11

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

11

Дождило. Откуда ни возьмись налетал леденящий ветер. Скручивал в трубочку, морозил до черноты тонкие листочки ивняка, обрывал их, нес по полю. Лес шумел широко и грозно. А потом вдруг опять проглядывало солнце, ветер стихал, воцарялась тишина. Но высокая

[106]

синева неба оставалась холодной, и золотистые потоки света, падающие на землю, уже не грели.

Прокурлыкали, уплыли косяки журавлей.

В ясные дни воздух казался хрустальным, ломким, как облетевшая листва.

Сучок ли хрустнет в чаще, паровозный ли гудок раздастся — звук приходит громкий, четкий, словно очищенный.

Злочевский колдовал над рацией. Тоненько попискивала морзянка. Положив на колени планшет, я готовил свои ответы Григорию Матвеевичу Линькову и Центру.

Линьков, сообщая о работе, которую вели Федор Никитич Якушев и Николай Кузьменко, спрашивал советов, настоятельно требовал, чтобы я как можно скорее вернулся на центральную базу.

Вдобавок Центр сделал ему строгий запрос, почему капитан Черный отпущен на озеро Выгоновское, и Линьков не хотел навлекать на себя необоснованных упреков.

А в это время Центр, получив первые сведения о работе в районе Барановичи и трезво оценив открывающуюся перспективу, уже приказывал мне оставаться на озере Выгоновском, продолжать начатое, торопил с передачей разведданных.

— Де-ла! — говорил Злочевский. — Выходит, остаетесь, товарищ капитан?

— Поживем — увидим...

Я намеревался в ближайшее время вернуться к Линькову. Не потому, что опасался за Якушева и Кузьменко, и не потому, что не понимал важности работы у Бринского.

Меня волновали иные мысли.

Походив по фашистским тылам, я убедился не только в том, что открываются замечательные возможности для сбора сведений о противнике с помощью местных жителей. Убедился также, что необходимы квалифицированные офицеры. Одному мне, да еще с моими-то знаниями и опытом, приходилось просто разрываться. Я был не в состоянии одновременно пребывать на Червонном и на Выгоновском, организовывать действия в Житковичах, Микашевичах, Барановичах. А ведь мы могли, пожалуй, проникнуть не только в Барановичи! При соответствующих условиях можно было оказаться и в Бресте, и в

[107]

Пинске, и в Ровно! При одном условии — существуй там наши партизанские отряды.

К сожалению, я не знал, есть ли там партизаны.

Искать их? Может быть, искать. Но еще проще — перебазировать под эти города новые отряды, созданные на основе отрядов Линькова и Бринского и обеспеченные разведгруппами, возглавляемыми более или менее опытными офицерами. Тогда разведгруппы будут иметь все необходимое, наладится безотказная связь с радиоузлом Скрипника, а партизаны-разведчики станут собирать сведения о враге...

Мне представлялись бесспорными и кандидатуры некоторых командиров будущих отрядов. Степан Павлович Каплун, например, отлично справился бы с командованием отрядом, и я полагал, что Григорий Матвеевич Линьков напрасно держит капитана в черном теле, отправив его к Бринскому в качестве рядового бойца, что Каплуна зря разлучили с его товарищем Лагуном.

Памятуя, как отреагировал Лагун на мою просьбу вести разведку во время выполнения диверсионных заданий, я думал, что из Адама Лагуна можно воспитать хорошего заместителя командира будущего отряда по разведке.

Можно было твердо рассчитывать, что толковым заместителем по разведке станет и Анатолий Седельников.

Но вопросы, связанные с созданием новых отрядов и назначением их командиров, можно было решить только на Булевом болоте.

Вот почему приходилось торопиться и в нашей землянке на островке посреди болот озера Выгоновского шла упорная учеба будущих командиров разведгрупп.

Вот почему, собирая по крупицам сведения о людях в Кривошине и Барановичах, мы тщательно изучали их возможности и спешили наладить связь с патриотами во всей округе.

* * *

Оберегая гарнизон, аэродром и железнодорожный узел города Барановичи от партизан, немецко-фашистское командование в дополнение к городской полиции, частям фельджандармерии и полицейским участкам в селах создало еще и особые участки полиции, разбросанные по всей округе в непосредственной близости от Барановичей.

Один из них находился в Ляховичах, в трех километ-

[108]

рах от города. Во главе этого особого участка гитлеровцы поставили некоего Четырько.

Собирая сведения о немцах и полицейских, разведчики выяснили: Четырько в прошлом военнослужащий Красной Армии, попал в окружение, остался у родни, был мобилизован немцами.

Наблюдением установили, что каждую субботу Четырько приезжает с охраной к своей деревенской родне, живущей в тридцати — тридцати пяти километрах от города.

Охрана пьянствует, а Четырько, хватив лишнего, клянет судьбу, жалуется на собачью жизнь.

— Иван Иванович, — спросил я Караваева, — а что, есть в той деревне наши люди?

— Есть, товарищ капитан.

— Тогда собирай группу. Проведаем начальника особого участка.

Ранним субботним утром я в сопровождении группы Караваева пришел в деревню, где жила родня Четырько.

Знакомые крестьяне спрятали нас на гумне, находившемся неподалеку от халупы комендантской родни.

Часа в три появилась знакомая женщина:

— Приехал!

— Один?

— Нет. С ним человек семь.

— Наблюдайте. Скажете, как напьются.

— Скажем, скажем, родные...

В шестом часу пришел бородач:

— Все. Испеклись! Какие в лежку лежат, какие по девкам побрели.

— А сам?

— В избе сидит. Поет...

Пока Четырько неуверенным баритончиком выводил песню, партизаны быстро окружили избу.

Мы с Караваевым вошли в дом:

— Здравствуйте, хозяева!

Хозяева оцепенели. Всклокоченный черноволосый человек в расстегнутой рубахе, восседавший в красном углу избы перед стаканом самогона и миской кислой капусты, уставился на нас мутными глазами. Он был вооружен, но от неожиданности даже не потянулся к кобуре пистолета. Нижняя губа у него отвисла, рот беспомощно приоткрылся.

— Не бойся, Четырько, — сказал я. — Расстреливать мы тебя не будем. Просто зашли перекусить.

[109]

— Вы... кто? — выдавил Четырько.

