

— Меня однажды спросили, почему я больше не пишу современных романов, все больше исторические. Вот я и подумал, что пора взяться. Все учились в школе и знают, что такое редкоземельные элементы. В таблице Менделеева внизу было семнадцать пустых клеточек — он предчувствовал появление новых элементов. Вскоре они действительно стали появляться, сейчас уже все открыты и очень активно используются в промышленности, потому что обладают удивительными и странными свойствами, до конца еще не изученными. В моем романе бывшие комсомольцы, ныне новое поколение бизнесменов, занимаются как раз ими. Но я вам хочу сказать, что эти типы и сами являются редкоземельными элементами. Там вопрос вообще о редкости. Земля в пределах видимой и невидимой Вселенной является чрезвычайно редким элементом творения, уникальной планетой, хотя она просто песчинка по сравнению с другими составляющими космоса. Человек в этом смысле тем более исключительная сущность. А среди людей есть совсем уж редчайшие экземпляры, миллиардные доли — божественный эксклюзив. Соль земли, настоящие созидатели. Вот обо всем этом мне и захотелось рассказать.

— Василий Павлович, к вам не раз обращались с предложением снять фильм по вашему знаменитому роману «Остров Крым». Планы не отменены?

— На моей памяти затевалось уже пять проектов, один из которых даже был запущен. Но все они потом как-то сами собой увядали или разваливались. И пока окончательного шага не предпринято. Все упирается в деньги, в финансовую подоплеку. Учитывая всю специфику съемки, фильм получается очень дорогой. Нужны серьезные актерские работы. А сейчас уже и отечественные известные актеры очень дороги, не только иностранные. Но если иметь в виду коммерческий успех картины на Западе, то лучшие имена, конечно, необходимы. Я все-таки надеюсь, что у кого-то получится довести идею до результата и достойный режиссер, который смог бы снять «Остров Крым», найдется. В одном проекте был такой человек, классик нашего кино Владимир Наумов, который работал вместе с Аловым. В общем, постановщики появились, это сейчас не самый неразрешимый вопрос. Были бы деньги — а режиссер найдется, как сказал бы в таком случае Козьма Прутков.

— Говорят, к вам во Францию приезжал Гришковец, который тоже хотел снять кино по одному из ваших произведений. Как обстоят дела с этой идеей?

— Никак, она ни во что не вылилась. Но я к этому уже привык. Одно время ко мне начали приезжать из России и бывшего Союза с разными предложениями. Вдруг один появляется с наполеоновскими планами, другой, все звонят, обещают, а потом исчезают. Ну что мне — ловить их, что ли? Так же и Женя Гришковец: приехал со своим другом олигархом, сказал, что он нас будет субсидировать. В общем, наобещали. Я говорю, ну что ж, давайте, ребята, делайте. А потом они пропали.

— А как вы относитесь к экранизации своего романа «Московская сага»?

— Для тех, кто читал книгу, это плохая экранизация, для тех, кто не читал, — хорошая. Но если говорить объективно, там упущено очень много возможностей, заложенных в романе. Это и моя вина, между прочим. Надо было писать сценарий самому. Мне предложили уступить авторские права или сделать самому сценарий. Я выбрал первое. Редко приходил на съемочную площадку, только когда наведывался в Москву. А мой сын, он художник кино, работал на этом проекте арт-директором. И как только я его что-нибудь спрашивал по поводу фильма, он почему-то все матом отвечал.

— Правда, что вы приложили руку к сочинению стихов и музыки к этому сериалу?

— Вообще, я что-то напевал. Во всяком случае, написал пожелание — «в ритме вальса-бостона». Но Журбин не обратил на это внимания и сделал что-то другое — говорят, что популярное. Я с юности любил джаз, и у меня дома большая коллекция старых пластинок с этой музыкой. Сейчас больше предпочитаю слушать классику. Но думаю, что джаз очень близок к русскому менталитету. Знаменитый джазмен Алексей Козлов говорил, что русские вообще очень близки к неграм: стремление к свободе русская душа очень улавливает. Вообще вся эта ритмика, походка джазмена в больших городах возникала спонтанно — там всем телом любили показать: мол, я вошел! Джаз во времена моей молодости был колоссальным творческим толчком для всего поколения. Недаром в романе «Москва-ква-ква» у меня выведены первые джазмены, классики жанра. Это мое собственное ощущение ритма жизни. Когда мы слушали эту музыку, нам будто кто-то говорил: ребята, не настраивайтесь на лагеря, готовьтесь все-таки к другой жизни!

