Над колонией переменная облачность
Над колонией переменная облачность
Московский НЭП расцветал, люди отъедались после голодных лет, а у нас снова наступил пост. Мы обеспечили себя картошкой и овощами, но 3 дня в неделю обедали без хлеба и даже варили без соли.
А над нами снова стали собираться тучи. МОНО выработало уставы типовых колоний. Мы не подходили под стандарты и потому нас надлежало закрыть. Потом поставили условие: нам сохранят жизнь, если мы возьмём десять беспризорников. У нас уже был опыт с беспризорниками. Как-то в колонию пришёл мальчик лет двенадцати. Назвался он Ваней. Это был круглолицый, с утиным носом, веснушчатый, страшно грязный и оборванный мальчуган. Он жалобно попросился «хоть погреться». Его, конечно, пожалели, пустили, подарили одежды, обуви (буквально снимая с себя). Устроили ему индивидуальную баню и… решили предложить ему остаться, чтобы сделать из него человека. Он согласился. Все «киски» взяли над ним шефство и буквально нянчились с ним, играя в его матерей. Они кормили его, как не могли мы кормить наших больных, слабых и маленьких (Зайку, Мишу, Костю маленького и других). За месяц Ваня стал толстым, румяным, умел отпускать неприличные шутки, смущая этим «мам». К весне, через месяц-полтора он исчез. При этом унёс очень много ценного для колонии: одежды, в том числе единственные две пары приличных брюк у больших мальчиков, сберегаемых для поездок в Москву, чуть не всю имеющуюся налицо обувь, все деньги сотрудников. Больше мы его не видели. После такого опыта трудно было согласиться на предложение о беспризорных, и не одного, а многих. Стали думать: как сохранить колонию? Уйти из МОНО? Я предлагал перейти на самоокупаемость, жить только на своё хозяйство. Но, подсчитав ресурсы, увидели, что невозможно. Мы надорвёмся, и для учёбы не останется времени. Шацкий предложил перейти к нему на правах автономной республики. Он обещал не вмешиваться в наши внутренние дела и обычаи, только ставил два условия: 1) мы будем «пущать дух» в его колонию, то есть поднимать её идейность, увлечённость трудом и 2) заведём образцовое хозяйство, которое сможет служить примером и для его колонистов и для окрестных крестьян. Мама поехала смотреть помещение и землю. В качестве представителя трудящихся выбрали меня.
Колония Шацкого «Бодрая жизнь» помещалась в Калужской губернии и подчинялась непосредственно Наркомпросу. Ехать туда надо было по тогдашним условиям 4–7 часов. Один ночной поезд. Значит о приезжих педагогах нечего было и думать. Правда, специалисты по некоторым предметам имелись у Шацкого. Но первым делом мы должны были бы лишиться Юлия Юльича. Дом, нам предназначенный, маловат, прост, без зала. Зато есть конюшни, коровники и среди них… статуя Венеры Милосской. Последнее, конечно, ценно. До «Бодрой жизни» полкилометра. Там много ребят, и всё замечательно организовано: учебный процесс, мастерские, быт, питание. Не хватает только души. Очень трудно и ответственно за «лущение к ним души». Мама сказала, что подумает.
Приехали, доложили. Судили, рядили… А может разойтись? Это советовала и Софья Владимировна. Она говорила маме:
— Пора всем выходить в мир, нести свет людям. Довольно вам вариться в собственном соку.
Да, но дипломы-то получить надо. Хотя бы старшей группе группе за 9-летку, младшей группе — за 7-летку. Взяли официальные программы и убедились, что после всех экспериментов советская трудовая школа пришла примерно к программам старых царских гимназий. Нам надо было по крайней мере ещё год напряжённо учиться, чтобы выполнить её требования.
Маме вдруг пришла мысль: а что если взять беспризорников? Тогда мы не потратим времени на переезд и на освоение новой земли и, в то же время, оставаясь на месте, «выйдем в мир», то есть пригласим мир к себе. Беспризорники, это же замечательно. Это живое, нужное дело, и перевоспитание их — прекрасный экзамен зрелости для нашего коллектива. Загоревшись этой идеей, мама сумела убедить всех нас. Но я, «мизантроп и нигилист», подозревал, что беспризорники, если не перережут, то, во всяком случае, оберут нас до нитки и разбегутся.