Я сел на лавку против начальника полиции:

— Мы-то? А советские партизаны... Ну что, хозяева, дадите перекусить или нет?

Хозяйка, ошалело косясь на наши автоматы, стала сновать от печи к шкафчику, от шкафчика к печи.

— Какие еще партизаны? — неуверенно спросил Четырько, потирая лоб и облизывая губы. — Чего врете-то?

— Зачем нам врать, Четырько?.. Ты вот что... Давай по-хорошему. Клади свою пушку, а я положу свой автомат. И поговорим.

Четырько посмотрел на меня, на Караваева, покосился на окно, на дверь.

— Шуточки... — пробормотал он. — На ура берете!

— Положишь пушку или будем ссориться?

— Зачем ссориться? — неуверенно сказал Четырько. — Можно и без ссор... Коли не шутите — положу...

Он потянулся к кобуре.

— С поясом снимай, Четырько, — сказал я. — С поясом.

Начальник особого участка уже окончательно отрезвел. И понял, конечно, что любая попытка применить оружие может окончиться для него плохо.

— С поясом так с поясом, — согласился он. — Ваша взяла. Валяйте, кончайте...

Он швырнул пояс с кобурой на стол, опрокинул стакан с самогоном.

— Иван Иванович, прими мой автомат, — сказал я. — И пистолет этот прибери... Хозяйка, тряпочку дали бы.

Четырько тяжело дышал.

Хозяйка молча убрала опрокинутый стакан, вытерла разлитый самогон.

— Вы бы, хозяева дорогие, вышли покуда, — предложил Иван Иванович. — Во дворе побудьте, что ли... Только не вздумайте бежать или кричать. А то партизаны не так вас поймут и получится неприятность.

Хозяева исчезли.

— Ну что, закусим, Четырько? — предложил я.

— Вроде не до закусок...

— Что так? Мы, например, проголодались... Иван Иванович, присаживайся, покушаем. Смотри, как полицию угощают. Кабы у нас в лесу такой же стол накрывали! А?

[110]

— Это что и говорить! — усмехнулся Караваев, севший так, чтобы отрезать Четырько путь к двери. — С такими харчами хоть десять лет воюй!

— Врете вы, что партизаны! — опять сказал Четырько. — Не партизаны!

— А кто же, если не партизаны? Или не узнаешь советские автоматы?

— Автоматы узнаю... Да зачем вы в деревню ходите?

— А тебя повидать!.. Интересно было узнать, как это так получается: кадровый солдат, советский человек — и вдруг комендантом немецкой полиции заделался?

— Вона! А мне другое интересно. Интересно, где она, армия, и где она, Советская власть?

— Советская власть, сам знаешь, партизанами представлена.

— Конечно, сила! — ухмыльнулся Четырько. — По болотам на карачках она ползает, выходит!

— Зачем же по болотам и зачем же на карачках? Мы с тобой вот за столом сидим.

— Э! Сейчас сидите, а через час в кусты сиганете!..

— Надо будет — сиганем, как ты выражаешься. Но и вернемся, когда потребуется.

— Все профукали, — с надрывом сказал Четырько. — От Москвы не далеко ли будет обратно идти?

— Ничего. Дойдем. И до Берлина дойдем. Можешь не сомневаться.

— Красивые слова... Я ими во — по горло сыт.

— Народ воюет, — сказал я. — Но есть, конечно, такие, что в штаны наложили и Лазаря запели. Похоже, и ты вместе с ними.

— Какой я — мое дело, — отрезал Четырько. — Со стороны обо всем легче легкого судить, известно. Только ты в мою душу не заглядывал, партизан.

— А надо ли?

— Коли не надо — так и разговор весь. Но душа...

— Вон как ты о душе печешься! А чем же она у тебя на отличку от других, Четырько? Какие в ней необъяснимые переливы имеются? И каким переливом тебя к фашистам отнесло?

— А душа тут ни при чем! Меня не душой, меня судьбой отнесло... Больше-то относиться некуда было!.. Ты, партизан, в окружение попадал? Конскую падаль жрал? По морде тебя в лагере для пленных утюжили?

[111]

Четырько покраснел, его большие руки судорожно хватали то стакан, то ложку, то нож, елозили по клеенке.

— Я не меньше твоего, Четырько, видел. Только ты подонков в пример не приводи! Свинья вон всю жизнь в грязи возится. Так что же, и тебе следом за ней в грязь?.. Эх, оратор! А видел ты, как люди из плена бегут? Видел, как «Интернационал» на расстрелах поют? Как в партизанах не только падаль конскую, а свою кожаную обувь в котле варят, но немецкие пряники не берут? Не видел? Значит, не в ту сторону глядел! Заслабило тебя, значит. В грязи-то покойней показалось, чем в бою! Но только ты просчет делаешь. Не будет тебе покоя. И своя совесть замучит, и люди не простят, если против народа пойдешь.

— Моих обстоятельств ты не знаешь... — пробормотал Четырько.

— Не знаю, — согласился я. — Может, они трудными были. Но человек-то в борьбе с обстоятельствами познается, а не по словам... Вот так.

Я поднялся.

— Ладно, Четырько. С тобой все ясно. Пулю ты заслужил. И ничего бы не стоило в расход тебя пустить вот тут же, сейчас. Полное право на это имею.

Откинувшись на спинку лавки, Четырько мигал, облизывал губы.

— Не бойся, расстреливать не буду. Может, ты еще пригодишься. Если захочешь человеком стать. Ну а не захочешь — пеняй на себя. Сам видишь — мы тебя из-под земли достанем.

— Я людей не пытал, не стрелял... — выдавил Четырько.

— Знаю, потому и пришел... Должность твоя может партизанам пригодиться. Да толковать об этом рано. Придешь в эту же хату на той субботе. В это же время. А холуев своих отправишь куда-нибудь.

Четырько молча кивнул.

— Вот так, помни уговор.

Я дал знак Караваеву, и мы покинули хату.

Охрана ждала нас. Полицаи еще не появлялись. Мы свернули в проулок, в другой, зашли за гумно, добежали до кустов и под их прикрытием добрались до леса...

Всю неделю разведчики наблюдали за полицейскими Четырько и за ним самим.