— А вы можете определить, откуда в нас возникает тяга к определенным стилям, людям, городам?

— Наверное, мы с ней рождаемся. На меня в юности произвел впечатление один французский фильм, который я бегал смотреть раз пять. Там был так показан Париж, что меня просто потрясла его красота! Я совершенно влюбился в этот город, он меня очаровал, на пленке будто была разлита какая-то магия, которую узнавала душа. Вообще меня с юности влекло все красивое. Казалось бы, откуда эта тяга могла взяться? Сын заключенных, всю жизнь жил в бедности, спал на раскладушке под столом… Но та страсть к прекрасному, чистой красоте была выше меня и все время куда-то звала.

— Страсть к литературе того же происхождения? У вас диплом врача и дар литератора: когда в вас открылось это?

— Очевидно, я с детства, даже толком не зная своих родителей, был как-то предрасположен к сочинительству. Еще в двенадцать лет, живя у тети, когда родители оказались в лагерях, я начал писать длинные несусветные поэмы о ледовых конвоях, которые шли в полярных широтах… Потом уехал к освободившейся из заключения маме, и она начитывала мне стихи километрами. Я их записывал, потом перечитывал, учил. Вот так и просветился. А в медицинский институт я поступил просто потому, что мама и отчим сказали мне, что надо получить профессию доктора, чтобы спастись в лагерях. В медицинском я тоже увлекался сочинительством, у нас был даже маленький кружок футуристов.

— А нет ли у вас мысли приняться за мемуары?

— У меня есть рассказ «Зеница ока», который я написал сорок три года назад. Я тогда пришел с ним в журнал «Юность», где уже печатался, его прочли, испугались и сказали, мол, мы не можем такие темы принимать, за нами следят. Это биографический рассказ о моей встрече с отцом, вернувшимся из ссылки после пятнадцати лет отсидки. В 1955 году я приехал из Ленинграда в Казань к тетке, которая меня воспитывала. В свои двадцать два года я был стилягой, продвинутым молодым человеком. И как-то рано утром тетка, услышав стук в дверь, пошла открывать и вдруг начала страшно кричать. За дверью стоял ее брат, мой отец. Выглядел он тогда как Робинзон Крузо: огромный мешок, в котором было все, даже запас керосина и дров, чтобы развести костер. Он забыл, что можно прислать телеграмму, что можно сесть и доехать на трамвае — пришел со станции пешком. В начале рассказа написано: «Вместо мемуаров». Это мое самое большое приближение к такому жанру.

— В последние годы вы живете в Европе. Вам комфортнее в Биаррице?

— Это место на границе Франции с Испанией. В XIX веке французский Биарриц был очень модным курортом — там бывали Юсуповы, Романовы, Долгорукие. Сейчас в Биаррице живут их потомки, но многие по-русски не говорят. У меня там дом с садиком, море метров шестьсот по прямой, если представить, что летишь из окна на аэроплане. Соседи у меня наследники известных русских фамилий — Толстых и Лопухиных, и они это постоянно подчеркивают. Биарриц — место очень приятное, но безумно скучное. Когда я сижу там месяц, мне страшно хочется в Москву.

А в Москве через месяц мне хочется вернуться на побережье — москвичи даже не могут себе представить, какой там потрясающий воздух! А когда шумит и бурлит океан — это уже совсем не скучно. В Биарриц съезжаются тысячи молодых людей, любителей серфинга. Иисус Христос ходил по волнам, а они на досках по ним носятся. Это невероятное зрелище, с каждым годом все более популярное. Серфингисты все неформалы: с пирсингом, татуажем — в общем, типичная современная молодежь, устраивающая фестивали. Когда осенью они начинают исчезать, на поверхность выходят старики, которые там в основном живут. Я купаюсь, бегаю после отлива по твердому мокрому песку босиком. Очень полезно.