Ребята на все планы переселений отреагировали постановкой импровизированной комедии: переезд из Москвы в Ильино, переезд из Ильина в Тальгрен, переезд из Тальгрена к Шацкому, переезд от Шацкого в Канаду (по следам духоборов), переезд из Канады в Индию (к Тагору в Гантиникетон), переезд из Индии в рай (находившийся под землёй). В ходе переездов мы постепенно совершенствовались: если вначале упаковывали утюги и чугуны, то под конец только фолианты священных писаний и музыкальные инструменты. Если колонисты вначале были одеты в лапти и ватники, то под конец — в туники и сандалии. И у всех выросли крылышки.
Мы всерьёз старались работать над собой и самоусовершенствоваться, но считали, что если в дело подпустить немного иронии, то оно от этого только выиграет.
С первым весенним теплом мы переехали на наш необъятный и высоченный чердак. Мы с Николей положили несколько досок до переводины и устроили таким образом висячие гнёзда на высоте двух метров под потолком зала. Тюфяки мы принципиально отвергали. Проходить к гнёздам надо было по бревну. Иногда это делалось в полной темноте и тогда получалось довольно пикантно. Лунатизм практиковать не рекомендовалось: при отклонении от оси кровати в обе стороны неминуем был полёт вниз на разбросанные кирпичи. Один кирпич я взял себе вместо подушки. Я имел заднюю мысль — приучить себя к тюрьме. Приближался призыв в армию. Я по убеждениям собирался отказаться, как и большинство наших мальчиков. «Ну уж тут, — думал я, — не миновать поспать на кирпичах». Ничего, спалось с устатку недурно, только кирпич, проклятый, линял и я каждую ночь превращался в краснокожего. Пришлось заменить его на французский словарь Макарова.
Николя был в полосе увлечений философией. Читал Шпенглера, Ницше, объявлял себя то ницшеанцем, то сатанистом, то толстовцем, то теософом. Мы до поздней ночи вели с ним философские споры.
В то лето долго шли дожди. Из-за этого ряд полевых работ отложился и я был от них относительно свободен. Ввиду перспективы выпускных экзаменов решили воспользоваться случаем и устроить дополнительную летнюю сессию. Все жадно набросились на ученье.
Но у меня прибавилась ещё одна забота. Добрый мой дедушка быстро дряхлел. Он стал заикаться, путать и забывать слова. Не мог сам одеться. Его по-прежнему все любили, и он всех любил: когда бывали праздники, музыка, спектакли, он выходил с палочкой, радовался, улыбался и от растроганности ронял слёзы. Если он узнавал, что кто-нибудь заболел, он шёл к нему и суетливо старался помочь. Но лечиться у него уже боялись, выписанные им рецепты невозможно было разобрать, да и не было уверенности, что он выписал то, что нужно. Предпочитали, если можно, дожидаться Анны Соломоновны.
При таких обстоятельствах мне пришлось переехать к нему в комнату. Его надо было одевать, обувать, умывать как ребёнка, выводить в сад, каждые полчаса справляться, не надо ли ему чего-нибудь. Всё это было не так трудно, но вот глядеть на дедушку было невыносимо больно. И главное, что он ясно сознавал, в каком состоянии находится и приходил от этого в отчаяние, повторял почти словами Пушкина:
— Какая гадость, какая гадость!
Однажды мы решили свезти его в больницу в Пушкино.
Молодой врач, осмотрев его, побеседовав с ним, сказал своему фельдшеру:
— Dementia praeceps[34].
Он не подумал, что больной — врач и что-что, а латынь помнит. Услышав приговор, дедушка горько заплакал.
Во время приступа малярии я осуществил свою давнишнюю мечту: занялся резьбой по дереву. Целую неделю я корпел над деревянной шкатулочкой. Всю её покрыл узором из мельчайших вогнутых пирамидок. Я кончил её к началу июля и подарил маме ко дню рождения. В этом искусстве я уступал только Борице. Совсем наивный мальчик, Чижик, а руки у него были золотые на всякое мастерство и рукоделье. Когда он взялся за домком, что до и после считалось прерогативой девочек, то через две недели поставил дело образцово. Да ещё и напридумывал всяких правил. Вроде того, чтобы, входя в дом, вытирать ноги о кучу еловых лап, которые он не ленился каждый день притаскивать из лесу.