В субботу доложили, что Четырько приехал в дерев-

[112]

ню и, как уговаривался с нами, отослал охрану обратно под Барановичи.

Выждав с час и убедившись, что все спокойно, мы с Караваевым вновь посетили хату родственников коменданта.

Самогона на столе не было. Четырько держался не так недоверчиво и настороженно. Поведал о себе, о том, как, спасая жизнь, согласился на предложение немецкого офицера пойти в полицию. Жадно слушал новости о положении на фронтах. С удивлением разглядывал «Правду» всего пятидневной давности. Помявшись, рассказал о заданиях, которые получены полицией, о размещении оккупантов в Барановичах, о тамошних войсковых частях.

О разведке противника не было сказано ни слова, но, конечно, Четырько догадывался, чего от него ждут.

— Не хочу быть немецким холуем, — сказал он. — Так и знайте. А верите вы мне или не верите — дело десятое...

Через месяц, встретившись с разведчиками Караваева в шестой раз, Четырько дал полное согласие сотрудничать с нами против немецко-фашистских захватчиков и обязался постоянно информировать партизан о гарнизоне Барановичей.

Темная полоса в жизни этого человека кончилась. Он делал все, чтобы искупить свою вину перед народом. К нему вновь вернулась вера в людей, вера в непобедимость нашей Родины.

Сведения, полученные от Четырько, отличались точностью и обстоятельностью.

Мы принимали все меры к тому, чтобы на начальника полиции не пала даже тень подозрения. И гитлеровцы так и не заподозрили нашего нового разведчика в связи о соединением Бати.

Но, к сожалению, сам Четырько был недостаточно осторожен. Весной 1943 года он допустил промах. Доверил одному провокатору свои планы увода к партизанам полицейских участка.

На Четырько донесли. Гестаповцы бросили его в тюрьму, избивали, пытали, доискиваясь, с кем работает.

Но Четырько не сломился, никого не выдал. До конца отрицал свою принадлежность к партизанам.

По приказу коменданта барановичской полиции Николай Федорович Четырько был повешен. Перед смертью он крикнул: «Да здравствует Советская Родина!..»

[113]

Он умер, как подобает воину и честному человеку. Мы забыли о колебаниях Четырько. В нашей памяти он остался таким, каким стоял под немецкой виселицей.

* * *

Дул сильный холодный ветер, когда мы с Караваевым, Иваном Кравцом и Голумбиевским подходили к деревне Свентицы, приткнувшейся на берегу реки Шары.

Низкое серое небо нет-нет да и посыпало мелким дождичком. Как всякая деревня осенью, Свентицы выглядела пустынной и скучной.

Отмахав километров двадцать по расползшимся дорогам, мы здорово устали и вымокли, но еще неизвестно было, ждут ли нас впереди тепло и отдых.

А вдруг придется поворачивать оглобли?

Мы шли на встречу со свентицким рыбаком Морозовым, чью фамилию назвал в одном из разговоров Курилов.

Сам Курилов теперь постоянно виделся с разведчиками, сообщал все, что удавалось узнать о немцах, а главное — присматривался по нашему поручению к людям, докладывал, кто чем дышит, на кого можно положиться.

Морозов, по словам Курилова, человек был старый, но крепкий и настоящий. Ни немцы, ни полицаи к Морозову, по старости, не приглядывались.

Морозов бывал на базаре в Барановичах, возил туда на продажу выловленную рыбу.

Старик мог оказаться замечательным связным.

Но мы еще не знали Морозова, не знали, подойдет ли он для роли постоянного связного с Дорошевичем, если сам Дорошевич захочет помогать партизанам...

Послав вперед Голумбиевского, мы с Караваевым пристроились за стеной старой риги, укрывшей нас от дождя.

Голумбиевский огородами прошел к домам, скрылся в проулке. Мы выкурили по две самокрутки, пока наконец увидели своего товарища: он стоял возле чьей-то хаты и махал рукой.

Подошли к Голумбиевскому.

— Никого, — сказал он. — Ни немцев, ни полиции. А старик дома. Ждет.

— Что ты ему сказал?

— Сказал, что прохожие. Хотим погреться.

Хата Морозовых стояла на спуске к реке. Почернев-

[114]

шая от времени, малость покосившаяся. В сенях свернутые, уже просохшие бредни, длинный багор, помятые ведра. Обитая мешковиной дверь отворилась со скрипом. Хозяин дома стоял между печью и дверью в горницу. Невысокий, седобородый, в рубахе навыпуск, в толстых шерстяных носках. Возле стола, придвинутого к божнице, резала хлеб сухонькая старушка.

— Здравствуйте, хозяева.

— Здравствуйте, проходите...

— Сапоги бы обтереть.

— А вы их сымайте. Валенки дадим.

Старушка кинулась к печке, стащила с нее валенки. Она улыбалась нам широко и весело, словно встречала родных.

— Мы партизаны, товарищ Морозов, — сказал я. — Ничего, что побеспокоили?

Дед почесал в затылке:

— Чего ж на пороге толковать? Садитесь, покушайте, там поговорим.

— А мы и так догадались, что вы партизаны, сынки, — сказала старушка.

— Это почему ж?

— И-и-и! Полицаев-то мы всех в рожу знаем. А вы... Да просто видать, что партизаны.

Морозов усмехнулся:

— Ты, мать, не языком чеши, а на стол подавай.

— А сейчас, сейчас!

Как-то спокойно было в этой избе, возле старых, приветливых людей.

— Ушицу-то уважаете? — спросил Морозов.

— Уважаем, товарищ Морозов! Еще как уважаем!

— Ну коли так, берите ложки!

Уха оказалась наваристая, жирная, подлинно рыбацкая уха.

Потолковали о том, о сем, а когда старушка вышла на минуту, я сказал:

— Нам бы одним поговорить с вами хотелось, товарищ Морозов. Без жены.

— Это зачем же — без жены? У меня от нее секретов нету.

— Видите ли, дело у нас... Ну, словом, не женское.

Старик насупился:

— Не знаю таких дел... Вы, дорогие товарищи, нас не обижайте. Если что надо — обоим выкладывайте, обоих

[115]

и просите. Слава богу, вместе век прожили, негоже нам на старости лет друг от друга таиться.

Вошла жена Морозова, втащила огромную сковороду жареной рыбы с картофелем:

— Не обессудьте! Чем богаты!

