Когда и где появляется классический национальный автор?
Когда и где появляется классический национальный автор?
Дружеский союз с Шиллером, выведя Гёте из угнетающей изоляции, снова вдохновил его на поэтическое творчество, на завершение «Годов учения Вильгельма Мейстера». Точно так же и размышления о месте и задачах искусства и литературы сделались прочной составной частью совместных раздумий. Оба поэта были в высшей степени недовольны как публикой, так и критикой. Журнал «Оры» не встретил у читателей ожидаемого отклика, а первое собрание сочинений Гёте, изданное Гёшеном (1787–1890), расходилось много хуже, чем следовало ожидать. С удивлением и раздражением поэт убеждался, что его публикации на научные темы, которым сам он придавал большое значение, не возбуждают у публики почти никакого интереса. В марте 1795 года некто Даниэль Йениш, даже после опубликования своего «шедевра» «Боруссиас» (1794) не попавший в историю литературы, выступил со статьей в журнале «Берлинский архив современного вкуса», в которой сокрушался, что немецкая литература-де столь «бедна замечательными классическими произведениями прозы».
Гёте тут же опубликовал реплику на эту статью в пятом номере журнала «Оры» (1795). «Литературное санкюлотство» — так озаглавил он свое короткое эссе. Пользуясь понятием, заимствованным из современного ему политического обихода, и орудуя им как ругательством, поэт атаковал «эти невежественные притязания на то, чтобы не только протиснуться в круг достойнейших, но и заступить их место» (10, 270). Гёте быстро подошел к главному и принципиальному вопросу: «Когда и где появляется классический национальный автор?» — и безошибочно назвал ряд необходимых условий для развития классического автора, то есть такого автора, который литературным вкусом целого народа признан образцовым писателем, формирующим также стиль прочих собратьев по перу. Словом, по Гёте, классический автор появляется тогда, когда он застает в истории своего народа великие события; когда в образе мыслей своих соотечественников он не видит недостатка в величии, равно как в их чувствах — недостатка в глубине, а в их поступках — в силе воли и последовательности, когда сам он «проникнут национальным духом», когда он застает свой народ «на высоком уровне культуры», когда он имеет предшественников, чтобы не все приходилось ему создавать самому. Если учесть все сказанное и с этой точки зрения рассматривать положение в отечественной литературе, то несправедливо было бы легкомысленно порицать «лучших немецких писателей нашего века» — достижения их достаточно весомы. Здесь и дальше, с похвалой упомянув Виланда, Гёте, конечно, имел в виду и самого себя: в конце концов, наглый критик отозвался о его собственных произведениях так, словно они ничего особенного собой не представляли. Превосходного национального писателя можно ожидать лишь при наличии настоящей нации. Однако Германия политически раздроблена, и к тому же «нигде в Германии не существует такой школы жизненного воспитания, где писатели могли бы встречаться и развиваться в едином направлении, в едином духе, каждый в своей области» (10, 271).
И тем не менее Гёте написал: «Не будем призывать тех переворотов, которые дали бы созреть классическому произведению в Германии» (там же). Эту фразу часто цитируют, но она все равно нуждается в пояснении. Как бы она ни звучала, все же вряд ли Гёте имел в виду перемены по образу и подобию Французской революции. Тот, кто в Германии исповедовал революционные идеи, отнюдь не помышлял о создании единого общенационального государства, как показали майнцские события. Французская революция не создала нации, а лишь подчинила автономные регионы, с их особой спецификой и правами, централистски организованной системе. Император Иосиф II равно преследовал как экспансионистские, так и централистские цели, которые Гёте, как «ученику» Юстуса Мёзера, нисколько не нравились. В своем «Эгмонте» поэт, в частности, выступал также за исконные, освященные традициями прошлого права того или иного региона. За сохранение любой самобытности и индивидуальности. Стало быть, Гёте не желал такой перестройки политической карты страны, которая привела бы к нивелировке многообразия, равнозначного для него жизненному цветению. Пусть уж лучше меньше будет «классиков». Но, может быть, та самая фраза насчет переворотов, которая, кстати, производит впечатление нарочитой вставки, имеет одно назначение: перед лицом читательской аудитории журнала «Оры» подтвердить свое опасливое отношение и отвращение к любым насильственным изменениям существующего, без которых, однако, нельзя было устранить политическую раздробленность? Но, возможно, не столько государственное единство имел в виду Гёте, сколько идейно-политическое единообразие, тот идеологический тоталитаризм, который пышным цветом расцветал в стране великого западного соседа? А чуть позднее, в «Ксениях», общем творении Гёте и Шиллера, та же проблема вновь поднимается уже в несколько ином аспекте:
Нацией стать — понапрасну надеетесь, глупые немцы.
Начали вы не с того — станьте сначала людьми.
(Перевод В. Топорова — 1, 241)
Тем самым желание иметь национального автора оттеснялось на задний план. Острая политическая ситуация породила добродетель: психологию гражданина мира, и психология эта помогла возвыситься над нищетой исторической реальности и кое-как терпеть ее. Остается лишь вопрос: каким образом древним грекам, политически столь же разрозненным, как и немцы, удалось создать «классическое» искусство и литературу, что Гёте и Шиллер уж никак не ставили под сомнение?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.