Когда дожди пошли не ежедневно, а примерно через день, мы объявили, что все виды отпусков отменяются, и принялись косить изо всех сил, так как сильно запоздали. Очень тяжело было. Участки были разбросаны, а телеги были разуты — все колёса истоптались. Ганя с весны боролся в МОНО за деньги на два стана колёс. Но получил их только в октябре, когда впору было переходить на сани. А пока сено с дальних покосов носили домой навильниками. Оставлять нельзя было — украдут.
Сходили мы раз в большую экскурсию по маршруту: колония — Перловка (толстовская коммуна) — Москва — Царицыно — Кузьминки — Косино — Реутово — Балашиха — Болшево — Ивантеевка — колония. Дорога, разумеется, пешком, заняла пять дней. Идти было очень весело. Ночевали в школах, в избах, все продукты несли с собой. Большие скауты выдерживали характер и не пили от привала до привала, как бы ни хотелось. Но не скауты становились в очередь у каждого колодца, отставали, уставали, тянулись язык на плечо. Пошли без взрослых, командовать был выбран триумвират: Фрося (еда), Костя (ночлеги) и я (общее руководство).
В Москве разошлись, утром снова сошлись и продолжали путь. В Царицыно осмотрели пруды, полазили по развалинам дворца, переночевали, а утром собрали собрание и решили разделиться. Младшие, которые жаловались, что здорово устали, поехали домой, а старшие пошли дальше. Из Косина отправили домой Галю, у которой нарывала нога, и Женю Зимину, которая вызвалась её сопровождать. В Коломенском Борица заболел малярией. Двигаться он совсем не мог при температуре 40° слишком. Пришлось нанять телегу и отправить его с Костей в колонию. У большинства «кисок» и «полосатых» были стёрты ноги. Последний день дотягивали героически, прошли 37 км, возвращались ночью. Я дремал на ходу, не убавляя шага.
Наутро мы вошли оживлённые, рассказывали про наши приключения, говорили: «Вот какие мы молодцы, сколько отмахали!» И вдруг на нас, и в первую очередь на меня, обрушивается лавина: «Что хвалишься злодейством сильных?» Это такая пословица у нас была. Мама, Юлий Юльевич и тётя Туся говорят, что мы покрыли себя позором, что мы провалились на экзамене братства, что мы предали принципы колонии и т. д. В чём дело? Оказывается, что Марина и Нюра маленькая из младшей группы хотели идти дальше, а мы их якобы принудительно отставили, да ещё лишний кусок пирога с собой взяли. От обиды они наговорили на нас много плохого и того, чего на самом деле не было.
— Да почему ж они в Царицыне не сказали, что хотят идти дальше? Я думал, что для них лучше остаться. Они накануне еле плелись.
— Они из гордости не сказали. А плелись потому, что вы слишком быстрый темп взяли. Надо было равняться на слабейшего.
— За предыдущий день прошли всего 10 км. А слабейшими они оказались потому, что пили 30 раз в день. Из каждой лужи.
— И вообще у вас порядка в экскурсии не было.
Всё же старшие пришли к выводу, что мне ещё рано быть руководителем, а я пришёл к выводу, что нельзя совмещать удовольствие от экскурсии и обязанности организатора. Если уж запрягся, то бегай в поте лица между отстающими и убегающими, следи, как делят пироги, останавливай галдящих в чужом доме, а ночью лови девчонок, которые, закутавшись в одеяла, бегают по дороге, чтобы пугать прохожих привидениями.
Я переживал этот «провал» неделю, переживал бы и две, если бы новые беды, более серьёзные, не стёрли эти впечатления.
Была опять у нас ревизия из МОНО, не такая грозная, как предыдущая, и она не имела бы никаких последствий, если бы не тяжёлый случай с Анной Николаевной. Она как раз должна была проводить урок эсперанто. Чтобы у ревизоров не осталось неблагоприятного впечатления, мама поручила урок Олегу. Старушка обиделась, взволновалась и пошла к ревизорам объясняться в своём обычном многоречивом стиле. Они сочли её за помешанную и, вернувшись в Москву, немедленно распорядились её уволить. Мы скрыли это от неё, но она так разволновалась от самого разговора, что сильно заболела. Тогда мы не знали такого слова, но, вероятно, с ней случился инсульт.