Старушка сама не ела, только угощала нас, подкладывала на тарелки новые куски.

Старик ел молча, хмурый, видимо обиженный.

— Господи! — говорила между тем старушка. — В кои веки своих солдат-то увидеть!.. Вишь, и ружья-то у вас новенькие, и все-то вы ладные... Знать, скоро армия придет?

— Придет, мамаша, придет.

— Поскорей бы уж! Глаза бы на энтих иродов не смотрели! Набегли, как тараканы, шуршат... А горя-то, горя-то!.. Председателя нашего повесили, жену его с младенцем застрелили... И все гребут, что увидят. Тараканы, истинные тараканы! Кровопивцы!.. Вы уж старайтесь, родимые, бейте их! Бейте, милые! Я старье старьем, а и то бы своими руками их душила.

— Ладно тебе, — мрачно сказал Морозов. — Тоже партизанка...

— Какая уж из меня партизанка! А душила бы! Душила, милые!

Мы переглядывались, сконфуженные недавним разговором со стариком. Старушка и верно была боевая. Зря, пожалуй, мы ее остерегались. Однако стоило ли подвергать пожилую женщину опасности? После обеда я, оставшись со стариком один на один, завел речь об этом.

Но Морозов оказался тверд:

— Товарищ дорогой, или ты нам обоим веришь, или не получится разговора... Не умею я от жены таиться и не хочу! Если самому близкому человеку верить перестану, прятаться буду от него, кто же я тогда есть?

— Ну, быть по сему! — сказал я. — Значит, готовы вместе партизанам помогать?

— А надо — готовы.

Я расспросил Морозова о том, как часто ездит он в Барановичи, кого в Барановичах знает, не носит ли кому рыбу прямо на дом.

Оказалось, старик заходит и к Федору Дорошевичу. Раза три продавал ему рыбу.

— А не возьметесь ли вы, товарищ Морозов, поговорить с Дорошевичем? У нас, понимаете, есть сведения,

[116]

что человек он хороший, Советской власти преданный, и на немцев его работать просто заставили.

— Вполне может быть, — согласился Морозов. — Сам-то Дорошевич не каиново семя... Поговорю...

— Только не поминайте, что от партизан присланы. Просто разузнайте, как он на фашистов смотрит, что о нашей армии думает...

— Понимаю, милый человек! Все понимаю. Не бойся. Вот в субботу подамся в Барановичи, прямо к Дорошевичам и зайду... Ты сам явишься аль пришлешь кого?

— Сам.

— Тогда в понедельник. Все обскажу.

— Ну, спасибо.

— За что спасибо-то? Это вам, ребята, спасибо, что не побрезговали старыми... Что вспомнили о нас... Эх, милый человек! Не те мои годы, а то бы и я в лес подался, и жену бы привел... В молодости-то она куда какая бойкая была!

Старик Морозов тихо улыбнулся, словно вспомнил свою жену девушкой.

Трогательно было видеть, как бережет он свою давнюю, видно, очень ясную и хорошую любовь.

Никто из партизан даже не улыбнулся: уважительно молчали.

Морозовы проводили нас до двери.

— Значится, в понедельник... — сказал старик.

— Берегите себя, родные! — напутствовала старушка.

В понедельник мы вновь пришли в Свентицы. Морозовы были дома. Жена захлопотала по хозяйству, а дед сразу сказал:

— Был я, значит, у Дорошевича.

— Ну что? Как?

— Да так... Купили они у меня рыбки, я хозяину и говорю: выпить, мол, надо. Я и бутылочку припас. Он не против. Ну, сели, выпили по стопочке. То да се. Я ему и закидываю: партизаны, мол, у вас есть? Нет, говорит. Плохо, говорю, живете. А у нас бывают. Новости всякие рассказывают... Он встал, дверь на замок, чтоб не помешали нам, значит, и еще по стопке наливает. Какие же, говорит, новости? А такие, говорю. Бьют, говорю, фрицев-то. Прямо по сопатке бьют. И еще в загривок накладывают. И обсказал, значит, положение на фронтах, как вы сообщали...

— Молодец, товарищ Морозов.

[117]

Вошла улыбающаяся старушка:

— Он у меня еще хоть куда! Кушайте-ка, ребята...

— Рассказывайте, рассказывайте!

— Ну, чего тут? Поговорили, значит... Он, Дорошевич-то, сильно задумался. Голову обхватил этак... Погано, говорит, мы здесь живем, ни к чему живем. Люди воюют, кровь проливают... А мы, говорит... И только рукой махнул.

— Очень хорошо... Он кем сейчас работает?

— На вокзале. Диспетчером, кажись. Ну, который поезда отправляет.

— И семья у него есть?

— Есть. Жена и двое сыновей.

— Значит, Дорошевич вам хорошим человеком показался?

— Хорошим. И раньше-то я его знавал — добрая семья была.

— Прекрасно... А что, дедушка, не съездите ли вы еще разок в Барановичи?

— К Дорошевичам то есть?

— К ним. Намекните, что партизан знаете. И посмотрите, что Дорошевич ответит.

— Понятно. А коли ответит, чтоб ему к партизанам уйти?

— Скажите, что лучше ему не уходить. Он и в городе пользу принести может.

— Понятно, милый человек... Больше ничего?

Было очевидно, что Морозов и Дорошевич давно знают друг друга, доверяют друг другу. Я улыбнулся:

— Да нет, почему же?.. Если вы убеждены, что Дорошевич — порядочный человек, откройтесь ему. Скажите прямо, что посланы партизанами и что партизаны хотят получать сведения о движении поездов через Барановичи на Минск и из Минска на Барановичи. Договоритесь, что за этими сведениями вы приедете дней через пять-шесть...

Старый рыбак задание выполнил точно. Через пять дней я держал в руках тетрадочный лист, где мелким почерком было указано, сколько поездов прошли за эти дни в Минск из Барановичей и сколько из Минска в Барановичи.

Сведения оставляли желать лучшего. Дорошевич не отметил, какое количество вагонов было в том или ином составе, что перевозил тот или иной эшелон, в какое время двигались составы.

[118]

Но все же это были хоть какие-то данные! И — главное — можно было не сомневаться, вскоре Федор Дорошевич, получив наши инструкции, станет давать те сведения, какие нужно.

