49. Лондон, 1891

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

49. Лондон, 1891

Что за дураки сидят в этих правительствах! Они думают, что смогут остановить такое движение репрессиями!

Фридрих Энгельс {1}

Ленхен похоронили 7 ноября на Хайгейте, рядом с Марксом, Женни и их внуком Гарри. Когда Энгельс читал прощальную речь, на глазах у него были слезы {2}. Он описал жизнь Ленхен и те жертвы, на которые она пошла ради Женни и Маркса, разделив с ними жизнь в нищете, отказавшись от своего единственного ребенка — чтобы защитить Маркса от нападок его противников, а Женни — от мыслей о предательстве мужа.

«Только мы можем понять, что она значила для Маркса и его семьи — но и мы не в силах выразить это словами… До этого момента и в моем доме царил солнечный свет — теперь в нем темно!» {4}

Пока была жива, Ленхен защищала тех, кто был ей близок и дорог, и теперь Энгельс оказал ей ту же услугу. В письме к ее ближайшему родственнику в Германии, племяннику, он пишет насчет ее последней воли и лжет о человеке, которому досталось все состояние Ленхен. Оно насчитывало 40 фунтов и переходило к Фредди. Энгельс пишет: «Фредерик Льюис сын ее покойной подруги; он был усыновлен совсем маленьким, но она помогала ему всю жизнь, и он стал хорошим человеком и прекрасным механиком». Потом он объясняет, что фамилию Демут Фредерик взял из благодарности {5}.

Фредди приходил в дом Энгельса много лет, продолжал делать это и после смерти матери, но Тусси отметила, что теперь Энгельса все чаще раздражала его компания. Она считала — это потому, что Энгельс был отцом Фредди, но никогда в этом так и не признался. Тусси воображала, что для Энгельса Фредди был вечным напоминанием об ошибке молодости и постоянным источником чувства вины. Она писала Лауре:

«Думаю, никто из нас не хочет встречаться со своим прошлым, особенно, если оно из плоти и крови».

Вероятно, она тоже чувствовала себя отчасти виноватой, за то, что Энгельс не признал своего отцовства:

«Я всегда встречалась с Фредди, испытывая чувство вины и того, что с ним поступили неправильно. Как жил этот человек! Слушать его рассказы о своей жизни для меня невыносимо больно и стыдно» {6}.

Молодые коллеги хотели, чтобы кто-то из своих занял место Ленхен, помогая по хозяйству в доме и охраняя наследие Маркса и Энгельса {7}. Лидер австрийских социал-демократов, Виктор Адлер, написал Энгельсу, предлагая услуги бывшей жены Каутского Луизы {8}. Энгельс в 1885 году отозвался о Луизе — «хорошенькая маленькая штучка» {9}; тогда она только приехала вместе с мужем из Вены, ей было 25 лет. В куртуазном словаре XIX века ничего серьезного или особенно фривольного это определение не означало, однако в устах Энгельса значило еще и то, что он заметил и оценил хорошую фигуру. Луиза и Карл Каутский жили в Лондоне и периодически бывали у Энгельса — до 1888 года, когда Луиза вернулась в Вену, а муж подал на развод. Мыльная опера развода Каутских длилась несколько месяцев, развлекая друзей-социалистов от Германии и Франции до Лондона.

Карл Каутский влюбился в молодую женщину из альпийского Зальцбурга, а она после 5 дней романа бросила его, сбежав со своим братом. Энгельс был поражен не только тем, что Карл хотел оставить Луизу, но и тем, как «героически» она отнеслась к этому процессу: она обвинила друзей Каутского в том, что они несправедливы к Карлу! После того как любовница Каутского обручилась с собственным братом, Карл и Луиза пытались сохранить брак, но к 1890 году окончательно расстались {10}.