Пять дней она мучилась, её преследовали навязчивые идеи. Ей казалось, что она угорела, что в её тело вошли какие-то яды, которые она старалась выгонять водой и голодом. Все дни она ничего не ела. Стала требовательна, хотела, чтобы меняли компрессы на голову каждую минуту. Впрочем, продолжала уверять, что мы все очень хорошие. Девочки, сменяясь через 2 часа, дежурили при ней круглые сутки. Приехала её сестра. Последние два дня Анна Николаевна непрерывно кричала. Дедушка всё время рвался к ней в комнату, чувствуя себя ответственным за её болезнь и плача от бессилия и беспомощности. Наконец, она умерла, очевидно, от голода.
Смерть в нашем весёлом доме была явлением исключительным и сперва всех словно парализовала. Но взрослые постарались нам внушить, что это — избавление от страданий, что это отдых для души. Мы сами сколотили гроб. Провели гражданскую панихиду, с цветами, с ветвями, с музыкой и пением духовных песен. Похоронили Анну Николаевну в парке, постаравшись придать обряду радостный характер. Поставили крест и написали на нём на эсперанто:
«Anna Nikolaevna Sarapova, civitano del mondo, membro de U.E.A.»[35]
У мамы в дневнике записано, что крестьяне стали обходить это место: «Грешная, неосвящённая могила». И про нас: «Известно — коммунисты. Нечему удивляться!»
У нас был такой порядок относительно ночных дежурств. Около входа в библиотеку висел лист бумаги, разграфлённый на три полосы. Слева шли подряд все даты, затем графа — девочки и «полосатые» и справа — большие мальчики. Дело в том, что больших мальчиков было очень мало, а младших без них в ночное не пускали. Естественно, что среди «полосатых» и «кисок» была конкуренция. Они стали записываться уже на более и более отдалённое время. Очень скоро список младших стал таким длинным, что вмешалась Лидия Марьяновна и ввела правило, что записываться можно не более как на неделю вперёд. Маленький бестолковый Миша, который очень хотел ходить в ночное, но с ним дежурить было мало желающих, нашёл способ записываться чаще всех. Через каждые 2–3 дня он вставал в 12 часов ночи, тихо прокрадывался к списку в одной простыне и оставлял наискосок свой корявый автограф Миша. Пришлось и в этом случае вмешаться Лидии Марьяновне и укротить энтузиаста. Мало того, что он сам не высыпался, он неизменно будил почти всех во время своих налётов в темноте, сшибал стулья, обрушивал на пол разные гремящие предметы.
Несмотря на усталость, напряжённость и некоторую опасность ночных дежурств, было много желающих посидеть ночью у костра с Галей. Я буквально следил за записью и, как только в средней графе появлялось «Галя», сейчас же в последней проставлял «Даня». Я подумал, что, может быть, это неделикатно навязываться Гале в качестве принудительного ассортимента, но, сходивши раза два с ней в ночное, вынес впечатление, что она ничего не имеет против, и стал действовать более решительно. Увидев, что Галя расписалась вперёд на месяц с интервалами дней в семь, я ангажировал её на все эти дни, вернее, ночи. Я знал, что Алёшка будет глядеть на меня иронически. А Фрося и Борица в углу горевать. Они ревновали, но мне было на всё наплевать.
Галя была исключительно молчалива. В ночном иной раз едва дюжину слов вымолвит. Я был в противоположность ей болтлив. Чего только я ей не рассказывал: и физические теории, и случаи из жизни, и содержание прочитанных книг. Кончалось тем, что Галя мирно засыпала, а я, вздохнув, говорил себе: «Ну, Давид Львович, сбрехни, да отдохни» и принимался мечтать, глядя в костер, пока лошади не залезали на своё или чужое поле.
Но изредка Галю удавалось разговорить. Так я узнал о её детстве. Она родилась в Петербурге. Они были выходцы с Украины, фамилия их была Ткаченко. Её отец был художником, и мать порядочно рисовала. Вообще это были всесторонне одарённые люди. Дома у них постоянно звучала музыка, родители пели наизусть целые оперы. Когда Гале было три года, её вместе со старшим братом Игорем и младшей сестрой Ниночкой увезли в Болгарию, где отец заключил договор на реставрацию икон и фресок русской церкви в Софии. Они долго прожили в Болгарии и вернулись через Европу, задерживаясь в Вене, в Берлине и в других городах Запада. Отец был учеником Репина и входил в содружество передвижников. Он выставлялся на их выставках и был знаком с большинством известных художников своего времени. Позже под эгидой Репина выделился кружок передвижников, которые называли себя «независимые». Про «независимых» искусствовед Алексей Александрович Вахрамеев в 1965 году написал книгу. Пока она осталась в рукописи.