— Ну как, мил человек, — спросил Морозов, — так ли сделали?

— Хорошо сделали, дедушка. Спасибо. И вам, и Дорошевичу.

Дед кивнул, но тут же поскреб в бороде:

— Тогда — просьба... Не моя, а Дорошевича, значит... Дело военное, как он понимает... И хочет, чтобы к нему кого другого не посылали, кроме меня.

— Что ж. Осторожность нужна. Он прав. Мы пока никого другого посылать и не будем. Так и передайте.

— Ладно.

— Только скажите Дорошевичу, что одного вас посылать все время тоже нельзя. Из соображений той же осторожности. Фашисты заметят, что вы зачастили, — заподозрят неладное.

— Нешто часто ездить надо?

— Вероятно, чаще, чем было до сих пор.

— Н-да... Это, мил человек, трудно.

— Я знаю. Да нужно!

Из соображений безопасности я не стал информировать Морозова, что в будущем мы намерены посылать к инженеру Дорошевичу других связных.

А старик продолжал рассуждать вслух:

— Нешто старуху когда спосылать?

— Не обременительно ей будет?

— Каждый-то день не сможет, а так когда... Да вот, спросим ее...

Жена Морозова сразу согласилась помогать мужу. Мы решили, что в Барановичи за сводками Дорошевича будут ездить старики Морозовы.

Я продолжал расспросы: о чем еще беседовал старик с Федором Дорошевичем, сколько Дорошевич получает денег, кто обычно бывает в доме?

Тут Морозова и осенило:

— Парня Дорошевича не прихлестнуть ли?

— С парнем подождем. Сейчас ему не надо, пожалуй, знать о работе отца...

Морозов глядел растерянно:

— Не надо?.. Да как же, милый человек... Ведь знает!

— Как — знает?

[119]

— Обыкновенно — как. Последний-то раз Дорошевич при сыне со мной толковал. При Николае. Я не успел тебе обсказать-то... Спрашивал парень, нельзя ли в партизаны?

— Ни в коем случае! Дорошевич должен быть вне подозрений!

— Вот и Дорошевич так рассудил... Но они там думают, может, в Барановичах еще что надо? Так помогли бы.

— Значит, вся семья...

— Не, не вся. Младшего-то сынка, Александра, они не посвятили... Пацаненок еще.

— Ну, это правильно. Мальчика пусть не привлекают. А уж если старший сын ваш разговор слышал...

Прикидывая, как научить Дорошевича давать нам исчерпывающие сведения о движении на железнодорожном узле Барановичи, мы полагали сначала послать ему развернутую форму сводки.

Но сама форма эта тоже требовала пояснений. Видимо, рано или поздно пришлось бы вызывать Дорошевича в лес для инструктажа.

Не хотелось подвергать эту семью лишней опасности, но другого выхода вроде бы не существовало.

Рассказ Морозова о сыне Дорошевича менял дело. Теперь можно было вызвать в лес не отца, а старшего сына. Таким образом, Дорошевичу не пришлось бы никуда отлучаться из города, не пришлось бы выдумывать причин, объясняющих начальству необходимость отлучки.

Взвесив все «за» и «против», мы передали через Морозова старшему сыну Дорошевича, Николаю, чтобы нашел повод побывать в определенный день в Свентицах.

В назначенный день Николай Дорошевич оказался в доме рыбака, встретился с нашими партизанами и получил от них точные указания, как давать сведения о вражеских эшелонах.

В середине октября наша рация смогла впервые отстучать в Центр более или менее подробные данные о железнодорожном узле Барановичи.

Николай Дорошевич получил также инструкцию, как поддерживать связь с нами через «почтовый ящик». Просили его, чтобы через пять — семь дней сообщил через Морозова, где будет «почтовый ящик», и порядок пользования им.

[120]

«Почтовые ящики» позволили сократить до минимума посещение партизанскими связными квартиры крайне важного нам человека, полностью обезопасить его.

Кроме того, они исключали возможность провала Дорошевича, если бы один из новых связных был схвачен: связной просто не знал, кто и что положил в «почтовый ящик».

А подпись под сводками ничего бы не сказала гестапо: Дорошевич подписывал сводки псевдонимом Варвашевич, а Варвашевичей в Барановичах было примерно столько же, сколько Ивановых в Москве.

Старого рыбака с той поры мы в Барановичи посылать почти перестали: он и его жена оставались единственными людьми, знавшими Дорошевича под его подлинной фамилией и в лицо, и могли пригодиться, случись что-то непредвиденное...

Ничего не ведал, в частности, о Дорошевиче, об его связях с нами и Курилов. Мы верили Курилову, поручали ему самостоятельные задания по депо Барановичи, но о Дорошевиче молчали. Этого требовало дело.

* * *

Итак, на железнодорожном узле Барановичи наши люди появились.

Но в городе существовали комендатура, заводы, аэродромы.

Их тоже следовало поставить под контроль.

Мы начали с аэродрома, где работал Иван Жихарь, тот самый, что, по словам Курилова, порешил на кривошинских хуторах полицая.

Выполняя приказ прощупать Жихаря, Николай Голумбиевский разузнал, когда этот парень приезжает в Кривошин, и однажды, словно ненароком, столкнулся с ним на улице.

Жихарь в это время сам искал встречи с партизанами: как многие другие жители Барановичей и Кривошина, он знал, что партизаны где-то рядом, что они совершают ежедневные диверсии на железных дорогах, нападают на немецких солдат и полицейских, рискнувших сунуться в лес.

Пристроившись ради куска хлеба на немецком аэродроме в качестве заправщика самолетов, парень люто ненавидел оккупантов. Ненависть его становилась тем силь-

[121]

нее, чем дольше он находился среди гитлеровцев, наблюдал эту сволочь вблизи.

У Жихаря сжималось сердце, когда слышал хвастовство летчиков, со смехом рассказывавших, как они «гоняют Иванов», когда в его присутствии офицеры и солдаты аэродромной службы со смаком толковали о несчастных барановичских девчонках, загнанных в публичные дома и обслуживавших арийских скотов.

Жихарь знал этих девчонок. Знал он и многих из жителей города, повешенных и расстрелянных с приходом немецко-фашистской армии.