Идея о том, что эта женщина будет жить в его доме, быстро и прочно укоренилась в сознании Энгельса, и уже через 5 дней после смерти Ленхен он написал Луизе, прося ее переехать к нему:

«То, что я пережил за эти несколько дней, какой мрачной и тоскливой казалась и до сих пор кажется мне моя жизнь — описать невозможно. Но вот вопрос — что ж делать дальше? И тут, моя дорогая Луиза, живой и очаровательный образ встал у меня перед глазами; теперь он не покидает меня ни днем, ни ночью и образ этот — ваш… Если эта мечта, к моему большому сожалению, не сможет осуществиться; если вы сочтете, что трудности и волнения, связанные с подобным решением, перевесят преимущества и удовольствия, то дайте мне знать об этом прямо, не ходя вокруг да около. Я слишком дорожу вами, чтобы заставлять приносить жертвы во имя моего спасения… Вы молоды и у вас большое будущее. Мне же через три недели стукнет 70, и жить мне осталось совсем немного».

Энгельс подписал это письмо «С вечной любовью» {11}.

Через 6 дней 30-летняя Луиза Каутская отправилась в Лондон, чтобы стать домоправительницей Фридриха Энгельса {12}. Эвелинг должен был отправить Адлеру чек на 10 фунтов, чтобы покрыть Луизе дорожные расходы, однако чек Эвелинга исчез; судя по всему, Энгельс дал ему наличные, а Эвелинг положил их в свой карман {13}. Энгельс послал Адлеру письмо с извинениями и новым чеком. Об Эвелинге он написал: «Это в нем резвится легкомысленный богемный литератор». Энгельс обещал «приструнить» Эвелинга {14}.

Когда дело с Луизой благополучно разрешилось, Энгельс отпраздновал свой юбилей — 28 ноября 1890 года. Этот праздник был все еще омрачен воспоминаниями о кончине Ленхен, хотя Энгельс и говорил, что с приездом Луизы в дом вернулось «немного солнечного света» (другу в Нью-Йорке он писал: «Она восхитительная женщина, и Каутский, должно быть, не в своем уме, раз развелся с нею») {15}.

Энгельс не хотел шумного праздника, как и многочисленных поздравлений, приходивших со всего света; он писал другу в Париж: «Судьба распорядилась так, что я, оставшись в живых, собираю почести, предназначавшиеся моим умершим современникам, прежде всего — Марксу. Поверьте мне, я не питаю никаких иллюзий на сей счет и знаю, что из всех этих почестей по праву мне принадлежит лишь малая часть».

Тем не менее, хоть Энгельс был и не в настроении праздновать, друзья съехались со всей Европы — поэтому он сдался {16}. Застолье продолжалось до половины четвертого утра. Было выпито без счета кларета и 16 бутылок шампанского, съедено 12 дюжин устриц. Позднее Энгельс писал Лауре: «Пришлось постараться и показать, что я все еще жив и твердо стою на ногах» {17}.

Парижский конгресс и растущая мощь пролетариата породили множество новых встреч и конференций. Одна из таких встреч была проведена осенью 1890 года в Лилле, во Франции — съезд Рабочей партии Лафарга, так называемых марксистов; Тусси и Эвелинг приняли участие в его работе. К изумлению Тусси, в зале заседаний она увидела табличку «Под председательством Элеонор Маркс-Эвелинг» {18}. Она думала, что будет только участницей, но такова уж была теперь ее репутация в Европе среди рабочих, что ее выбрали лидером и доверили возглавить это событие.

Из Лилля Тусси вместе с тремя французскими товарищами отправилась в Галле, городок к юго-западу от Берлина — для участия в съезде немецкой партии, где как раз в разгаре была борьба «между старой и новой гвардией». Тусси снова предстояло стать «приглашенной звездой», о чем она пишет Эвелингу, оставшемуся во Франции: «Конечно, меня хотят видеть везде, особенно в Берлине» {19}.

Оба съезда одобрили проведение второй первомайской демонстрации и созыв следующего международного конгресса, на этот раз в Брюсселе, в августе 1891 года. Возможно, это было предсказуемо — но участники съездов немедленно начали спорить и ссориться, кто из них больше достоин считаться истинно рабочей партией своей страны {20}.