По возвращении из Болгарии отец преподавал рисование в Академии художеств, а также в Покровской гимназии, в художественных мастерских Смоленской губернии у Тенишевой, а кроме того, бесплатно в городском училище для бедных детей. Летом всегда ездили со всей семьёй и с большой группой художников в Плёс на Волгу, иногда — в «Пенаты» к И. Репину.
После революции в Петербурге стало трудно жить. Продуктов не было, жалованья отца уже не хватало, чтобы прокормить большую семью. Он согласился на предложение Академии художеств переехать в город Оршу и создать там художественный музей из коллекций национализированных богатых помещичьих усадеб. Надо сказать вперёд, что сбор экспонатов оказался на деле очень опасным, так как прятавшиеся местами сами владельцы или их соглядатаи пытались мстить и грозили убить папу.
Папа музей организовал и заведовал им. Жили они в квартире при музее.
В Орше было хорошо, но через полгода умерла их мать и ещё через год отец. Ребята остались совсем одни. Игорю было 15 лет, Гале — около 12, сестре Нине — 9. У матери было 2 родных брата и сестра Тоня и сводных ещё четверо — брат и три сестры. Бабушка рано овдовела и была замужем второй раз. Но к тому времени её уже не было на свете. Девятнадцатилетняя тётя Тоня, жившая в Петрограде, узнав об осиротевших детях, приехала в Оршу и забрала ребятишек к себе. При этом жених, которого она очень любила, поставил ей ультиматум: «Я или дети». Но тётю Тоню это не остановило, и она взяла детей. Он отказался быть отчимом трёх детей и женился на другой. Тётя работала в детском саду, зарабатывала мало, да и продуктов в продаже не было. Всё выдавалось по карточкам и весьма скудно. Зиму как-то перебились, а когда в школах кончились занятия, тётя, списавшись с отчимом, отправила девочек к нему в Москву. Игорь остался в Петрограде. Он мечтал поступить в Академию художеств, что и осуществил в 16 лет. При этом он пробавлялся тем, что после уроков в школе ходил на заработки, выгружал дрова с барж на Фонтанке и вообще нанимался, где только мог.
Отчим тёти Тони и матери детей был бухгалтер, старик очень суровый. Младшую сестру Гали — Нину — он отправил в Немчиновский детский сад, где работала его дочь Женя. Галю оставил у себя, но почти не кормил, как, впрочем, и свою родную младшую дочь Нину (Нину Большую в колонии). Девочки целыми днями слонялись по улицам голодные, подъедали объедки, заходили к тёткам в надежде перехватить кусок. Тётя Тоня хлопотала об устройстве детей, но в детские дома отдавать не хотела. Писала разным знакомым с просьбой посоветовать. И вот пришло письмо от знакомой девушки-толстовки — Лизы Щенниковой, которая рассказала ей о нашей колонии. Тоня приехала в Москву и повезла всех трёх девочек в колонию, считая это за наилучшее устройство.
Вот так мы и познакомились с Галей, от чего произошли далеко идущие последствия. Когда они ехали в колонию, тётя Тоня упомянула, что у заведующей есть сын. Галя заранее невзлюбила его. «Наверно, барчук, маменькин сынок, лодырь и девчонок за косы таскает». Но, кажется, ко времени первого ночного она смотрела на меня уже более благосклонно.
К концу лета пошли слухи, что в Москве открывается Сельскохозяйственная выставка и что МОНО получило на ней небольшую площадь. Мы дали заявку, и МОНО утвердило за нами на стендах квадратный метр. Мы решили выставить план имения, диаграмму роста урожайности, схему распределения работ и модели конструкций Олега: погреба, хибарки, маркера, картофелесортировки и сторожки. Последнюю мы незадолго перед этим построили в поле: двускатную будочку на двух высоченных столбах. Изящное получилось сооружение. Графические работы исполнял Коля, приехавший к нам на летние каникулы, модели мастерски изготовил Борица и одну — я.
За неделю до срока Костя и Петя отвезли экспонаты на выставку. Там они не нашли отдел МОНО и сложили всё под столом в отделе Наркомпроса, увидев знакомый стенд колонии Шацкого. Накануне открытия я повёз недостающий экспонат, намереваясь всё развесить и расставить. На выставке, помещавшейся на территории бывшей городской свалки, впоследствии — парка культуры им. Горького, царил невообразимый хаос. Непрерывно ехали грузовики и подводы с экспонатами, шофёры ругались с рабочими, вешавшими на воротах плакаты и лозунги, маляры докрашивали девушку с веслом и крестьянку со снопом, везде распаковывали, тащили, стучали, суетились.