Юноша вынашивал планы мести. Как-то ему удалось выкрасть тесак у пьяного солдата. Этим тесаком Иван Жихарь и зарубил полицейского, ехавшего на велосипеде по лесочку вблизи Кривошина.

Полицейский, встретив тогда Жихаря, не испугался. Он знал, что этот парень, собирающий грибы, работает на аэродроме и приехал погостить к родным.

Знал полицейского и Жихарь. Слышал о «подвигах» этого мерзавца, изнасиловавшего жену советского командира, убившего ее родителей, принимавшего участие в нескольких карательных экспедициях.

Когда полицейский миновал Жихаря, юноша бросился на него и несколько раз ударил тесаком по голове.

Полицейский был живуч. Нажав на педали, он проехал, петляя, с десяток метров, прежде чем свалился.

Убедившись, что прислужник оккупантов мертв, Иван тотчас уехал в Барановичи.

Слухи о причастности Жихаря к ликвидации полицая циркулировали в округе. Возможно, они дошли и до гестапо. Однако молодой рабочий был на хорошем счету у аэродромного начальства, и его не тронули, рассудив, что полицейского, скорее всего, прикончили партизаны.

Первая встреча Голумбиевского и Жихаря ничего не прояснила. Оба парня держались настороженно. Голумбиевский ничего еще не знал о Жихаре, а Жихарь ничего не знал о Николае.

— Как это ты здесь? — спросил Жихарь. — Я твою мамашу видел. Она говорила — уехал.

— Ага. В деревню уехал, — сказал Николай. — А ты, говорят, на аэродроме вкалываешь?

— Так, кантуюсь... Жрать-то надо... И надолго ты из деревни?

[122]

— Не. Сегодня обратно. Привез кое-что родне... А аэродром большой, говорят?

— Аэродром как аэродром.

— Бомбардировщики, что ли, на нем?

— А тебе зачем знать?

— Да просто так спросил.

— За этот «так» — знаешь, что может быть?

— А что?

— А ничего... Маленький! С луны свалился, что ли?

— Разве секрет?

— А ты думал?

— Ничего я не думал. Оставь свой секрет при себе.

— Это не мой секрет, а немецкий. Ясно?

— Ясно.

— Ну вот и все... Ты в какой деревне живешь?

— Я-то?

— Ясно, ты.

— А это уж мой секрет. Понял?

— Нет, не понял...

— Ну ничего. Поймешь... Прощай пока.

Так и расстались, ничего не сказав друг другу.

Голумбиевский, поведав о свидании с Жихарем, выразил сомнение: тот ли это парень, что нам нужен?

Но, обсуждая это событие, партизаны Ивана Ивановича Караваева ополчились на товарища:

— Ты хотел, чтобы Иван с первых слов выложил, что думает? Напрасно! Вы не виделись почти год. Он может тебя подозревать в сотрудничестве с оккупантами. Разве не так? Болтаешься без дела, ездишь из Кривошина в деревню... Нет, Коля, ты повидайся с Жихарем еще раз. Еще потолкуй с ним. А увидишь, что обстановка подходящая, — прямо скажи, что ты партизан.

Голумбиевский так и сделал.

И увидел, как расцвел Иван Жихарь.

— А я и так... — сказал Жихарь. — Я, Колька, и так догадался, а теперь вижу: ты партизан... И автомат, и все прочее...

— Что — прочее?

— Ну все!.. Газеты нашенские, разговор... Все советское! Как только вы не боитесь в Кривошин ходить?

— Пусть фрицы боятся! Вокруг-то наши!

— Значит, вы — рядом?

— А ты думал?

Жихарь волновался. Ломал в руках спичку.

[123]

— Слушай, — сказал он. — Вы слышали про убитого полицая?

— Ну?

— Вот тебе и ну...

Жихарь еще раз оглядел партизана и решился:

— Того полицая я прикончил, суку!

Он ждал ответа, готовый вскочить и сцепиться с разведчиками, если ошибся.

Но Жихаря никто и не думал хватать.

— Врешь, поди! — лениво сказал Голумбиевский и прихлопнул сидевшего на колене комара. — Как ты мог полицая убить?

Жихарь в подробностях описал сцену, разыгравшуюся в кривошинском лесочке.

Голумбиевский не спешил, однако, признать Ивана за своего.

— Рассказать что хочешь можно... — протянул он.

— Не верите?! Эх, вы... Да я же сколько мечтал в партизаны уйти!

— «В партизаны»... Почем мы знаем, кто ты есть? Первого попавшего в отряд не берут. А ты вон на фрицев работаешь!

— Что ж с того?! Жрать-то надо было! А вы возьмите меня и увидите, как я гадам «служить» буду!

— На словах-то все горазды...

— Не веришь?!

Лицо Жихаря пошло красными пятнами. Глаза стали злыми, обиженными.

Голумбиевский примирительно похлопал парня по плечу:

— Ну, ну, не кипи. «Возьмите»!.. Это так просто не делается. Не мы решаем — командир...

— Скажите командиру!

— Да командир про тебя слышал... Он, между прочим, велел тебе и задание дать, если ты человек.

— А кто я, по-твоему?

— Похоже — человек...

— Какое задание? Не тяни душу.

Для начала мы не имели права поручать малоопытному товарищу что-либо сложное. Поэтому Голумбиевский, выполняя приказ, попросил Жихаря принести на следующую встречу немецкую электробатарею якобы для питания партизанской рации.

Жихаря разочаровала скромность поручения, но бата-

[124]

рею он выкрал и уже в понедельник доставил в Кривошин.

В следующий раз Голумбиевский попросил привезти кое-какой инструмент. Жихарь привез и инструмент. Потом выполнил еще несколько поручений.

Обыденность получаемых заданий, их относительная безопасность удручали парня.

Но убеждаясь, что его кражи на аэродроме и встречи с партизанами проходят незамеченными, безнаказанными, Иван Жихарь смелел.

А мы тем временем выясняли у Бринского, нет ли в отряде кого-либо из бывших летчиков или техников, работавших на обслуживании аэродромов.

Оказалось — есть. В одном из соседних партизанских отрядов был такой партизан, в прошлом летчик.

