2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

Писарев погиб трагически — утонул на Балтике 4 июля 1868 года, не дожив до 28 лет.

Он и жил трагически: из девяти лет журнального труда — в годы студенчества в «Рассвете», потом в «Русском слове» и, наконец, в некрасовских «Отечественных записках» — половину провел в одиночке Петропавловской крепости. Кстати, годы пребывания в крепости были затянувшейся «болдинской осенью» Писарева — в эту пору он и стал тем «властителем дум» молодежи, который пришел на смену столь же рано погибшему Добролюбову и осужденному на каторгу Чернышевскому.

В нашем представлении Писарев — современник этих двух выдающихся шестидесятников. Начало его творческой деятельности в благосветловском «Русском слове» — 1861 год, время зенита славы и влияния Чернышевского и Добролюбова. За считанные месяцы, к весне 1862 года, времени его ареста, вчерашний студент Петербургского университета проделал феноменально быстрый идейный и творческий путь. За эти месяцы, по свидетельству близко знавшего его Шелгунова, «в Писареве свершилась глубокая и сильная внутренняя работа и полная перестройка понятий, которая при его страстности принимала чуть ли не горячечный характер. Это был целый громадный внутренний переворот, справиться с которым мог только очень сильный ум, способный глядеть лишь вперед и расставаться без жалости с тем, что оставлял он позади».

Это был ни на минуту не прекращающийся внутренний поиск, обусловленный новыми задачами, которые ставила перед ним действительность, напряженность работы мысли, не останавливающейся ни перед какими святынями, ни перед какими авторитетами в постижении ответа на один, центральный, главенствующий вопрос — о счастье народном.

«Исходной точкой всех его воззрений на окружающие явления была неограниченная, фаталистическая вера в разум, — говорил о Писареве издатель его сочинений Ф. Павленков. — Разум был его религией. Перед мыслью он благоговел, только за ней одной он признавал силу, прочность и будущность… Ум прежде всего! В этих словах, часто повторяемых покойным, — весь Писарев со всеми его достоинствами и недостатками».

Одним из распространеннейших мифов в отношении русской революционной демократии является этакий «элитный» взгляд на революционных демократов, антиисторическое представление об этом драматичнейшем, противоречивом социальном движении как о некоем «рыцарском ордене», достойном объединять в своих рядах только «избранных». Существуют и нормативы, по которым те или иные исторические деятели «зачисляются» в рыцарский орден, именуемый русской революционной демократией: система взглядов Чернышевского, Добролюбова и с некоторых пор, с большими «допусками», Герцена. Что укладывается в это прокрустово ложе, то истинно, все остальное — от лукавого.

Мы еще до сих пор никак не можем избавиться от искуса не столько исследовать наших предшественников, сколько вершить над ними суд и судить их не тем временем, в котором и ради которого они жили, но современными представлениями о нем.

Так, к примеру, известно, что отрицание искусства было свойственно не только Зайцеву, но и Писареву. На этом именно основании им не раз отказывали в принадлежности к революционно-демократическому лагерю. Как можно быть истинным демократом и в то же время искренне желать ликвидировать искусство? — спрашивали исследователи.

Подобные сомнения высказывались неоднократно — был даже найден и термин, «принципиально» отделяющий публицистов «Русского слова» с Писаревым во главе от революционно-демократической традиции, — «буржуазные радикалы». И питалось это сомнение антиисторическим, упрощенным толкованием не только творчества Писарева и его товарищей по журналу, но и того сложнейшего явления в истории русского, и не только русского, освободительного движения, которое именуется революционной демократией.

Как же быть в таком случае не только с Писаревым или Варфоломеем Зайцевым, но и с такими, скажем, фигурами, как Ткачев, Лавров, народовольцы в целом? Их «манер» мышления, их социологические системы в еще большей степени отличались от теоретических концепций Чернышевского и Добролюбова и очень разнились между собой. Считать ли их «истинными» революционными демократами или придерживаться привычной метафизической точки зрения, противопоставлявшей революционный демократизм 60-х годов народничеству 70-х?

В действительности революционные демократы не каста избранных, не почетный титул, присваиваемый за «истинность» воззрений, но чрезвычайно сложное, объемное и противоречивое общественное движение, целая полоса, этап в истории русской общественной мысли второй половины XIX века. Мировоззрение Чернышевского и Добролюбова было истоком и одновременно вершиной революционно-демократической идеологии в России, но отнюдь не исчерпывало богатейшего содержания разночинного этапа освободительной борьбы в России.

Революционный демократизм — это не абстракция, не схема, не голая теория, но живые люди — и какие люди! — в борьбе, самозабвении, в поисках и колебаниях на протяжении ряда десятилетий искавшие пути освобождения страны от оков крепостничества и феодализма. Здесь масса индивидуального, своеобразного, противоречивого, а порой и взаимоисключаемого, да и могло ли быть иначе? Ведь это была напряженная, яркая и вместе с тем мужественная, отчаянно смелая, трудная и в конечном счете трагически безысходная борьба.