Меня не пустили в ворота, нужен пропуск. В комендатуре и разговаривать не стали:
— Какое МОНО, какая колония? Только школьников здесь не хватало! Катись, парень, не путайся под ногами! Без тебя тошно.
Вот так обошлись они с полномочным представителем государственного учреждения, приехавшего с намерением сеять разумное, доброе, вечное. Но не на такого нарвались. Я пошёл по Крымскому Валу, дошёл до Большой Калужской улицы (теперь Ленинский проспект), в то время застроенный маленькими деревянными домишками. Территория выставки была обнесена высоким забором, не имевшим ни одной приличной дыры. За 1-й Градской больницей забор стал железным, состоящим из длинных заострённых, как пики, стержней. Ясно дореволюционное, а потому заслуживающее всяческого презрения сооружение. На задворках больницы никого не было. Я быстро вскарабкался на вершину стержней с моделью в мешке за плечами, осторожно переступил через острия и, торопясь, как бы кто не заметил, прыгнул вниз. Я здорово повредил себе ногу и ковыляя доплёлся до павильона. В сутолоке никто меня не остановил. Я нашёл свободный стенд, стащил из соседней комнаты столик. Расставил модели. Приколол надписи, повесил графику. И ушёл из осторожности тем же путём, что и пришёл.
Когда выставка открылась, я ждал первых посетителей или распорядителей, которые нас погонят как незаконно занявших место. Но никто даже не заметил, что мы угнездились на чужой площади. А посетители, правда, немного их заходило в павильон Наркомпроса, всё же были. И подходили к нашему стенду, и я с гордостью давал объяснения. Очень даже восхищались: «Да кто же это сделал? Сами ребята? А в натуре? Тоже ребята? Да где ж это такая колония? Ну и молодцы!»
Потом дежурили другие, а я осматривал выставку. Мы организовали на неё четырёхдневную экскурсию. А в МОНО так больше ни одна колония и не выставилась и отдела МОНО не было. Между тем, у меня там гора с плеч свалилась. Оказывается, механическая лошадь, изобретению которой я собирался посвятить жизнь, уже выдумана, называется «трактор Фордзон». Штуки три из этой породы были показаны на выставке. Одна из них даже фырчала и ездила по пятачку. Вот здорово! Теперь можно будет подумать, какую выбрать специальность. Всё-таки я тут же достал книжку Генри Форда «Моя жизнь и мои достижения». Увлекательная книжка. На выставке колония получила премию.
В заключение я раздобыл два билетика к Вахтангову на «Принцессу Турандот», где принца Калафа играл сам Завадский. Ужасно стесняясь, я предложил второй билет Гале. Но она его благосклонно приняла. И мы провели чудесный вечер. Только смутились, когда импрессарио вначале объяснил, что артисты одеты в изысканные костюмы, чтобы напомнить публике, как надо одеваться в театр. Я оглядел себя и констатировал, что я далеко не во фраке. Зато как мы смеялись, когда в интермедии Труфальдино показывал, как компания студентов проходит без билетов на сельскохозяйственную выставку. Представляете, мы пользовались тем же самым приёмом!
В то лето из интересных гостей приезжала к нам известная народная артистка Малого театра Надежда Александровна Смирнова. Она была одним из руководителей Теософического общества. Величественного, прямо-таки царственного вида женщина и в то же время удивительно простая и задушевная. Она нам рассказывала про свою жизнь[36], и мы настолько почувствовали её близким человеком, что потом запросто бывали у неё в квартире. Она жила вдвоём с народной артисткой Блюменталь-Тамариной. Мария Михайловна, маленькая живая старушка, с виду была полной противоположностью Надежде Александровне, но жили они душа в душу, связанные общим делом. Замечательно и весело было глядеть, как они дома, разговаривая за чаем, внезапно переходили на свои старые роли, большей частью комические, и разыгрывали маленькие водевильчики. Мария Михайловна за свою жизнь сыграла более 500 ролей, чаще всего старух в комическом жанре.
