БУРСАК И СЕМИНАРИСТ
БУРСАК И СЕМИНАРИСТ
«Его высокопреподобию ректору и магистру Саратовских духовных училищ отцу Гавриилу.
Учеников Саратовского духовного училища высшего отделения Григория Благосветлова и низшего отделения Серапиона Благосветлова.
Покорнейшее прошение.
Мы нижайше осмеливаемся утруждать вторично Вас своим прошением. Мы, уже лишившиеся отца своего с 1838 года, бывшего в слободе Владимировке священником, а матери мы не имеем с 6 лет. Итак, к кому прибегнуть, у кого просить помощи к содержанию себя; между тем как нас, сиротствующих, осталось четыре человека. Итак, просим Вас всепокорнейше, не благоугодно ли Вам будет принять нас в число учеников, пользующихся казенным полукоштным содержанием. На что и будем ожидать милостивейшего Вашего решения… 1840 года, варя 8 дня».
Этот красноречивый документ, принадлежащий перу бурсака «высшего отделения» Григория Благосветлова, приведен в материалах «К биографическому очерку Г. Е. Благосветлова», которые собрал его однокашник, саратовский старожил Ф. В. Духовников.
Из материалов Ф. В. Духовникова явствует, что Григорий Евлампиевич Благосветлов родился 1 августа 1824 года в городе Ставрополе-Кавказском, где отец его был полковым священником. Детство свое он провел в слободе Владимировке. Приход этот, считавшийся «золотым дном», был дан в 1826 году его отцу за службу в военном ведомстве. Отец Евлампий, по рассказам, был человек прямой, справедливый и умный; память имел необыкновенную и обладал хорошим даром слова, но любил выпить. С годами привычка эта развивалась все сильнее и свела его в могилу. И при жизни пьяницы-отца семья Благосветловых бедствовала, а после его смерти оказалась в безвыходном положении. Братья Григорий и Серапион ходили даже без сапог, и их одевала из жалости вдова одного священника.
Материалы о жизни Г. Благосветлова, собранные Ф. В. Духовниковым, воспоминания очевидцев, архивные документы, записи устных рассказов однокашников Благосветлова воссоздают картину жизни бурсы и духовной семинарии тех времен. Мы имеем представление о страшном бурсацком быте по «Очеркам бурсы» сотрудника «Русского слова» Помяловского. «Наша бурса была несравненно хуже помяловской бурсы», — свидетельствует школьный товарищ Благосветлова, саратовский протоиерей Любомудров. В своих воспоминаниях он повествует о «мерзком корыстолюбии» наставников, о пристрастии их к «зеленому змию» и «ругательным выражениям», об их тупости, малоспособности и «худой нравственности», о голоде, который постоянно царил в саратовской бурсе. Но самым страшным были не голод и холод, а то бесконечное унижение человеческого достоинства учеников, которое составляло смысл бурсацкой жизни.
Тон задавало бурсацкое начальство — ректор училища и инспектора, которые буквально истязали учеников, били по лицу, секли розгами и в довершение ко всему угрозами жестоких наказаний открыто вымогали взятки.
«Подражая своим учителям, — рассказывает священник Павильонов, — и ученики брали взятки от своих товарищей. Авдиторы (ученики, опрашивавшие класс до прихода учителя) строго спрашивали учеников, и ученики давали взятки, чтобы они поснисходительнее были к ним в отметках; секуторы (ученики, занимавшиеся сечением своих товарищей), зная, кому поставлена плохая отметка, тоже старались заполучить что-нибудь или деньгами(грош), или воблой, за что секли или не очень больно, или не касаясь тела учеников… Сечение производили обыкновенно дежурные ученики, сильные, рослые, которые ничему уже не учились и не подавали никакой надежды на успех, но которые наводили на всех страх своим сечением. Весь интерес их школьной жизни заключался в розгах: вне класса, вместо уроков они приготовляли розги, перед уроками они показывали ученикам, как они будут сечь и тех, кто даст им взятку, и кто не даст, во время уроков секли…»
Но это сечение, говорит далее Павильонов, было ничто сравнительно с тем сечением, которое случалось на экзаменах, бывших три раза в год: перед рождеством, пасхой и летними, каникулами. На них обыкновенно секли учеников рослых, лет восемнадцати, уже бреющих бороды, за леность в течение трети года. Каждый экзамен производился самим ректором, священником Амадъевым. До обеда экзамен шел обычным порядком. После обеда учитель и ректор являлись навеселе, ни тому, ни другому не хотелось экзаменовать — и вот тогда-то начиналось сечение лентяев.
«— Захаров! — вызывает ректор ученика.
Выходит рослый детина с черными щетинами на бороде.
— А ну-ка, просклоняй «розга»!
— Именительный падеж — розга, родительный — розгой, дательный — розгами…
— А ну-ка его розгами! — кричит ректор. — Дневальные, выходите!