Старший лейтенант Дмитрий Карпович Удовиков до войны летал на бомбардировщиках. Войну начал на границе, участвовал в нескольких воздушных боях, был сбит, ранен и, кое-как посадив машину на территории, уже занятой фашистами, уцелел чудом. Его спасли и выходили крестьяне.

Бойцы Караваева плохо разбирались в авиации и в аэродромном деле. Но встречаясь с Дмитрием Удовиковым, то подшучивая над его неудачей в воздушном бою, то расспрашивая о службе в мирное время, исподволь, незаметно составили по рассказам летчика более или менее ясную картину жизни аэродрома, интенсивности боевых вылетов, расположения и состава аэродромных служб.

Дмитрий Удовиков высказал предположение, сколько боевых машин могут держать гитлеровцы на аэродроме Барановичей, определил приблизительный радиус их действия, сказал, сколько, по его мнению, должно находиться на аэродроме обслуживающего персонала.

Все эти сведения были необходимы для контроля над данными, которые мы намеревались получать от Ивана Жихаря, а также для того, чтобы мы могли правильно ориентировать своего разведчика на изучение аэродромной обстановки.

Беспокоило желание Жихаря уйти в лес. Мы опасались, что он предпримет на свой страх и риск какую-нибудь диверсионную акцию и будет потерян как разведчик.

Против проведения диверсионных акций мы не возражали. Но надо было научить Ивана Жихаря действовать

[125]

так, чтобы комар носа не подточил. На все это требовалось время.

Выбрав подходящий случай, я заговорил с Удовиковым о том, как, по его мнению, подрывники могли бы с наибольшим эффектом уничтожать немецкие самолеты.

— Можно взрывчаткой на стоянке.

— А не лучше ли на взлете?

— Лучше бы, конечно.

— Почему?

— Видите ли, самолет в это время еще не набрал высоты, он лишен возможности маневра и, в случае аварии, если даже не рассыплется в воздухе, грохнется на землю так, что ничего не останется. Все взорвется или сгорит к чертовой матери... Однако вряд ли это выйдет.

— Отчего же?

— Ну! Тут мины замедленного действия нужны, да рассчитать точно надо, на какой час мину поставить... Нет, сложно!

— Ясно... А если уничтожать самолеты на взлете вот такими средствами?..

Я объяснил Удовикову, какими именно средствами, без мин, можно уничтожать самолеты. Он загорелся и посоветовал, как эти средства применить, как сделать, чтобы никто не заметил работы подрывника.

На очередное свидание с Иваном Жихарем наши разведчики отправились, вооруженные новыми знаниями.

Принесли они и «средства».

Иван Жихарь искренне обрадовался поручению «гробануть» фашистские самолеты, но к переданным ему материалам и инструктажу отнесся недоверчиво:

— Вот этим-то гробить?

— Именно этим. Только сделай, как сказано.

— Да сделаю!.. А в лес возьмете?

Но тут Голумбиевский уже повысил голос:

— Выполняй приказ!

Через день один из немецких бомбардировщиков типа «Юнкерс-88», поднявшись с Барановичского аэродрома, вдруг клюнул носом, еще раз клюнул и вошел в штопор. Фашистский ас не мог выровнять машину. Она врезалась в землю на глазах всего аэродромного начальства, и бомбовый запас, от которого летчик тоже не успел освободиться, разнес самолет в клочья.

Иван Жихарь явился на очередную встречу возбужденный.

[126]

— Во шарахнулись! — ликовал он. — Сволочь туда на автомобилях помчалась, охранение выставили вокруг места взрыва, до вечера ползали, ошметки пытались собрать, да ни хрена не собрали!.. Теперь головы ломают, отчего это «юнкерс» в штопор вошел. Не понимают!.. Начальству донесли, на завод жалуются!

Голумбиевский поздравил Жихаря с удачей и посоветовал в следующий раз применить другое средство.

Оно сработало тоже. Грохнувшись на взлете, сгорел еще один «юнкерс».

Иван Жихарь вошел в азарт, а мы убедились, что ему можно полностью доверять, и повели откровенный разговор.

Жихарю объяснили, что для нас самое главное не взрывы самолетов, а точные сведения об их количестве на аэродроме, маршрутах, о числе вылетов в сутки, а также о летном составе.

— Ясно, — сказал Жихарь. — Ну что ж? Я и сейчас могу сказать про самолеты.

Мы не ожидали услышать что-нибудь особенное. Но первая же информация Ивана Жихаря ошеломила. По его рассказам выходило, что на аэродроме одновременно бывают до ста самолетов и что с Барановичского аэродрома фашисты летают и на Москву, и на Ленинград, и на Киев.

Жихарь называл типы самолетов, главным образом бомбардировщиков, места расположения ангаров и складов с горючим, сообщил приблизительные данные о количестве технического персонала, обслуживавшего аэродром.

Консультация с Удовиковым пролила на эту информацию дополнительный свет.

В Барановичах мы имели дело не с аэродромом, а, судя по всему, с крупной авиационной базой.

Впоследствии, через того же Жихаря, мы узнали, что это действительно авиабаза и что называется она Московской.

Жихаря и раньше предупреждали, чтобы ни с кем не поддерживал тесных отношений, не заводил разговоров, способных скомпрометировать его в глазах аэродромного начальства, и вообще вел бы себя так, чтобы не возбуждать подозрений.

Теперь от него потребовали строжайшей дисциплины. Предупредили, что головой отвечает за порученное дело, запретили привлекать к своей работе других товарищей, какими бы надежными и преданными они ни казались.

[127]

— Ты разведчик, — четко и жестко объяснил Голумбиевский. — Ты выполняешь чрезвычайное поручение. За провал спросим по законам военного времени. Ни с кем, кроме меня, дела иметь не будешь. Если изменятся обстоятельства, к тебе придет другой человек с нашим паролем. (Жихарю сообщили пароль и отзыв.) Сведения ты обязан давать ежедневно. Чтобы не связывать себя поездками в Кривошин, найди «почтовый ящик» в Барановичах. Мы скажем, удобен ли он для нас. Будет удобен — станешь оставлять сводки в «почтовом ящике». Ясно?

— Ясно...

— Командир приказал передать: твой псевдоним с нынешнего дня — Паровозов. Сообщать псевдоним посторонним не имеешь права. Этим именем будут подписаны все твои сводки.