В апреле 1891 года Лафарг (чья Рабочая партия боролась с более умеренными социалистами Лонге) и его верный соратник Гед отправились в очередной тур по Франции — на этот раз по северной части страны, в промышленном регионе вокруг Лилля {21}. За три дня они посетили три города — Виньи, Фурмье и Анор — и во время каждой остановки рассказывали душераздирающие истории о страданиях рабочего человека и предательстве буржуазии. Они говорили прописные истины: два парижанина вряд ли могли рассказать что-то новое о страданиях тем, кто сталкивался с несправедливостью каждый день; однако их слова вселяли надежду в забытых всеми рабочих французской провинции, и аудитория росла {22}. Риторику Лафарга трудно было назвать сдержанной.

«Сегодня буржуазия осуждена и приговорена, она должна исчезнуть, ее могила уже вырыта — осталось только столкнуть ее туда» {23}.

Социалистическая газета описывает волнение, вызванное этими выступлениями: «В мастерских, в кабаре — о социализме говорят везде… Работодатели начинают беспокоиться из-за подобной агитации и задают себе вопрос — что же они могут сделать, чтобы справиться с ситуацией?» {24}

Лафарг был уверен, что Первое мая станет днем, когда пролетариат покажет человечеству свое единство. Однако в день всеобщей демонстрации мирный протест полутора тысяч работников текстильной фабрики в Фурмье обернулся насилием. Демонстрация направлялась в ратушу, чтобы предъявить свои требования, а за участниками внимательно наблюдали два пехотных полка — наряду с полицией.

Вечером, в неясном свете факелов, которые зажгли взволнованные демонстранты, несколько человек было арестовано. Их жены и дети пришли требовать освобождения — им было отказано. В полицию полетели камни, и тогда армия — вооруженная новыми револьверами Лебель — бросилась защищать полицейских. В неразберихе и темноте командир отдал приказ открыть огонь. Некоторые солдаты стреляли в воздух — но не все; стрельба длилась четыре минуты, а когда она стихла, 10 человек были мертвы, около 60 — ранены. Среди убитых оказались четверо подростков или даже детей {25}.

Лафарг писал в газете «Социалист», что этот эпизод был яркой иллюстрацией того, что французская армия служит капиталу, а не народу {26}. Забастовки вспыхивали по всему северу, на подавление посылали все больше солдат, и ситуация грозила стать взрывоопасной. Правительство обвинило в беспорядках Рабочую партию, а Лафарга — в том, что он вместе с местным лидером Ипполитом Кюлином никак не повлиял на ход событий {27}. Было проведено полицейское расследование, и в июле Лафаргу предъявили обвинение в подстрекательстве к убийству {28}. Прокурор цитировал его слова, обращенные к новобранцам: «Если когда-нибудь вам будет отдан приказ открыть огонь — развернитесь и стреляйте в того, кто его отдал».

Лафарг отрицал свое авторство, заявив, что он «слишком теоретик», чтобы призывать к такой жестокости {29}. Впрочем, все сказанное им в защиту самого себя большого значения не имело: весь процесс был фарсом. Четыре свидетеля обвинения были управляющими мукомольных заводов Фурмье — и все четверо повторяли одно и то же. Один даже читал по шпаргалке, спрятанной в шляпе. Тем временем защита представила 210 петиций от людей, принимавших участие в том митинге и присягнувших, что не Лафарг, а другой человек призывал солдат к неповиновению {30}. Тем не менее жюри присяжных, среди которых были землевладельцы, капиталисты и хозяева местных предприятий, потребовалось всего 5 минут на вынесение вердикта. Лафарга приговорили к году тюрьмы, и 30 июля 1891 года он отправился в Сан-Пелажи {31}.

За прошедшие недели Лафарг выступал перед огромной аудиторией, и эти люди знали, что он обвинен несправедливо. Он писал Энгельсу: «Залы были полны… Я еще не знал таких восторженных приветствий. Если бы выборы проходили сейчас, мы были бы, без сомнения, избраны в Северном Департаменте» {32}.

В качестве мученика, страдающего за рабочих-северян, Лафарг стал в тюрьме знаменитостью. Настроение у него было прекрасное. В Сан-Пелажи он прибыл с чемоданом вещей, рукописями и собственной ванной {33}, — а через месяц настроение его улучшилось еще больше, поскольку скоропостижно скончался один из членов Палаты депутатов Лилля, и были назначены внеочередные выборы — Поль выдвинул свою кандидатуру. Баллотироваться ему было разрешено, хотя на время кампании его не освободили {34}. Возможно, именно это стало ключом к успеху.