Исполняя приказание, дневальные секли ученика с двух сторон, подобно тому как кузнецы куют молотами железо на наковальне в кузнице. Жидкие пучки розог так и взвивались в воздухе, кровь лилась, Несчастный Захаров сначала кричал, но потом, выбившись из сил, лежал молча. До ста ударов было дано ему. Мы все сидели в большом страхе, мертвенно-бледные; слышно было, как пролетит муха».
Порой сечение сопровождалось звуковыми эффектами — например, звоном в колокол. Часто оно превращалось в изощренную пытку — когда лоза распаривалась в молоке с перцем и вином, после чего жертва вытаскивалась из класса без чувств.
Павильонов рассказывает, как удручен, убит был Благосветлов в тот день, когда пороли несчастного Захарова: «Пришедши домой после этого экзамена, Гриша был печален, хмурился; ничего ни с кем не говорил и, несмотря на то, что хотел есть, лег спать не евши; только на другой день он сказал: «И что это за зверство сечь до полусмерти? За что? За то, что Захарова ничему не учили учителя?» Человек болезненной впечатлительности («едва аи был другой человек, который бы брал все так близко и глубоко, Благосветлов переживал все вчетверо сильнее, чем другие», — свидетельствует Шелгунов), он тягостно воспринимал бесчеловечность бурсы.
Воспоминания и рассказы тех, кто учился с Благосветловым в бурсе и семинарии, рисуют его как личность «живую, правдивую и свободолюбивую». Уже тогда нравственная сила Благосветлова поставила его в совершенно особые отношения е учителями и е товарищами. И дело не только в том, что «он был очень добр, щедр И жалостлив к своим товарищам» (на этот счет в материалах Духовникова приводится масса свидетельств), — дело в уровне человеческого достоинства, столь непривычного в бурсе, в той серьезности отношения к жизни и к людям, которые отличали бурсака и семинариста Благосветлова от его забитых сверстников.
«Хотя Г. Е. был в хороших отношениях с немногими товарищами… — свидетельствует протоиерей Любомудров, — но уважали его все, и все искали случая поговорить с ним. Речь его поражала всех. «Из какой книги говорите вы?» — спрашивали его». «Говорит как по печатному», — рассказывали про него его слушатели.
Начальство и учителя относились к нему благосклонно и даже с уважением. По воспоминаниям Любомудрова, «учителя очень часто хвалили и ставили его нам в пример. Сознавая его превосходство перед нами, мы не только не завидовали ему, но даже гордились им, как светлою звездою в нашем курсе, думая, что из него выйдет или монах-аскет, или высокоученый человек».
Самого Благосветлова перспектива стать монахом-аскетом никак не устраивала. Уродливая жизнь духовной среды с отрочества выработала в нем отвращение к «попам». «В попы идти — никогда! Буду до седых волос учиться, а уж поступлю в университет», — говорил он. Его серьезное отношение к учению, поражавшее товарищей по семинарии, определялось именно этой затаенной, всепоглощающей мечтой. Уже в семинарии, в этом «вертепе скудоумия и лености», он самостоятельно постиг основы французского и немецкого языков. Так как семинарская библиотека была недоступна для учеников, да и состояла она только из учебников и книг духовного содержания, Благосветлов на последние копейки брал книги напрокат у базарных торговцев, продававших их среди всякой прочей рухляди, — и это было в ту пору, когда он, «кроме пищи и жилища, во всем прочем очень нуждался». Читать «светские» книги ученикам было строго запрещено — считалось, что они «развращают» будущих отцов церкви, поэтому замеченная «светская» книжка немедленно конфисковывалась инспектором. И тем не менее Благосветлов читал запоем и без разбора все — от «Истории Государства Российского» Карамзина до «Капитанской дочки» Пушкина. «В то время как в комнате вокруг него происходили беготня, шум, крики, пение, — свидетельствует Любомудров, — Г. Е. сядет за стол, зажмет уши и читает, не обращая внимания на то, что делается вокруг него. В десять часов вечера все ученики должны идти в спальни спать, Г. Е. оставался в комнате, назначенной для занятий, и просиживал там целые ночи за работой. Узнавши об этом, инспектор Тихон запретил ему оставаться после 10 часов для занятий, но ему не спалось: когда все спят, он ходит, бывало, ночью без огня по спальне и о чем-то думает».
О чем? Наверное, не только о прочитанных книгах и тяготах семинарской жизни. В одном из писем к своему земляку, историку Мордовцеву, Благосветлов впоследствии писал: «Саратов оставил в моей памяти два резких типа — отвратительно гадкий тип помещика и великолепный тип бурлака. Сквозь безобразия последнего, безобразия наружного, светятся черты богатырской натуры, не сломившейся ни под… ни под… и мало ли под чем».
В ту пору Благосветлов, конечно же, не был книжным юношей: его ум и душа были открыты впечатлениям окружавшей его действительности. Уже эти штрихи — его болезненная реакция на бесчеловечный быт бурсы, его взгляд на «отвратительно гадкий тип помещика» — говорят о том направлении, в котором развивался Благосветлов в молодости. Не случайно еще на семинарской скамье идеалом человеческой личности стал для него Иринарх Иванович Введенский — человек, оставивший глубокий след в истории русского демократического самосознания, оказавший серьезное влияние на формирование не только Благосветлова, но и Чернышевского.