Приезжала к нам и уже знакомая колонистам Ольга Эрастовна Озаровская. В этот раз она выступила в неожиданном амплуа. Оказывается, в молодости она была химиком и работала ассистентом у Менделеева. Как интересно она рассказывала о великом учёном, как изображала его в лицах! Эх, если бы был у нас магнитофон! Мне запомнилось, что когда Менделеев выводил какую-нибудь сложную формулу, он долго в сомнении покачивал головой, разглядывал её и напевал про себя: «Какая рогатая, какая рогатая!»
В это лето мы приняли последних трёх ребят — одну почти взрослую девушку — Нату, и двух малышей, младше младшей группы.
Ната поступила к нам с данными почти как у Тони. Жила у стервы-тётки, которая её мучила, в мещанской среде, была крайне истерична. Взяли её только на месяц, чтоб дать ей передохнуть. Она кокетничала, душилась, травилась, но потом охотно пила для противоядия мыльную воду. Однако, когда её откачали, быстро стала исправляться. В отличие от Тони у неё была здоровая душа. Она стала «продуктом среды», и когда с неё эту среду сняли, там оказалось доброе сердце и без особых причуд. Она образцово несла наравне с другими бремя ухода за Анной Николаевной в её последние дни. Когда прошёл обусловленный месяц, нам было жалко расставаться с Натой, и мы её оставили совсем.
Витя и Галя были близнецами, Костиными младшими братом и сестрой. Витя худенький, головастый, очень развитой, не по возрасту всем интересующийся мальчик. В 12 лет — критически мыслящая личность. Галя — покладистая, в меру весёлая девочка, добросовестная работница.
Осенью опять было много работы. Морозы застали огород неубранным. Овощи собирать должны были «киски» и «полосатые». Босиком ходить уже было нельзя, а обуви у большинства не было. Сносили разутых туда на закорках и сваливали на солому, постланную в междурядьях.
Очень остро стоял вопрос с преподавателями на зиму. Мобилизовали внутренние ресурсы. Летом мама уже вела литературу и языки, Коля — физику. Надо было освободить Олега от младшей группы. Поэтому мне предложили взять математику на себя. Григорий Григорьевич не мог зимой ездить и хотел, чтобы я взял рисование. Я был в ужасе от этой перспективы. Как я буду преподавать своим товарищам? Как я могу проявлять к ним строгость? А по рисованию — это просто анекдот. Петя — талант, пускай он и преподаёт. И потом, если я за это возьмусь, кроме сельхоза, то когда мне самому готовиться к экзаменам? Словом, я так отчаянно отбивался, что меня оставили в покое. Вот несколько лекций по политике я младшим прочитал с удовольствием. За газетами я следил.
Возникла новая забота: дядя Николай распустился, стал пить, поколачивать кухарок. Он нашёл себе в Жуковке жену и постепенно стал перетаскивать к ней наше имущество. На угрозы увольнения отвечал шантажом:
— Донесу, что вы в Бога верите, — враз всех разгонят!
Мама сказала, что не боится доносов, но советует ему уйти по-хорошему, так как у него тоже рыльце в пушку, есть о чём поговорить в милиции.
Тихий дядя Иван завёл любовницу. Прослышав про это, приехала его жена, очень энергичная женщина. Он отправилась в деревню и выбила пыль из его дамы сердца, а потом и его тем же методом пыталась привести к покорности. Все они явились к маме с просьбой рассудить, наказать и наладить их семейную жизнь.
Из рабочих только Егор хорошо себя вёл, но зато он по уши влюбился в сестру Олега Тамару и, так как был ещё порядочным лентяем, то работать ему было некогда.
В эту осень проходили первые опыты поступления в другие учебные заведения. Вернувшийся из Германии Серёжа Чёрный благополучно поступил на биофак. Это было чудом, если учесть, что он был сыном не рабочего и не крестьянина, а всего-навсего философа и литературного критика. Берту не приняли ни в одну московскую школу, так как она было дочерью купца. Саня пришёл из музыкальной колонии в недоумении:
— Лидия Марьяновна, как мне заполнить анкету, от меня требуют ответа на вопрос: «каких политических взглядов вы придерживались во время октябрьского переворота?» Я говорю: «Мне 10 лет было». А они говорят: «Не увиливайте от вопроса».
Мишу, к которому, наконец, вернулась из тюрьмы мама, во 2-й класс приняли. В школе учат комплексным методом: на русском языке читают революционные статьи, по истории проходят историю революции, на пении поют революционные песни, на рисовании рисуют революционные шествия и портреты вождей.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.