— А недавно вы могли прогуляться по черноморскому песку в Крыму, в котором немало знаковых мест из вашей биографии.

— Все они для меня знаковые. В Ялте я познакомился со своей женой… Майя Афанасьевна сыграла большую роль в моей писательской судьбе. Она очень большой любитель чтения. И я в какой-то мере верю ее вкусу. В последнее время Майю Афанасьевну очень утомляют перелеты. Даже наша собака, тибетский спаниель, не выдерживает темпа поездок. Мы его все время куда-то тащим, к нему без конца цепляются дети в самолетах. Нам его предлагают сдать в багаж, мол, слишком тяжелый, поэтому жена с собакой чаще сидят дома в Биаррице.

— Он чем-то напоминает вам Крым?

— Может, я и выбрал его потому, что очень похоже на Крым. Из окна я вижу отроги Пиренеев, за ними испанский берег, там тоже горы, и я все время невольно оговариваюсь, вместо «Биарриц» говорю «Коктебель». «Вот приеду в Коктебель…» Они действительно похожи. Я неплохо себя чувствую в России, но постоянно выезжаю во Францию, потому что в Москве совершенно невозможно работать. А в Биарриц уезжаю — звонков сразу меньше раз в сто, я сижу себе и пишу. Сейчас уже не стоит вопрос, где ты живешь. Теперь того понятия «эмиграция», что раньше, нет. Многие едут за границу — ищут работу, учатся. У меня два гражданства, американское и российское. Еще хочу получить вид на жительство во Франции. Одиннадцать лет я жил без всякого гражданства, у меня был только грин-кард в Америке. А подал на гражданство — никакой реакции, молчат. Бюрократия страшная. Вообще страшнее французской бюрократии нет, эта самая страшная. В Америке тоже, но все-таки не такая.

— И как же вам удалось стать гражданином Соединенных Штатов?

— А у меня был коллега в нашей группе профессоров, в прошлом член правительства, чернокожий историк. Я ему говорю: «Роджер, ты всех здесь знаешь, устрой мне американское гражданство». Через неделю меня вызывают в комиссию по визам и в торжественной обстановке — руку кладешь на сердце, присягаешь флагу — дают сертификат. Проходит еще неделя, мне звонят из агентства и говорят: «Господин Аксенов, у нас для вас приятная новость: решено дать вам американское гражданство», — а я отвечаю: «Спасибо, у меня уже есть, а это отдайте кому-нибудь другому».

— Наших эмигрантов часто просили писать или говорить плохо об СССР, о нашей недавней действительности. Вы сталкивались с этим за рубежом?

— Ой, постоянно! У них выработались странные клише, что русские и вообще славяне — какие-то топорные мужики, в этом русле они нас и отображают. Люди коммерции до сих пор не интересуются современными тенденциями и культурой. В университетах, а я преподавал в них 24 года, совсем другая среда, и там иной разговор. А что касается Голливуда или больших издательств, то они ищут что-то похожее на «Братьев Карамазовых», чтоб были страсти-мордасти, бубенцы везде звенели, кто-то кого-то придушил, сожрал стакан. Недавно они вдруг поймали то, что пришло из России и явилось для них откровением, из которого они тут же сделали новое клише, — это образ русской мафии. И пошло-поехало: все страшные, мордастые, обвешанные цепями. Такие вещи в Голливуде проходят и даже приветствуются. А тему из моего романа о превращении полуострова Крым в остров они не понимают, потому что вообще не знают, что Крым — полуостров. У нас своя версия обороны Севастополя — а там другая. У них есть только героическая медсестра Флоренс Найтингейл[509], а матроса Кошку они уже не знают. Так что нам еще надо пробиваться в тот мир.