Благосветлов и Чернышевский примерно в одно время учились в Саратовской семинарии (Чернышевский поступил в семинарию на два года позже). Известно, что они вместе брали уроки татарского языка у известного ориенталиста, востоковеда, жившего в Саратове, Гордея Семеновича Саблукова. Впоследствии, обращаясь к Некрасову, Благосветлов писал: «Никто лучше меня не понимает, как человек, с которым работал Чернышевский (а я с ним рос и воспитывался) и которого он любил искренне, имеет право на признательность не меня одного…»
О взаимоотношениях Благосветлова и Чернышевского в Саратовской семинарии не сохранилось сколько-нибудь достоверных материалов, но слова «я с ним рос и воспитывался» достаточно определенны. Брат Г. Е. Благосветлова Серапион, служивший в шестидесятые годы в Саратове фельдшером, свидетельствовал даже, что именно решение Благосветлова оставить семинарию и уехать учиться в Петербург «столь сильно повлияло на жаждавшего знаний Н. Г. Чернышевского, что и тот последовал его примеру, к прискорбью местного духовенства».
Мечта об университете у Благосветлова зрела под влиянием примера жизни Иринарха Введенского. Этот удивительный человек давно уже окончил курс семинарии и, оставив за пять месяцев до окончания Московскую духовную, академию, учился сначала в Московском, потом в Петербургском университетах, а в Саратове все еще из уст в уста передавались рассказы о его начитанности, его удачных ответах, возражениях преподавателям и т. п. Сын бедного священника глухого села Жуковки Саратовской губернии, выросший в темном деревенском углу, Введенский в таком совершенстве выучил французский язык, что поражал своими познаниями не только семинарскую корпорацию, но и высшие круги саратовского общества. Уже на семинарской скамье он перечитал всего Вольтера и французских энциклопедистов, писал сам и слыл вольнодумцем. «Множество сочинений Введенского, по словам биографа его Благосветлова, «долгое время ходило по рукам учеников семинарии в виде толстого фолианта». А когда одно из сочинений Благосветлова оказалось настолько образцовым, что было приписано Введенскому, радости молодого семинариста не было предела.
Первой серьезной литературной работой, которую напишет впоследствии по окончании университета Благосветлов, будет биография Введенского. Благосветлов подчеркнет здесь самое важное для него: трудность пути к образованию, к духовной культуре и гражданским убеждениям, который пришлось пройти Введенскому, «грудью отстаивавшему каждый шаг умственного развития». «Конечно, от аристократического кабинета до академических кресел переход легкий, — напишет Благосветлов, — но от рыбачьей хижины до Болонской академии, как, например, шел Ломоносов, переход трудный, исполинский. Юноша, окруженный обильными средствами, может в десять лет обогатить себя такими познаниями, для приобретения которых бедняк, с тем же самым талантом, должен употребить вдвое больше трудов и времени. Пушкин на 24-м году жизни мог читать иностранных писателей на трех языках в оригинале, а Кольцов на 34-м году от рождения не умел правильно писать на своем родном языке. Восемнадцатилетний Жуковский поставил свое имя в ряду замечательных русских писателей, а Н. А. Полевой в том же возрасте только мог дойти до сознания всей нелепости своего первоначального самообучения, и за купеческой конторкой начал снова переучиваться» [6] .
Эти слова относятся к самому Благосветлову в такой же мере, как и к Иринарху Введенскому. И тому и другому знания, образование, высокие гражданские убеждения суждено было «взять с бою», ценой необыкновенных усилий и жертв. Так и входили в ту пору разночинцы в культуру и общественную жизнь России, отвоевывая себе достойную роль в жизни упорной борьбы.
Путь по стопам Введенского — от семинарии в университет — для Благосветлова оказался нелегким.
Уже на семинарской скамье в судьбе Иринарха Введенского Благосветлов угадывал свою судьбу. По свидетельству однокашников, «влияние И. И. Введенского на Г. Е. Благосветлова еще в семинарии было несомненно», «все свои ученические годы в семинарии Г. Е. Благосветлов проводил в среде, которая жила под впечатлением рассказов о Введенском».
Прошение его об увольнении из семинарии и духовного ведомства наделало ему столько хлопот и причинило столько неприятностей, что он помнил их очень долго. Начальство, по-видимому, не могло простить ему нежелания «идти в попы».
Борьба Благосветлова с духовным начальством за право продолжать «светское» образование закончилась тем, что этот блестящий ученик, которым долгое время гордилось семинарское начальство, был в 1844 году исключен из семинарии… «по безуспешности».
Практически это был «волчий билет», с которым почти невозможно было поступить в высшее учебное заведение. Вдобавок Благосветлов был беден настолько, что вынужден был просить ректора семинарии «снабдить его деньгами, чтобы пробраться на родину». В действительности деньги эти нужны были ему для того, чтобы любыми путями «пробраться в Петербург».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.