Может быть, впервые за все время встреч с партизанами Иван Жихарь почувствовал, как серьезно то, что происходит.

Голумбиевский рассказывал, что парень даже побледнел от волнения и сознания ответственности.

Спросил Жихарь только об одном: надо ли продолжать взрывать самолеты?

Голумбиевский имел точные указания.

— Немного переждешь и снова уничтожишь, — сказал он.

И Жихарь продолжал выполнять обязанности «легального подрывника», сочетая эту работу со сбором разведданных.

Лишь после того, как над Барановичским аэродромом взорвался и сгорел в воздухе шестой самолет, фашисты всполошились, почуяли, что тут пахнет диверсией.

Иван Жихарь пережил в ту пору немало.

Сообщив, что немцы тщательно обыскивают всех рабочих, усилили охрану аэродрома, отмечают, кто обслуживает ту или иную машину, он, нервничая, сказал даже:

— Теперь концы! Теперь мне уходить надо!

— Не паникуй! — оборвал Голумбиевский. — Я доложу командиру. Без его приказа аэродром не покидать!

Я счел нужным встретиться с Жихарем в лесу возле Кривошина.

Это был молодой, лет семнадцати, паренек, с открытым, приятным лицом. На высокий лоб спускался светлый, словно приклеенный чубчик. Голубые глаза смотрели настороженно, пытливо.

[128]

Прежде всего я поблагодарил Ивана за отличное выполнение партизанских заданий.

Юноша залился краской:

— Как мог, товарищ капитан...

— Ты, я слышал, беспокоишься, полагаешь, надо уйти в лес?

— Больно строго стало, товарищ капитан. Боюсь, пронюхают, гады.

— Не бойся. До сих пор ничего не пронюхали и в дальнейшем не пронюхают, если не допустим ошибок... Взрывы самолетов временно прекрати. Повтори приказ.

— Прекратить взрывы самолетов.

— Так. И помни: ты простой рабочий, политика тебя не интересует, партизан знать не хочешь!.. Поддакивай немцам, если понадобится. Посочувствуй им. Брани нас, сколько хочешь и как хочешь. Понимаешь? Гитлеровцы должны тебе доверять, как прежде!

— Это я понимаю.

— Вот и все. Сведения передавай только через «почтовый ящик». В Кривошин не езди, пока не вызовем.

— Хорошо.

— Может случиться, к тебе обратятся из других партизанских отрядов. В переговоры ни с кем не вступай. Обо всем таком сообщай нам. Но сам от связи с любыми людьми, называющими себя подпольщиками или партизанами, отказывайся. Не слушай их. Уходи, если почувствуешь, что пытаются вызвать на откровенный разговор. Связь держи только с нами. Тогда останешься вне подозрений.

Я говорил спокойно, доверительно, по-товарищески, и это подействовало: Жихарь успокоился.

Он остался на аэродроме в Барановичах, продолжал снабжать нас ценнейшими сведениями, впоследствии совершил еще несколько удачных диверсий, но немцы до последнего дня своего пребывания в городе так и не заподозрили Ивана Жихаря, были убеждены, что этот простоватый парень никакого отношения к партизанам не имел и не имеет.

Так же, как ни разу не заподозрили и двух других товарищей, найденных нашими партизанами на том же аэродроме и дублировавших работу Жихаря.

Кончался октябрь. Опали с деревьев последние листья. Зарядили дожди. Нудные, холодные, беспросветные. Раза

[129]

два были утренники. Посеребренные болота, заиндевевшие леса стояли в хрупких нарядных кольчугах. Начинался дождь, и светлые латы таяли на глазах.

Пятерка Ивана Ивановича Караваева понемногу привыкала к новой деятельности.

Несколько радиограмм из Центра, выражавших партизанам благодарность за ценные данные по Барановичам, за уничтожение немецких самолетов Иваном Жихарем, подняли дух бойцов.

Они осознали, что их работа важна, имеет чрезвычайно большое значение, приковывает к себе внимание самой Москвы!

В отряде Бринского я отчетливее стал понимать причины, по которым партизаны так неохотно шли в группу Караваева, предпочитая уничтожать вражеские эшелоны.

Диверсии на железных дорогах привлекали людей своей действенностью.

Работа же в группе, подобной караваевской, казалась малоэффективной.

Характер разведывательной деятельности, по необходимости скрываемой от посторонних глаз, даже от глаз большей части партизан, как бы предопределял пребывание партизан-разведчиков в тени.

Это тоже смущало товарищей.

Мы сумели по достоинству оценить мудрый совет Патрахальцева и Линькова всячески поощрять разведчиков и убедились, что сам Линьков и Патрахальцев не забывают своих установок: в получаемых нами радиограммах, как правило, содержалась и благодарность разведчикам.

Мы, конечно, не обольщались первыми удачами. Знали — возможности в Барановичах далеко не исчерпаны, намечали целый ряд новых дел.

Несколько удачных нападений на отдельные отряды гитлеровцев, захват документов у убитых солдат и офицеров противника также показывали, что можно действовать гораздо успешнее, чем до сих пор.

* * *

В конце октября Линьков сообщил, что ему разрешен вылет в Москву, и приказал мне вернуться на Булево болото, чтобы договориться о командовании отрядом в его отсутствие, а также о проведении некоторых операций в Микашевичах и Житковичах.

[130]

Я чувствовал, что уходить с озера Выгоновского рано, и послал соответствующие радиограммы и Григорию Матвеевичу, и в Центр.

Линьков вновь потребовал моего возвращения на Червонное озеро, но Центр разрешил задержаться у Бринского, и я провел под Кривошином и Барановичами еще около двадцати дней.

Только в середине ноября, передав руководство барановичской пятеркой Ивану Ивановичу Караваеву, побеседовав в последний раз с людьми, предупредив, чтобы не свертывали работу, но новых людей привлекали только с моего разрешения, я собрался в дорогу.

Попрощался с Бринским, Николаем Велько, с остальными товарищами, потрепал мохнатый загривок Лялюса, надел на плечи вещевой мешок.

Зима медлила в тот год. Болота долго не промерзали, а снег выпадал пушистый, нестойкий.

Путь был тяжелым. Куда тяжелей, чем в сентябре. 

Данный текст является ознакомительным фрагментом.