Он много раз терпел неудачи на выборах, но на этот раз Гед, прекрасный оратор, провел 34 митинга в его поддержку за 38 дней {35}. В день выборов, 25 октября, Лафарг выиграл большинством голосов среди 5 кандидатов, а 8 ноября победил оставшегося соперника во втором туре {36}. (Энгельс прочитал о его победе в лондонской «Дейли Ньюс», которая поместила краткую заметку о выборах в Лилле после истории об убийстве одной богатой вдовы {37}.)

В кои веки у Лауры был повод гордиться своим мужем. Она писала Энгельсу, что на портрете, опубликованном в газетах, Поль «выглядит молодым и робким, как тогда, когда ухаживал за мной, словно влюбленный какаду… В прессе такой гомон, какого ты никогда не встретишь в английских газетах и английской политике… Все наши вне себя от радости. Они не без оснований надеялись на успех после того, как фортуна столько раз изменяла им» {38}.

10 ноября Лафарг был освобожден в связи с его новым статусом депутата {39} на время срока его полномочий. Неделю спустя Лауру и Лафарга начали чествовать в нескольких городах. Празднование началось в Париже, где товарищи по партии организовали торжественный бал в честь Лафарга, длившийся до 2 часов ночи {40}. На следующий день Лафарги отправились в Лилль, где избиратели в буквальном смысле на плечах внесли триумфатора на его новое рабочее место. Лаура рассказывала Энгельсу: «Меня окружили женщины, много женщин; все хватали меня за руки, приветствовали, а потом я почувствовала, что меня буквально подняли на руки и несут…»

Они прибыли в дом, где им предстояло жить, — он принадлежал одному из друзей Лафарга — и им сообщили, что несколько сот человек уже ждут в ближайшем публичном зале, чтобы Поль выступил перед ними.

«В 8 вечера мы отправились в «Ла Скала», где должен был состояться митинг. Пройти нам удалось только через боковые двери, и в зале передо мной открылось небывалое зрелище. Зал был переполнен, было невыносимо жарко, мужчины и женщины сидели и стояли в партере и на галерке, а еще десятки прилагали неимоверные усилия, чтобы протиснуться в двери. Они были закрыты, но пришлось их отпереть, после чего и второй ярус галерки (закрытый на ремонт) был взят штурмом буквально за несколько секунд».

Лаура рассказывала о сломанных стульях и выбитых окнах. Поль сказал речь, но толпа желала слушать еще и еще и не расходилась, пока он не уехал.

«Пот бежал по лицу Поля; в одной руке он сжимал громадный букет цветов, другой поддерживал свою жену. Я думаю, он боялся, что нас растопчут, поскольку лицо у него было крайне несчастным, пока мы пробирались сквозь стену его не в меру активных избирателей».

Безумие продолжилось на улице, где мальчишки, женщины и девушки скандировали «Да здравствует Лафарг!» Когда Лафарги добрались до дома, толпа потребовала еще одной речи, что Лафарг и выполнил. Одна женщина сказала Лауре: «Если Лафарга уволят, в Лилле начнется революция» {41}.

После долгих лет ошибок и разочарований, после того, как она наблюдала своего мужа безработным и никому не нужным, реалистка Лаура должна была чувствовать в глубине души, что все происходящее слишком хорошо, чтобы быть правдой. Так оно и было.

Для начала Лафарга попытались лишить полномочий на основании того, что он родился на Кубе и, следовательно, не был французом {42}. Он защищался, говоря, что французами были его родители, что и по национальности он француз — и из-за этого серьезно поссорился с Энгельсом. Во время своей речи в подтверждение «французского происхождения» Лафарг — по сообщению Рейтерс — заявил, что не сражался за Францию против Пруссии, поскольку исполнял свой патриотический долг, ведя борьбу на секретном фронте и передавая сведения, полученные от прусских членов Интернационала французской стороне {43}. Если все так и было, то Лафарг, по сути, обвинил прусских товарищей в шпионаже и измене. Энгельс пришел в ужас от подобных заявлений, представив, как это будет использовано против социалистов в Германии. Он немедленно написал Лауре письмо с требованием объяснений {44}.