Формы этой борьбы, равно как и формы идеологии революционной демократии, не были статичными, они менялись в зависимости от исторической ситуации, — увы! — далеко не всегда сохраняя ту «истинность», которая была свойственна вершине — миросозерцанию Чернышевского. Историческая эволюция идеологии русского революционного демократизма была драматической. Начиная со второй половины 60-х, а особенно в 70-е годы, она опять-таки «стихийно влечется» к механистическому материализму, позитивизму и субъективной социологии, утрачивая цельность и высоту философского материализма и объективной философии истории, свойственных Чернышевскому и Добролюбову.

Тому есть объективная причина. Единственной общественной силой, на которую могли рассчитывать сторонники революционно-демократических преобразований в России прошлого века, было крестьянство. Крестьянская революция — вот альфа и омега идей русской революционной демократии с самого начала их возникновения.

Но давайте осмыслим в полном значении тот общеизвестный факт, что на всем протяжении второго, разночинного, этапа русского освободительного движения революционная ситуация, вызванная массовым движением крестьян, возникла один-единственный раз. Это были 1859–1861 годы — время высшего революционного подъема борьбы крестьянских масс в России XIX века, когда народная революция казалась настолько реальной, что назначались даже реальные сроки ее.

Высшая точка подъема крестьянской революционности в России — время первой половины 60-х годов совпала и с вершиной в развитии революционно-демократической мысли — деятельностью Чернышевского и Добролюбова.

Случайно ли это?…

Очевидно, не только природная одаренность и талант, но и святая вера в близкую народную революцию, то есть максимум совпадения между идеалом и действительностью, предопределили как глубокий исторический оптимизм этих великих шестидесятников, так и концептуальную цельность, последовательность и чистоту их теории, невозможную, недосягаемую для их продолжателей и последователей. И опять-таки не в силу их личной ограниченности: после того как первая революционная ситуация в России потерпела крах под одновременным воздействием репрессий и реформ, послуживших своеобразным отводным клапаном, крестьянская революционность резко пошла на спад и никогда уже на протяжении XIX века не поднялась до критической точки 1859–1861 годов. Все увеличивался разрыв между идеалом и действительностью, все мучительнее были попытки сопряжения русской революционной демократии, выявившийся окончательно в том взрыве героизма, самоотвержения, отчаяния, который завершился 1 марта 1881 года.

Вправе ли мы, размышляя о противоречивых идейных исканиях представителей русской революционной демократии 60-70-х годов, Писарева в том числе, игнорировать это решающее обстоятельство? О значении его для революционных демократов можно судить по письму Н. А. Серно-Соловьевича, написанному им Герцену и Огареву в 1864 году:

«На общее положение взгляд несколько изменился, Почва болотистее, чем думалось. Она сдержала первый слой фундамента, а на втором все ушло в трясину. Что же делать? Слабому — придти в уныние, сильному сказать: счастье, что трясина выказала себя на фундаменте, а не на последнем этаже, и приняться вбивать сваи», «Сваи» вбивали по-разному — в зависимости от понимания, как укрепить «трясину», что необходимо, что-бы разбудить народ и поднять на революцию, — причем исходным пунктом, теоретической основой для осмысления новой исторической ситуации была рационалистическая, просветительная философия истории, в различных ее вариантах общая для русской революционной демократии.

Ведь, собственно говоря, и «теория реализма» Писарева, и «бланкизм» Зайцева, а потом Ткачева, и концепция «глуповцев» Салтыкова-Щедрина, и «критически мыслящие личности» Лаврова при всей разнородности этих явлений были не чем иным, как реакцией на «болотистость» почвы, на отсутствие реальных условий для народной, крестьянской революции в России.

В течение десятилетий русские революционные демократы бились над этой неразрешимой задачей: как поднять массы на революцию? Неразрешимой потому, что революционность крестьянства была революционностью особого рода. Без руководства буржуазии или пролетариата оно не в силах было подняться на организованные и сознательные действия и было способно «только на бунты» [1] . Даже в период наибольшего революционного подъема — в 1859–1861 годах «…народ, сотню лет бывший в рабстве у помещиков, не в состоянии был подняться на широкую, открытую, сознательную борьбу за свободу. Крестьянские восстания того времени остались одинокими, раздробленными, стихийными «бунтами», и их легко подавляли» [2] .

Движение русской революционной демократии уже изначально было чревато трагедией, пусть и не всегда осознаваемой идеологами. Ибо трагическая коллизия, по Энгельсу, и заключается в «столкновении между исторически необходимым требованием и практической невозможностью его осуществления (тоже историческая закономерность). Столкновение этих двух необходимостей дает трагизм положения» [3] .

Предчувствие, предощущение трагизма положения русской революционной демократии было уже у Чернышевского.

«Не имеешь духа объяснить свою неудачу настоящей ее причиною — недостатком общности в понятиях между собой и людьми, для которых работаешь; признать эту причину было бы слишком тяжело, потому что отняло бы всякую надежду на успех всего того образа действия, которому следуешь; не хочешь признать эту настоящую причину и стараешься найти для неуспеха мелочные объяснения в маловажных, случайных обстоятельствах, изменить которые легче, чем изменить свой образ действий», — писал Чернышевский в 1862 году, когда стал очевидным начавшийся спад крестьянских волнений. В полных горечи и отчаяния словах уже и у Чернышевского прорывалась тоска, обусловленная, по словам Ленина, «отсутствием революционности  в массах великорусского населения» [4] .

Данный текст является ознакомительным фрагментом.