— М-да, а для нас американский стандарт еще не так давно состоял из ломящихся полок супермаркета…

— Это в самом деле сильно действовало. Помню, когда Горбачев стал генеральным секретарем и приехал в Америку к своему другу Александру Яковлеву, который тогда был там послом, ему устроили несколько неформальных визитов, в том числе в супермаркет. Михаил Сергеевич вошел туда, превозмогая ошеломление, прошелся по рядам, посмотрел, но сдержал эмоции. А когда они поехали дальше, он, увидев супермаркет у дороги, вдруг попросил: «Остановите!» Ему говорят: «Михаил Сергеевич, зачем, вы же только что были там». Но он настоял. Опять зашел и, увидев те же бесконечные ряды с разной всячиной, понял, что первый супермаркет — это не какой-то специальный магазин, укомплектованный, чтобы произвести на него впечатление. То есть даже первому лицу было трудно поверить, что их быт — не миф. Кстати, недавно Михаил Сергеевич, увидев меня на одном мероприятии в Москве, похлопал по спине и сказал: «Вася, я до сих пор помню одну твою фразу из любимого романа». Я заинтересовался: «Какую же?». Горбачев ответил: «Вошла пожилая женщина тридцати пяти лет».

— В общем, генсека тоже можно понять… А как долго вы вписывались в американскую реальность? Изменился ваш менталитет за годы жизни за границей?

— Очевидно, изменился. Я приехал в Америку в 1980 году и сразу же начал работать в университете. Это большая удача. Все прошедшие годы мой главный источник существования — университетская деятельность и преподавание. Я сменил несколько университетов и в целом отдал им много сил. Должен ответственно сказать, что университетский кампус — это самая лучшая часть американской жизни. Я всегда с каким-то даже наслаждением начинал каждый новый учебный год, за эти годы через мой класс прошли тысячи студентов.

— По иронии судьбы в Москве вы снова живете в знаменитой высотке на Котельнической набережной, из которой когда-то уезжали в эмиграцию…

— Эту квартиру мы получили от нового московского правительства после путча 1991 года. Как ни странно, в том же доме, в котором жили прежде. Когда-то в нем жило много известных людей культуры, а теперь больше иностранцы.

— Василий Павлович, что сейчас вас интересует больше всего?

— Больше всего меня интересует писанина, между прочим. Когда я писал «Кесарево свечение», для меня это было как бы итоговым трудом XX века, и я даже решил, что уже хватит. Навалял много. Но потом через несколько месяцев опять воспрял и стал что-то сочинять.

— В свое время вы выказали явное неравнодушие к творчеству Венедикта Ерофеева. Ваше мнение о нем остается прежним?

— Веничка — человек совершенно колоссального таланта. Но, к сожалению, несостоявшейся писательской судьбы. Он просто сжег сам себя, это был акт самоуничтожения — не мог остановиться перед водкой. Можно сказать, он прожил жизнь своего героя. Трудно говорить как о классике о человеке, все наследие которого помещается в книжечке в палец толщиной, хотя «Москва — Петушки» очень талантливая вещь. У Сергея Довлатова похожая судьба. Хотя он, конечно, намного больше написал. Но Веничке не надо было никого обеспечивать, кроме себя самого, а Сергею надо было содержать две семьи, он работал на несколько редакций. Он мог стать грандиозным писателем. Когда я прочел его «Заповедник», я был потрясен и подумал, что он подошел к большому роману, но, к сожалению, он этот шаг не сделал и погиб.

Довлатов был у меня за полгода до смерти. Собралась компания, все выпивали, а Сергей ничего не пил, говорил: мне врач сказал, что если в течение полугода не прикоснусь к спиртному, то могу выздороветь. Но потом не смог… Сейчас все стали с ним носиться, а тогда здесь никто его не знал, его упорно не печатали, только в самиздате что-то выхолило. Сначала Довлатов стал известен американскому читателю. У него появилась переводчица-американка, которая была вхожа в журнал «Нью-Йоркер». А в этом журнале напечататься — все равно что Героя Социалистического Труда получить. Я в нем тоже печатался. А у Сергея там выходил рассказ за рассказом, и он получал большие гонорары, известность. Его стиль точно совпал с минималистским лекалом американских журналов. В нем была недоговоренность, острый, но ненавязчивый юмор…

— Ваши взгляды как-то изменились за прошедшие годы?

— Взгляды у меня хамелеоновские — везде приспосабливаюсь. (Смеется.) А если всерьез, то они у меня как были, так и остались — антитоталитарные. Я западный либерал.

— Отшлифованный взаимодействием с другой культурной средой?