Лаура была потрясена. Энгельс позволил ей немного погреться в лучах славы Поля, чтобы через мгновение вырвать ее оттуда суровым выговором и серьезным обвинением. Она стремительно отвечает Энгельсу:

«Ты должен простить меня, если мой ответ продиктован более чувствами, чем разумом. Прости меня и за то, что я считаю обвинение несправедливым. Со слов репортеров из Рейтерс ты ссоришься с Полем по поводу, который я искренне считаю надуманным и недостойным. Я считаю, что мы с Полем много сделали и пережили достаточно — с тех самых пор, как приехали сюда, — для развития интернационализма — что, прежде всего, означает объединение Франции и Германии, — чтобы бросаться в нас такими обвинениями. Если бы Поль не был до конца честен в публичной политике, я не должна была бы находиться сейчас рядом с ним и жить с ним все эти годы, потому что своих собственных недостатков у него хватает! Прости, что говорю это, но твое письмо испортило мне краткий миг удовольствия от результатов выборов» {45}.

Лафарг убеждал Энгельса, что никогда не обвинял прусских товарищей в предательстве, и Энгельс объяснения принял. Конфликт был улажен {46}. Улеглись страсти и вокруг избрания Поля — его мандат был признан легитимным. Однако триумфов больше не было. Первое же выступление Лафарга в Палате депутатов принесло ему новое унижение.

8 декабря все взгляды устремились на него, когда Лафарг срочно попросил слова. Он внес предложение о полной амнистии для политзаключенных, а затем произнес крайне наивную речь о сущности социализма, призвав членов Палаты — в большинстве своем капиталистов — присоединиться к нему в борьбе за рабочий класс. Затем он вызвал бурю негодования среди «левых», которые могли бы поддержать его, объединись он с консервативной католической фракцией «христианских социалистов» и не подвергни критике приверженность «левых» к идее разделения церкви и государства {47}.

С самого начала выступления Лафарга в зале начались перешептывания, которые быстро переросли в ропот и крики негодования. Депутаты принялись обвинять друг друга в поддержке этого выскочки. В зале заседаний стоял крик — Лафарг тоже пытался, довольно бессвязно, перекричать протестующих {48} — до тех пор, пока председатель собрания, радикал Шарль Флоке (по словам Лафарга, отпускавший ему в спину язвительные реплики во время выступления) не призвал его вернуться к теме. На следующий день Лафарг описал происходившее в зале заседаний в письме Энгельсу, как «взрыв динамита» {49}. В общем-то, так все и было — только не совсем так, как это подал в письме Лафарг. Даже члены его собственной Рабочей партии дезавуировали его слова относительно церковного вопроса {50}. Потрясенный и уязвленный, он перестал посещать заседания, вместо этого отправившись в очередной тур с головокружительными лекциями — подальше от Парижа.

Лаура с ним не поехала — у них не было денег. На Францию обрушились небывалые морозы, и Лаура писала, что если бы не старая шинель ее отца, она бы замерзала даже в постели. В разгар своих выборных волнений Лафарг не заплатил за квартиру и оставил Лауру совершенно без средств {51}. Энгельсу он написал, что хозяйка уже нанесла Лауре несколько неприятных визитов — и спросил, не мог бы Энгельс прислать им чек {52}.

Энгельс был в ярости, что Лафарг довел дела до такого состояния: «Почему Лаура должна подвергаться таким унижениям, когда ты прекрасно знаешь — достаточно было одного слова от нее, или даже от тебя — и все было бы решено?!» {53}

Нервы Энгельса были изрядно расшатаны — той осенью ему вновь пришлось отражать атаки на Эвелинга и тратить время на бесконечные письма в его защиту. Можно только гадать, не хотел ли он забрать дочерей Маркса к себе в дом и избавить их от эгоистичных и создающих одни неприятности супругов. И Эвелинг, и Лафарг вступили в пору «среднего возраста», но не добились ничего, что свидетельствовало бы об их зрелости — человеческой или политической.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.