— У меня это вопросик патриотизма, между прочим. Когда я здесь — защищаю Запад, даже Америку. Когда я в Америке или в Европе — защищаю Россию. Мне не нравится, когда ее критикуют, бесит, если представляют по стереотипам. А здесь меня раздражает, как об американцах говорят, что они жирные и тупые.

— А они белые и пушистые?

— Со многих сторон они в самом деле лучше нас. Они крепко стоят на религиозной основе. А общество, которое зиждется на религиозном фундаменте, всегда прочней. В Америке два самых сильных фундамента: банк и церковь. Банк, наверное, на первом месте, хотя и без церкви это общество тоже немыслимо.

— А вам самому такая категория, как деньги, небезразлична?

— У меня никогда больших денег не было, только в последние годы, когда получил профессорское кресло в университете и зарабатывал 120 тысяч долларов в год. А на писательстве богачом не станешь. Хотя издают меня сейчас хорошо. Для меня деньги — это только вопрос свободы, они освобождают от зависимости: я могу делать то, что хочу, а не тащить и влачить, как почти всю жизнь что-то тащу.

— А насколько вы продвинулись по дороге к Богу и вере в течение жизни?

— Я человек религиозный, но, в общем, поверхностно. Иногда хожу в церковь. Мой путь начался еще лет с шестнадцати, в Магадане, где люди обращались к религии в попытке спастись, получить поддержку — и они ее получали. Это очень серьезная вещь, а не просто «Господи, Боженька…» и чтение Библии… Появление в Коктебеле на пляже с крестиком на шее было в свое время серьезной акцией. На окружающих советских писателей это подействовало сильно. Затем это все у меня эволюционировало. Я вижу в любой религии какие-то ценности. То, что я чувствую сейчас, по-моему, уже где-то за пределами ритуальных религий. Вообще у меня есть собственная философия существования, которую я пытался изложить в «Новом сладостном стиле» — мне интересно знать, что такое Время. Время — это как раз и есть изгнание из рая. Наша жизнь — путь Адама для всех поколений. Как только мы попали в бренный мир, часы сразу стали нам отсчитывать — тик-так… Будущего практически нет, каждый миг будущего мгновенно становится прошлым. Обратное движение… Когда нас выперли из рая, что-то переменилось. А изначальный замысел был какой-то другой. Не знаю какой, но, наверное, более целесообразный. Я просто ощущаю, что момент обреченности человечества — это не трагедия, в этом его судьба: для чего-то большего… Пришли, чтобы уйти, завершить путь. Апокалипсис, испепеляющий и приносящий новую суть, — это ведь наоборот — духовное возрождение.

— Технократический век, обеспечив комфорт, взамен отнял у человека что-то несравнимо более важное, и мы еще не знаем, чем расплатимся за это…

— А вы знаете, чем развлекались римские легионеры, когда шли через Африку? Они распинали львов на крестах. И смотрели, как львы мучаются, какие они исторгают вопли и рыки. Это было главное развлечение. А сейчас все-таки жажды крови несравнимо поубавилось. Например, когда появилось огнестрельное оружие, убивать людей стали больше. Из этого может последовать вывод, что люди стали более жестокими и отвратительными. На самом деле огнестрельное оружие уменьшило садизм. Потому что когда ты врубаешься в человеческую плоть ножом, то просто сатанеешь от запаха крови, убийства, резни. А современный летчик нажимает кнопку в своем компьютере, выпускает ракету, возвращается и смотрит футбол. Короче говоря, в этом, как ни странно, проявляется нарастание безличностного: в этот момент он не думает, какой ужас у кого-то вызовет его ракета, не видит перед собой лица жертв. У него нет жажды убивать, он выполняет техническую задачу. Хотя здесь, конечно, кроется парадоксальная обманчивость дьявольщины — ответственность за содеянное ведь никто не отменял. Я вот был на израильской военно-воздушной базе, где стоят самолеты-компьютеры. Там такие милые ребята-симпатяги. На самом деле они черт знает что могут сделать своей техникой. Мне все же кажется, что символ величия в духовных достижениях — в искусстве, науке, благотворительности и сострадании. Так или иначе, каждый из нас дает свой ответ Богу.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.